Договориться с народом. Избранное (сборник) - Михаил Антонов 13 стр.


В социальном плане "Выбранные места" были полнейшей утопией. Противоречия между правящей элитой России и основной массой народа уже давно стали культурно-цивилизационными. Необычайно обострились социальные противоречия. Крестьянство не хотело мириться с крепостным своим положением, участились крестьянские бунты, случаи убийства помещиков. А Гоголь занял неверную общественную позицию. Он считал, что нужно лишь, чтобы появился в России миротворец, потому что "все перессорились…" – дворяне и крестьяне, славянофилы и западники, честные и добрые люди. На самом деле в стране сосуществовали "малый народ" "верхов" и "большой народ" "низов", привести которые к согласию не смог бы никакой примиритель. Сама роль примирителя была бы уместна, скажем, в попытках положить конец судебной распре Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, но и та, как мы знаем, не удалась. Но в серьезном социальном конфликте, к тому же исторически усиливавшемся, примиритель становился смешным, да к тому же подвергался бы ударам и с той, и с другой стороны, что отчасти показала и полемика вокруг "Выбранных мест"… К тому же придать публичности частную переписку (на основе которой он и построил свое новое творение) Гоголя с известными людьми (с легко раскрываемыми именами) тогда еще считалось делом не вполне приличным. Много было в книге и иных огрехов, раздражавших публику.

И еще одна необычная идея содержалась в злополучной книге:

"В "Переписке" нам слышится именно конец, совершенство, "неповторяемость" Пушкина, то есть конец всей русской литературы и начало того, что за Пушкиным, за русской литературой, – конец поэзии – начало религии". Дескать, хватит, господа литераторы, заниматься пустяками, игрой в слова и образы, становитесь-ка в ряды религиозных просветителей народа (хотя они к этой роли совершенно не были готовы).

Незавидна судьба писателя-сатирика: "Стоит передо мною человек, который смеется над всем, что ни есть у нас… Нет, это не осмеяние пороков: это отвратительная насмешка над Россиею", может быть, не только над Россией, но и над всем человечеством, над всем созданием Божиим, – вот в чем оправдывался, а, следовательно, вот чего и боялся Гоголь. Он видел, что "со смехом шутить нельзя". – "То, над чем я смеялся, становилось печальным". Можно бы прибавить: становилось страшным. Он чувствовал, что самый смех его страшен, что сила этого смеха приподымает какие-то последние покровы, обнажает какую-то последнюю тайну зла. Заглянув слишком прямо в лицо "черта без маски", увидел он то, что не добро видеть глазам человеческим: "дряхлое страшилище с печальным лицом уставилось ему в очи", – и он испугался и, не помня себя от страха, закричал на всю Россию: "Соотечественники! страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся"…

Почти вся читающая Россия подвергла книгу жестокой критике (наверное, "Выбранные места" поэтому можно было бы назвать "Выбраненными местами"). Ругали нещадно того самого Гоголя, в котором еще недавно, после первого тома "Мертвых душ", видели пророка, которому открыто то, что сокрыто от других. Но никто даже не попытался разобрать злополучную книгу, показать, что в ней удалось автору, а что нет. Лишь немногие (например, В.А. Жуковский, П.А. Вяземский, С.П. Шевырев, А.О. Смирнова-Россет) оценили ее положительно, но они не высказывали своей оценки публично, в печати). Немногие критики пошли дальше этого. Так, если Чернышевский после прочтения первого тома "Мертвых душ" выделил особый, гоголевский период в развитии русской литературы, то литературный критик и поэт, в то время ректор Петербургского университета Петр Плетнев не просто достойно оценил ее как гениальную книгу. Как он выразился, "она, по моему убеждению, есть начало собственной русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, избранные из хрестоматии". (И это тот самый Плетнев, которому Пушкин посвятил первую главу "Евгения Онегина"? Уму непостижимо!) За это старика Плетнева критики назвали "старым колпаком". Мережковский, который дал свою трактовку мировоззрения Гоголя, обратился даже к авторитету брата женщины, которую он (Гоголь? Пушкин?) любил, – А.О. Россет, так что и здесь опять, как в отзыве Плетнева, звучит как бы загробный голос самого Пушкина: "Какой господствующий тон книги? Тон болезненной слабости телесной, напуганного воображения, какого-то уныния… Мне кажется, что, представляя христианство в его настоящем духе, в духе света, крепости и силы, ныне скорее обратишь человека ко Христу. Когда церковь просветлит или высветлит всего насквозь человека, – человек этот выразится в противоположной вам форме… Он покажет примером, что человек может жить в мире Христом и для Христа – без уныния и без страха, ибо "любовь изгоняет страх". В одном только ошибался Россет, именно в том, что видел причины "этой слабости, уныния и страха" в личных свойствах Гоголя, а не в общих свойствах всего исторического христианства, всего "католичества восточного", так же как и западного.

