Да, я был на яхте, - почти беззвучно произнес Георгий Маркович. - Но, как видишь, я уже не на яхте. Не задавай лишних вопросов. Как можно меньше слов. Запомни: для Фимки мы с тобой - врач и пациент. Я твой больной. Я твой богатый пациент. Я отваливаю тебе тысячи долларов за то, чтобы ты излечила меня от психологической импотенции.
Он нашел в себе мужество подмигнуть ей. Она смотрела ему в лицо.
Как ты? На гребне?
На гребне. Как всегда.
Георгий Елагин всегда стоял на гребне волны. Он не мог ухнуть в яму, в губительный прогал между волнами. Ни бортовая, ни килевая качка, ни болтанка, ни ураган не колебали его.
Она шагнула к нему ближе. Каблуки перестукнули по полу. Он тоже шагнул навстречу ей. И остановился. Он будто боялся перейти невидимую грань. Черту, нарисованную мелом на паркете.
Кто из них боялся друг друга? Он ее - или она его?
Он боялся, что из ее глаз вылетят лучи и спокойный, холодный голос прикажет ему: "Спать, Елагин, спать навсегда…"? Она боялась, что он шагнет к ней ближе, возьмет ее за подбородок и холодно, насмешливо скажет: "Все, Геля, генеральный прокурор в курсе всех твоих вытребенек, доказательства на столе, спасайся бегством, подруга, только мою яхту я не дам тебе зафрахтовать…"?
Бойтесь, бойтесь друг друга, идущие резво в пристяжке.
А ты думала - снег заметет ваши общие следы? И весенние ручьи смоют кровь, что вы оба пролили?
А как быть с душами, что вы оба погубили? Сложный вопрос.
Внезапно она подумала: что бы сказал обо всем этом Хайдер, если бы знал про все? И слава Богу, что не знает. А если узнает когда-нибудь - она уже будет далеко… далеко.
Они оба стояли в комнате, стены которой были увешаны женскими украшениями. Самыми разными. И дорогими, и дешевыми. И настоящими, крупными и мелкими, брильянтами, и слащавой бижутерией. Браслетами и бусами. Колье и цепочками. Ожерельями и брошками. Даже диадемы здесь были. И колечки и перстни висели, как мелкая рыбешка, на лесках - на тонких гвоздях, по шляпку вбитых в стену. Трофеи.
Полоса серебряного мороза прошла у нее по спине, когда она подумала: их ОБЩИЕ трофеи.
Как ты тут очутилась, я знаю. Фима позвонил тебе. Я обалдел, когда понял, что Фима знаком с тобой. Я бы не…
Ты бы не хотел, чтобы Фима познакомился со мной ближе? - Усмешка искривила ее малиновые губы. - Успокойся, мы уже познакомились. И раззнакомились. Ты же знаешь мои обычаи.
Женщина с обычаями - уже царица. - И его губы усмешливо дрогнули. - Так как? Пойдешь глянуть Адочку?
Как полностью звать твою жену? Имя-отчество? Я забыла.
Не лги. Ты прекрасно помнишь, что ее зовут Ариадна Филипповна.
Где она?
В своей спальне, разумеется.
Где Ефим?
А вот это тебя не должно беспокоить. - Он повернулся к ней спиной. - Это уже не твое дело.
Пошел к двери. Она осторожно, как кошка, пошла за ним.
Когда они выходили из комнаты, женские украшения на стенах, ей показалось, мигнули им злобно, злорадно.
Пожилая женщина с венчиком серебряно-седых, еще густых, несмотря на возраст, волос вокруг лба, с кокетливыми седыми колечками на щеках, выпростав руки поверх одеяла, лежала на высоких подушках. Она смотрела прямо перед собой. В ее больших, прозрачных как чистая вода, светло-серых глазах застыла, будто подо льдом, такая тоска, что Ангелине на миг показалось - глаза у нее не серые, а черные как ночь. Мелкая рыболовная сеть морщин накрывала ее лицо предательской вуалью. Нос заострился, рот ввалился - так бывает при тяжело болезни. Рот, и в старости не потерявший изящества, был весь в рамке морщинистых кракелюр. На туалетном столике рядом с изголовьем лежала пачка папирос. "БЕЛОМОРКАНАЛ" - было размашисто написано на вскрытой коробке. В спальне ощутимо пахло крепким дешевым табаком. Табачный дух стоял возле кровати, исходил от гардин, въелся, застарелый и невытравимый, в роскошный персидский ковер, валявшийся на полу спальни.
Фу, Адусик, - недовольно сказал Георгий Елагин, сморщив нос, - фу, ну ты тут и накурила… Ты совершенно невозможное создание… Ты что, хочешь загреметь на тот свет? Тебе же сказано было: ни одной табачной соски в рот! Знаешь, что в рот берут в твоем возрасте?.. - Он сверкнул вставными зубами. - Валидольчик, голубушка.
Я думала, ты скажешь: хрен.
Грубое соленое слово раздалось на всю спальню, упало тяжело, хрипло из нежных сморщенных губ. Георгий Маркович раздул ноздри. Его глаза прощупали лежащую, словно обыскали при лагерном шмоне.
Адонька, шутки шутками, но я твои гаванские сигары забираю от тебя. Хотя бы на сегодняшнюю ночь. - Он взял пачку "Беломора", сунул в карман брюк. - Я привел тебе врача. Посмотрите больную, Ангелина Андреевна. - Он подтолкнул Ангелину к ложу, где возлежала седовласая красавица. - Дала сегодня, видите ли, жесточайший приступ, без меня, я только что приехал домой, вернулся из вояжа, и застаю всю эту картину. Сын бормочет что-то невнятное. Я ничего не понял, понял только, что на моего парня кто-то опять на улице покусился, а жена из-за этого, перенервничав, слегла. Адочка, тебе сейчас как?..
Ариадна Филипповна посмотрела на Георгия ненавидящим светлым взглядом.
И понимать нечего. - Она резко протянула руку к Елагину-старшему. - Дай сюда папиросы! Не самоуправствуй! Может, я ими спасусь, родимыми, а не вашими проклятыми пилюлями! - Она махнула рукой, коробочки с лекарствами полетели со столика на пол. - И понимать тут нечего! В Фимку стреляли! Фимку хотели убить! По-настоящему хотели…
Она осеклась. Прикрыла глаза тяжелыми морщинистыми веками. Закусила мелкими заячьими зубками нижнюю губу. Георгий тяжело, избычившись, глядел на нее, лежащую.
А бывает, убивают не по-настоящему? Понарошку? Нет, курева я тебе не дам, жена. Доктор, послушайте ее! Поглядите пульс! Может, требуется госпитализация?
Ангелина подошла к кровати. Села на стул, услужливо придвинутый Георгием. Взяла старую женщину за руку. "У, вздрогнула старуха, будто ее запястье змея обвила. Отвращения скрыть не может. Да она не верит, что я врач!"
Глядя на часы, Ангелина считала пульс.
Тахикардия. И довольно выраженная аритмия, - сухо сказала она. - Думаю, что это типичный приступ грудной жабы… стенокардии. Наполнение пульса слабое. Что вы принимали?
Старуха широко открытыми, ясно-светлыми глазами смотрела на нее. И ей сделалось не по себе от этого распахнутого, широкого и страшного, как метель в полях, взгляда.
Сын дал мне капли. Кажется, корвалол… или нет, валокормид, меня с него в сон поклонило, - словно извиняясь, нежным и вместе с тем хриплым, как у пьяницы из подворотни, голосом сказала она. - Напичкал валидолом, я три таблетки уже высосала, анаприлином… Я просила его сделать мне камфару, у меня в аптечке и шприцы есть… он не стал, испугался. Сказал: я позвоню врачу, врач приедет… В больницу я не поеду, - она приподнялась на подушках на локтях, Ангелина инстинктивно, чтобы поддержать ее, просунула ей руку под затылок, чтобы поддержать ее, и ее пальцы ощутили на затылке, на старой исхудалой шее, странный, толстый и грубый шрам, шедший от спины к лицу, под челюстью - к глотке. - Я буду умирать дома. Позвольте мне умереть дома!
Адочка, что ты мелешь чушь, - Георгий скривился, и нос у него сделался похож на ястребиный загнутый книзу клюв, - попридержи язык…
Да время пришло! - Она снова вскинула веки. И снова Ангелину ожгла неприкрытая, яростная ненависть, мгновенно, как белая молния, выплеснувшаяся из светлых глаз и хлестнувшая Георгия наотмашь. - Времена ведь приходят, Жорочка! И приходится платить по счетам!