А хулители заполонили все журналы. Даже такой преданный друг Гоголя, как С.Т.Аксаков, и тот написал ему горькое и обидное письмо (в чем потом раскаивался), но вершиной всего стало знаменитое письмо Белинского, ходившее по всей России в списках, хотя за одно только чтение его, как известно, грозили суровые кары – вплоть до смертной казни.

Один из самых известных современных исследователей творчества Гоголя, Юрий Манн, так ответил на вопрос, как он относится к "Выбранным местам из переписки с друзьями":

– Это удивительная книга. Она очень наивна – и в то же время очень глубока. Главное ее достоинство (если быть схематичным): Гоголь понимает – а это ведь не все понимают! – что переустройство общества необходимо начинать с себя. Что оно невозможно без соответствующего воспитания (по Гоголю – христианского) каждого человека.

Я не без страха смотрю на расцвет тенденции… не хочу называть конкретных имен… махровой, якобы патриотической (хотя, по-моему, от патриотизма тут и тени нет), псевдо-российской. Тем более: на попытки сделать Гоголя союзником. Посмертно.

…А у него и монархизм был особого рода: Гоголь строго спрашивал с людей, облеченных властью. В том числе, между прочим, и с императора.

Гоголь хорошо относился к Николаю I. Но требовал, чтобы и император неукоснительно исполнял свою должность. Проходил свое поприще, как он любил говорить. "Должность", "поприще", "долг" – ключевые слова Гоголя 1840-х. И "Выбранных мест из переписки с друзьями". Министр -поприще, прокурор – поприще, и дворянин, и крестьянин… И путь замужней женщины, и роль красавицы – все поприща.

Некорректно видеть в "Выбранных местах…" типичную утопию: Гоголь ведь не переносит действие в некое идеальное царство, где происходят поучительные события аллегорического толка. Его волнует эта страна, эти люди 1840-х – но преображенные.

Как ни серьезно он относился к своему поприщу, но был способен и к самоиронии. Он говорил: "Я размахнулся таким Хлестаковым" – именно по поводу "Выбранных мест из переписки с друзьями".

Гоголь хорошо понимал: мало показать "образцы людей" (хотя и это ему не удалось), надо наметить и пути к ним из реальности. Одна из причин сожжения первого варианта второго тома "Мертвых душ" в 1845 году – в этом. Найденные им самим пути казались автору схематичными… А указать другие он не смог. И судил себя, карал себя строго".

Да нет, не судил он себя и не карал, а приходил в ужас от того, что ничего из задуманного у него не получается, и вместо обещанных величавых образов русских людей из-под пера его выходят либо уроды, либо безжизненные схемы.

Блистательные образцы полемики

В своем страстном письме, которое мы "проходили" еще в школе, и потому его можно считать всем известным, Белинский с возмущением отвергал этот новый взгляд Гоголя на проблемы российской жизни.

Гораздо меньше известно ответное письмо Гоголя. И об этом нельзя не пожалеть, потому что эти два письма принадлежат к числу лучших полемических произведений в истории русской литературы.

С незапамятных времен ведут между собой спор два направления. Одно, к которому принадлежал Белинский, утверждает: "Жизнь общества ненормальна, и потому большинство его членов порочны; надо изменить к лучшему общественный строй – и люди станут совершенными". Второе, которого придерживался Гоголь, резонно возражает: "Но если люди скверны, как же смогут они установить новый, более совершенный строй?" Вот лишь несколько примеров того, как по-разному наши полемисты смотрели на одни и те же явления.