По каким счетам, душечка? - Он сделал вид, что не понимает. Обернулся к Ангелине, понизил голос. - Ангелина Андреевна, нет ли здесь симптоматики потяжелее…
Белокурая морщинистая женщина выгнулась на роскошной кровати коромыслом, силилась подняться. Под рукой поддерживающей ее голову Ангелины страшно бугрился скрытый пушистыми седыми волосами шрам.
Не делай из меня шизофреничку! Я слишком хорошо все понимаю! - Она прерывисто дышала. "Похоже не чейн-стоксово дыхание, как у коматозных больных, но ведь она же в коме, - бесстрастно отметила Ангелина, - скорей всего, это просто затрудненное дыхание старой курильщицы". - Подумай лучше о сыне! О том, что он идет по канату… над пропастью!..
Она опять упала в подушки. Ангелина поднялась со стула. Она не смотрела на Георгия.
Она смотрела на маленькую иконку святого Анатолия Восточного, а под ним - иконку святого Игоря Святославича, великомученика и великого князя, висящие прямо над изголовьем Ариадны Филипповны.
Успокойтесь оба. - Их обоих окатил ледяной ушат ее голоса. - Никакого курения. Никаких скандалов и расстройств. Легкая еда, обильное питье. Как можно чаще - горячий чай. Сердечные капли, настойка пустырника. Гомеопатические средства. Если будут беспокоить боли - можно принять обзидан, он снимает аритмию и связанные с ней неприятные ощущения. Подушки как можно выше. Вы выздоровеете, - она обернулась к Ариадне. - Вам скоро станет лучше. Вы слышите меня? Вам уже лучше. Вам уже хорошо. Ваше дыхание ровное, спокойное. И вы совсем не хотите курить.
Под ее пристальным взглядом, под расширенными и пульсирующими кошачьими зрачками Ариадна Филипповна размягчилась телом, расслабилась, вытянулась под одеялом. Ее рука бессильно лежала на одеяле, и Ангелина приметила и на этой, бессильно брошенной на кружева белья руке, грубые шрамы. "У нее шрамы как у бандита, - неприязненно подумала она. - Или как у зэчки".
А в комнате, затерянной за анфиладами других сияющих великолепием комнат и залов, в маленькой спальне, оформленной в стиле "клуб Коттон", сгорбившись, сидел на кровати, застеленной зеленым шелковым японским покрывалом с вышитыми по нему красными и розовыми пионами и белыми хризантемами и поющими длиннохвостыми птичками, Ефим Елагин и плакал. Он плакал и держал в руках маленький золотой браслет в виде змейки с изумрудными глазами, что так и не взял тогда, забыл - или не захотел с собою взять? - этот уродец; он сжимал его в пальцах и повторял шепотом: "Дина, Дина, Дина. Какой же я был идиот все эти годы! Дина, Диночка, у меня бы был ребенок, ребенок от тебя… Дина… где ты… они убили, убили тебя… я теперь знаю это… знаю…"
Десять минут назад ему позвонила Цэцэг Мухраева.
Цэцэг весело, будто бы о предстоящей увеселительной поездке на Майорку или на Канары, сообщила ему, что позавчера она сделала аборт и что они теперь месяц или даже больше не должны встречаться.
А когда он швырнул мобильный телефон на кровать, задыхаясь от ярости, он увидел на полу под кроватью сложенную вчетверо бумажку. И он встал перед кроватью на колени и вытащил ее. И развернул. И прочитал. Бумажка была старая. Прислуга плохо убирала квартиру, напрашивалась на расчет. Он узнал почерк Цэцэг. Он не смог бы спутать его ни с каким другим почерком. Витиевато, каракулями, похожими на старомонгольские иероглифы, Цэцэг нацарапала наспех: "ПРОСИ У СТАЙЕРА ЗА ПЛОД ПЯТЬДЕСЯТ. И ЗА ДВУХ МОИХ ТЕЛОК - ПО ДВЕСТИ. МЫ ОБЕ ОСТАВЛЯЕМ НАШ ПРОЦЕНТ ПРИ УСЛОВИИ, ЕСЛИ ТЫ ПОДНИМЕШЬ СТАЙЕРУ ЦЕНЫ".
ПРОВАЛ
Дайте, дайте выпить мне! Помру…
Пиво без водки - деньги на ветер…
Я приспособился: бутылок пустых насобираю, продам, пива куплю по дешевке, а господам в Александровском саду задорого продаю - и так я зарабатываю себе на жизнь, не всегда ж милостыней жив будешь… Благодарствую, господин хороший! А что ж у тебя слезы в глазах стоят?.. Баба изменила?.. Девка загуляла?.. Или у тебя, родимый мой, милую - убили?.. "Ах, убили, ах, убили, коса вьется по земле… Красна рана на груди да кровь на белом подоле…"
Я, великий Нострадамий, не глядите, что пьян всегда, пророчу: наступят времена на земле, когда будут торговать людьми, как мясом и хлебом, как маслом и рыбой - разрезая их надвое и натрое, отчленяя от них лучшие куски.
Скажете, раньше тоже торговали, да еще бойко как?!.. Да, и ранее бывали времена… Бывали дни веселые!.. ах, громко, пардон, не буду… оглушил…
Я про другое пророчу. Я говорю вам истинно, что уже времена наступили, когда продавать будут плод во чреве матери; и мать будут убивать, чтобы извлечь из нее здоровый зрелый плод, готовый к рождению, и дорого продать; и жена будет рожать, чтобы из-под нее взяли младенца, рожденного ею в муках, и умертвили, для того, чтобы сделать из новорожденного человеческого тела снадобья, и теми снадобьями излечить и омолодить тех, кто на земле стал слаб и стар, но баснословно богат; и нежных мальчиков будут отлавливать, как карасей или осетров, и гнать гуртом на бойню, где каждая часть их нежного молодого тела пойдет на вес золота, заменяя отживший член богача, и будут их дарить друг другу на праздник, как драгоценную брошь или пустячную безделку, и будут меняться ими, развлекаясь, и будут истязать их безнаказанно, ибо нет ничего слаще ненаказуемого издевательства и пыток, причиняемых другому; и это все я вижу, провижу, чувствую и предчувствую, и что хотите вы со мной делайте, а это все так и будет. Или - уже - есть?
Страшные вещи я говорю, да?.. А вы не обращайте внимания. А вы не верьте. Хотите - верьте, хотите - проверьте. Думаете, старый Нострадамий соврет? До чего тихо! Аж в ушах звенит. Сижу у Храма Христа Спасителя, ночь, апрельская теплая ночь, слишком тепло в Москве для апреля, даже жарко. Звездочки в небесах яркие горят, как жемчужинки. Красив Божий мир! А человечек в нем - чертова скотина. Чего ему, суке, надо, человечку? Страстная неделя началась. В пятницу Его распнут. В субботу Он будет мертв. В воскресенье Он воскреснет.
* * *
Тяжелые, холодные руки лежали на его плечах.
На миг у него помутилось в глазах. И он перестал сознавать мир и себя в нем.
Потом, когда к нему вернулся разум, он прошептал голосом, дрожащим, как овечий хвост:
Кто… это?..
И незнакомый ему голос сказал сурово:
Витас Сафонов, обернись. За все ответишь. Сам написал свой Страшный Суд, сучонок. Только скамью подсудимых не написал. И себя на ней. Ничего, твой автопортрет впереди.
Он повернулся. Колени его подгибались. Перед ним стоял незнакомый ему человек. Старик. Высохшее лицо, жесткие скулы. Под скулами катаются желваки. Квадратный лоб. Подбородок чуть рассечен надвое. Черты грубого крупного лица словно вытесаны лопатой. Во мраке храма, подсвеченном затухающими лампадами и старой керосиновой лампой, привезенной им из Москвы для пущей экзотики, все-таки видны были резкие глубокие морщины, избороздившие вдоль и поперек это лицо, глядящую на него маску Времени.
Какой… автопортрет?..
Старик стоял перед ним, как грозный судия. Витас понял, что он смотрит на фигуру Христа с красным нимбом над затылком, раскинувшего руки у Витаса за спиной.
А ты думал, ты Христа напишешь, как себя, и обелишься? Приделаешь ему свои длинные космы, свою бородку и усы, свои черты придашь - и все, дело в шляпе? Дурак. Бог - это не маска. Его не наденешь на грязную звериную морду. Маску все равно сорвут, и под сусальной улыбочкой увидят тебя. Тебя, задница, фраер.