Белинский утверждал, будто русский народ настроен атеистически и вообще – Христос первым провозгласил учение о свободе, равенстве и братстве, а церковь исказила это учение. "Что тут говорить, – отвечал ему Гоголь, – когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих…"

Белинский утверждал, что выступает от имени народа. Гоголь в этом усомнился. Но не сомневался в том, что у него у самого на то больше прав. К тому же, полагал Гоголь, его оппонент недостаточно образован, не знает "истории человечества в источниках", воспитан не на трудах глубочайших знатоков человеческой души, а на поверхностных переводных брошюрах социалистов-утопистов. Он советовал Белинскому оставить занятия журналистикой, иссушающей ум и сердце, посвятить оставшуюся жизнь служению прекрасному, заняться самообразованием, а тогда они смогут обмениваться мнениями уже на равных.

Когда письмо было уже написано, Гоголь, видимо, подумал, как убийственно оно должно будет подействовать на больного, по сути уже умирающего Белинского. Поэтому он свое письмо порвал (но не выбросил), а Белинскому послал коротенькую примирительную записку. Дескать, я погрешил в одну сторону, а вы – в другую… Получив эту записку, Белинский сказал, что Гоголь – очень несчастный человек, и его ярость по поводу злосчастной книги улеглась. Обе спорившие стороны как бы примирились, хотя каждый остался при своих убеждениях.

Между тем уже в наши дни была предпринята попытка взглянуть на "Выбранные места" по-другому, чем в то время, когда книга вышла, а именно, как на чисто литературное произведение, лишенное религиозно-поучительного значения. Смысл этого нового прочтения приблизительно таков. Отчаявшись создать художественный образ совершенного русского человека, Гоголь решил написать ряд писем в духе когда-то существовавшей в "ЛГ" рубрики "Если бы директором был я…". Вот он, поставив себя на место "директора Российского государства", стал давать советы губернатору, как управлять губернией. Или жене губернатора, как вести себя в губернском свете и распоряжаться семейным бюджетом и т. п. Советы были, естественно, утопическими, ибо Гоголь никогда не управлял даже маленьким подразделением государственной машины, его личный (слово "семейный" тут вряд ли подходит) бюджет без пополнения извне вряд ли можно было свести без дефицита, да и в свете он, по сути, не бывал. Но в литературном отношении письма представляют собой образцы эпистолярного жанра и содержат много ценных замечаний, оценок творчества русских поэтов и прозаиков и здравых мыслей. В этом смысле можно сказать, что гоголеведы проглядели действительно выдающееся творение Гоголя.

Кого дальше повезет "Птица-тройка"?

Осознав (правильно или неправильно – другой вопрос) свою новую роль в духовной жизни России – роль всеобщего примирителя, Гоголь продолжил работу над своим главным произведением.

Именно качествами примирителя и наделил Гоголь Чичикова во втором томе "Мертвых душ". У Чичикова из первого тома есть только задатки благородных качеств, их развитие, – предупреждал писатель, – в двух последующих томах ("две большие части впереди" – обещал он читателю), где "почуют в священном трепете величавый гром других речей". И в конце поэмы должны были предстать образы совершенных русских людей, "предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать в мире, со всей дивной красотой русской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся перед ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! Подымутся русские движения… и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов…"

Но и Владимир Набоков, влюбленный в первый том "Мертвых душ", задается труднейшим вопросом:

"Кто виноват, что вторая часть "Мертвых душ" так ужасно бледна и нестройна? Критика ли, принявшая художника за публициста, или новое теченье духовной жизни автора, или просто упадок творческих сил, простительная усталость гения? Трудно сказать. Одно совершенно ясно. Гоголь стал рассуждать, ему захотелось показать что-то такое, что, по мнению общества, было бы, как говорится, светлым явлением, – и если непонятно, как художник гоголевского размаха мог захотеть этого, то зато совершенно понятно, почему этот самый художник сжег свой труд. Не живут, пресно добродетельны и нехудожественно прекрасны эти новые "хорошие" помещики, благополучные резонеры Костанжогло и Муразов".

Почему же не удалось Гоголю создать образы положительных героев? Потому что он много раз признавался (соответствующие цитаты приводились выше), что отрицательные персонажи он сочинял, показывая и доводя до предела собственные недостатки. Следовательно, чтобы нарисовать положительного героя, надо в себе найти высокие добродетели и их также довести до состояния перла творения. А этих добродетелей-то в писателе и не оказалось, их в нем не было изначально, а зачатки тех, что были, вследствие постоянного высмеивания русского человека были окончательно заглушены. Тогда он решил, что надо их воспитать в себе, перевоспитать самого себя. Это человеку-то, приближающемуся к сорокалетнему возрасту! Возможно, такие примеры и есть в истории, но они крайне редки, и часто причиной преображения становился какой-нибудь несчастный случай, потрясение или иное неординарное событие. Может быть, это не лучший пример, но вот что пришло мне на память. Рыболов, ловивший осетра, в повести Виктора Астафьева "Царь-рыба", попав на собственные крючки и много часов лежавший в холодной воде рядом с заарканенным им гигантским осетром, уже мысленно попрощался с жизнью и перед ее концом вспомнил все свои грехи. Особенно виноватым почувствовал он себя перед девушкой, которую он опозорил. И тут неожиданно пришло спасение. И спасенный пошел к той девушке, теперь уже женщине, над которой когда-то надругался, попросил у нее прощения, и вообще с того времени переменил жизнь, будто стал другим человеком.

А Гоголь истязал себя, пытаясь воспитать из себя "ангела во плоти", чтобы потом перенести образ этого земного ангела на бумагу. Но ангела из него никак не получалось. Пожалуй даже, чем больше он усердствовал, тем дальше оказывался от идеала. Но ведь вроде бы известно: что невозможно для человека, то возможно Богу. Отсюда усиленные молитвы к Богу, посты и всякое иное воздержание. Увы, ничто ему не помогало. Видимо, Господь знал, что Гоголю нужен не тот талант, какого тот себе выпрашивает.

Эта неудача Гоголя не помешала ему считать, что настало время пробуждения человечества от своих вековечных заблуждений, и первым народом, который осознает эту необходимость, будет русский народ. Одолеет он два величайших порока века, более всего отравляющие жизнь, – гордость своим умом и гордость своей чистотой, одолеет растущую в мире злобу, ибо уже "все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!". Но перемены близко, и "праздник Светлого воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!". Поруками в том выступают историческая молодость нашего народа и готовность русских людей, несмотря на наличие у них больших недостатков, к великодушным общенародным порывам в критические моменты истории: "Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму: еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней". Залог тому – начала святого братства "в самой нашей славянской природе", почему "побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства". А также не присущая другим народам способность "сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека", не пожалев имущества, оставив всякие раздоры, стать одной семьей, все отдать для счастья Отчизны. Вот на этот-то великий подвиг примирения других и одновременно облагораживания себя, несмотря на всевозможные искушения и падения, и направляет Гоголь своего главного героя Чичикова (во втором и – в замысле – в третьем томах поэмы). Потому-то и нет ничего страшного в том, что в конце первого тома звучит гимн Руси-тройке, тогда как в тройке сидит приобретатель Чичиков (что, напомню, смутило Романа Звягина). Да, сегодня Чичиков – приобретатель, и вся Русь больна приобретательством и прочими нравственными недугами. Но мчится она в неизведанное грядущее, а завтра потребуется все отдать для счастья родной земли – и не узнать тогда Павла Ивановича! Этот русский человек, хотя и запятнал себя в прошлом делами не вполне благовидными, но он способен к такому духовному возрождению и высокому подвигу, на какой давно уже не способны закосневшие в своекорыстии западноевропейцы и американцы! (Напомню, Н.А.Бердяев считал, что в России легче найти святого, чем честного в западном смысле этого слова.)

На протяжении всего второго тома (насколько можно судить об этом по сохранившимся черновикам и по воспоминаниям слышавших чтение законченных глав) Гоголь усиливал в Чичикове черты "русскости" и заставлял героя самому их осознавать: "И сам Чичиков чувствовал, что он русской". Все отчетливее звучит тема русского характера вообще. Так, "генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты – великодушие, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбие, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела". Но и портрета Бетрищева Гоголь не сумел нарисовать, схватив лишь одну черту, которая должна была свидетельствовать о генеральском чине персонажа: "Генерал рассмеялся… И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы и поныне носили густые эполеты".

Назад Дальше