Как вы… смеете…
У него отнялся язык. Старик, стоявший перед ним, не сделал ни шага к нему, не поднял руку, не ударил его, не пригрозил ему открыто, но он так бил, хлестал его словами, что Витас от боли закусил губу, чуть не застонал, и потом, это тюремное, лагерное "фраер"…
Прекратите, - выдавил он через силу. - Вы меня с кем-то путаете!.. у меня никогда не было никаких знакомых из блатного мира…
"Сейчас денег попросит. Пригрозит и попросит. На обратный билет из Иерусалима в Москву. Все на свете всегда начинается и кончается деньгами", - подумал он. Напугал, поседеть можно…
Нет, я не путаю тебя ни с кем, сука Витас Сафонов, дрянь, - старик выматерил его жестко, жестоко, пригвоздил к его же фреске глазами-гвоздями. - Так же, как ты, надеюсь, ни с кем не путаешь своего преподобного отца Амвросия, Кольку Глазова. И свою суку госпожу Мухраеву. И иже с ними, аминь.
Витас смотрел на него и видел, как шевелятся его губы, дальше говорящие что-то, но уже не слышал ни слова. Уши его заложило вязкой смолой дикого страха. Все! Это конец. Это полный провал. Все раскрыто, все взрезано, взломано, захвачено. Все предано и продано. Все выпущено наружу, как… как кишки из мертвого брюха.
Перед его глазами на миг встало ТО САМОЕ.
Видение страшное, как морок, как невероятная заумь, нет, на земле не могло быть такого, не могло… Он это видел - и не умер. Он это видел - и остался жить. Бьющееся под ножами, усыпляемое тело, запах лекарств, потоки крови по столу, по кафельному полу, стерильные ящики, куда кладут то, что могло бы стать на свете человеком… ножи, белые простыни, красное, алое, нет, это не кровь, это малина, брусника, бузина… калина, рябина… Распинаемая женщина… Распятый на кресте Бог… и эта плоть, дымящаяся, выпущенная наружу, на волю, убитая тайна, поруганная смерть… И его крик. И нашатырь - к его носу.
ЭТО - НАПИШИ!
"Нет, Господи, ЭТО - не смогу…"
Этот старик… Неужели…
Он рухнул перед стариком на колени.
Господи, - его губы не слушались его, он прижимал руки к груди, он весь превратился в одну сплошную противную, липкую и едкую дрожь, - Господи, прости меня, Господи, не ведал я, что творил… Господи, время такое тяжелое, Господи… Я выжить хотел, Господи… жить!.. Я не своею волей, Господи… я… меня втянули… заставили… бабы, гадины… у меня их были тучи, как комаров, как собак нерезаных… я с ними спал… и одна из них… так вышло… так получилось… я не хотел!.. клянусь тебе, Господи!.. Ну прости же, прости, прости меня!..
Он ползал по грязному полу храма на коленях у ног старика. Старик стоял как каменная глыба. Сжимал тонкие губы. Озирал фреску, раскинувшуюся, как людское море, у Витаса за спиной. Да, умеет пройдоха кисть в руках держать, ничего не скажешь. Ловко малюет. Да гляди-ка ты, знакомые лица! Старик сглотнул, пристальнее уставился на намалеванные широкой кистью фигуры. Вон лицо генерала Грошева. А вон - лысый Петушков. А вон, вон - вереница, хоровод, за руки схватились, рожицы испуганные, боятся, стервы, Суда! - столичные дамы и девицы, и как же малеванец их похоже намалевал! - и Карина Стасюнайте, и эстрадная дива Люба Башкирцева, уже покойная - убили беднягу в своей постели, - и Фрина Земская, и эта, раскосая гадюка, Цэцэг Мухраева, вон, вон она… А это кто?.. Рядом с Христом?.. Христос протягивает руку, чтобы взять ее за руку… в белом коротком, как рубашка, платье, голоногая, тоже монголка, что ли, косоглазая девчонка, молоденькая совсем… утенок…
Спящая в углу, под фреской, на старом тряпье, приготовленном Витасом для вытирания кистей, Дарья пошевелилась, застонала во сне. Старик перевел взгляд на нее. Натуру невозможно было не узнать.
Хм, позируют тебе, зверю… А потом ее - тоже туда же, куда и остальных?..
Нет, нет, Господи, нет…
Старик вскинул голую, как у скинхеда, голову. Брился? Или облысел по старости? Среди скопища людей на фреске он заметил еще одну фигуру.