Может показаться странным, что Гоголь не смог создать нужный образ, используя впечатления от замечательнейших людей своего времени, с которыми он был дружен или близко знаком. Среди них были (как их нам часто представляют) солнечный Пушкин и ангельски добрый Жуковский, глубокий мыслитель Чаадаев и кроткий Плетнев, эрудит Шевырев и остроумный Вяземский. Гоголю нужен был герой, сочетающий мудрость и человеколюбие, воплощающий гармонию ума и сердца… Вот почему он внял совету одного из знакомых – съездить в Оптину Пустынь – монастырь, славившийся своими монахами-наставниками, именовавшимися старцами.
Те, кого заинтересует, как практика старчества попала в Россию, могут прочитать это в моей упомянутой статье. Старцы развивали науку о самоусовершенствовании человека, которую они почитали как науку наук и художество художеств, то есть как высшее из всех знаний, доступных людям. У теоретиков старчества все человеческие пороки и слабости (а соответственно – и пути их преодоления) были расположены в соответствии с законами духовной жизни в определенной последовательности, образовав как бы ступени некоей "лестницы", ведущей к совершенству. Недаром монах Иоанн, написавший книгу "Лествица", вошел в историю под именем Иоанна Лествичника.
В книгах типа "Лествицы" можно встретить такие глубины постижения тайн человеческой души, каких не достигали и величайшие писатели мира.
Но иметь хорошие книги, учебники по самоусовершенствованию, мало. Ведь люди очень разные, различны их физические и духовные силы, способности к восприятию учения… Вот почему в дополнение к книгам-учебникам практика монашества выработала еще систему духовного руководства начинающими со стороны опытных воспитателей – старцев. Наиболее известными старцами в России были духовные наставники монахов в Оптиной Пустыни.
Впервые Гоголь посетил Оптину летом 1850 года, когда ехал на Украину. Писателя встретили с почетом, поселили не в монастырской гостинице, как иных гостей, а в скиту, в большом доме, сохранившемся до сих пор и именуемом "домом Гоголя" (мне дважды довелось останавливаться в этом особняке).
Гоголь, по-видимому, еще не вполне оправился от того потрясения, какое испытал, получая одно за другим ругательные письма по поводу его "Переписки". Обескураживало прежде всего то, что его просто ругали, но никто не пытался разобрать книгу объективно, отметить ее сильные и слабые стороны.. Ну, а уж в Оптиной-то, среди ушедших от мира иноков, думал он, вряд ли кто о ней и слышал.
К его удивлению, старец о. Макарий не только оказался в курсе дела, но достал из ящика стола переписанную его рукой рецензию на нее (написанную, как позднее выяснилось, будущим святителем Игнатием Брянчаниновым), в которой отмечались как положительные стороны книги, так и ее недостатки, связанные с особенностями духовного склада писателя. Оценка книги была строгой, но тон рецензии – сочувственный. Рецензент соглашался с одними положениями книги и не соглашался с другими и при этом проявлял интерес к внутреннему миру автора.
Но дальше Гоголя ждал еще больший сюрприз.
Много лет назад я, читая пьесу К.Паустовского "Наш современник (Пушкин)", обнаружил там такую сцену. Поэт, заблудившись в лесу, нечаянно вышел в расположение артиллерийской части. А офицер, командовавший батареей, приказал дать салют в честь великого русского поэта. Помню, тогда мне эта сцена показалась надуманной. Но, оказывается, такой случай действительно был. Офицер, устроивший салют в честь Пушкина, впоследствии стал монахом и жил в оптинском скиту. Он, монах Порфирий, сохранил пламенную любовь к русской литературе и, естественно, с восторгом принял Гоголя, часто с ним беседовал и горячо уговаривал его продолжить служение Родине художественным словом.
Гоголь был поражен всем увиденным и услышанным в обители. Он как бы попал в совершенно новый для него мир, который воспринял как мир святости, чистоты и самоотверженной любви к людям. Прежде он мог предполагать, что такой мир существует, но теперь, казалось ему, увидел его воочию. Но более всего его поразил сам старец, который десятилетиями нес добровольный крест, совершая незримый для общества подвиг бескорыстного служения людям. Вот тогда-то писатель и обрел давно и до того безуспешно отыскиваемый идеал человека. Он решил, что это – как раз то, чего ему не хватало для завершения второго тома.
По возвращении в Москву Гоголь очень быстро написал второй том поэмы, состоявший, как и первый, из одиннадцати глав. И героем, оказавшим решающее благотворное влияние на Чичикова, стал священнослужитель. Но у этой редакции второго тома оказалась трудная судьба.
В числе писем, полученных Гоголем после выхода в свет "Переписки", было сердитое письмо священника из Ржева Матвея Константиновского, не соглашавшегося с его суждениями о роли театра в духовной жизни народа. Завязавшаяся переписка привела к личному знакомству.
Отец Матвей произвел на Гоголя сильнейшее впечатление своей несокрушимой верой и изумительным – не интеллигентским, а народным – красноречием. О его проповеди один из современников говорил: "Так в старину гремели златоусты!" Гоголя восхищали в нем преданность своему делу, бескорыстие, аскетизм, изумительный дар проповедника и такое великолепное знание народного русского языка, какое почти не встречалось в среде литераторов. А Гоголь задумывал второй и особенно третий тома как пророческие книги, пророческому их характеру должен был отвечать и пророческий язык, в овладении которым, думал Гоголь, ему и поможет общение с о. Матвеем. Вот почему он и выбрал о. Матвея своим духовным отцом.
Тут надо заметить, что среди прочих принципов отношений между старцем и учеником были два существенных для дальнейшего изложения. Во-первых, старец не навязывался ученику в наставники, тот сам его выбрал. Поэтому совет старца ученику равнозначен приказанию. Во-вторых, если совет старца ученику не по душе, нельзя обращаться к другому старцу в надежде на рекомендации более приемлемые.
Трагедией для Гоголя стало то, что идеал человека он увидел в старце Макарии, а своим духовным отцом он сам еще раньше избрал о. Матвея, который, как и многие православные священнослужители того времени, не понимал и не принимал старчества. Закончив второй том "Мертвых душ", Гоголь принес рукопись о. Матвею с просьбой прочитать и дать совет. О. Матвей сначала отказывался от этой чести, но вняв просьбам писателя, прочитал – и остался рукописью недоволен. Более того, в образе монаха, не замкнувшегося в стенах монастыря, а постоянно находящегося среди людей, облегчая их душевные страдания и давая благие советы на все случаи жизни, о. Матвей увидел "нечто католическое". Вдобавок он, зная, насколько Гоголь к нему привязан, подумал, что положительный герой второго тома списан с него самого, но с искажением образа. И получалось, что сам о. Матвей "не вполне православный священник", а это его весьма обидело. Отсюда недалеко было до мысли, что этот образ навеян Гоголю воспоминаниями о католических патерах. А писателя и без того упрекали в том, что он за годы заграничной жизни подпал под влияние католицизма. Все это о. Матвей прямо высказал Гоголю и по совокупности этих и многих других причин посоветовал сжечь рукопись, во всяком случае те главы, где действует непривычный для тогдашнего русского читателя священнослужитель. Как православный священник, о. Матвей будет требовать, чтобы Гоголь отрекся от Пушкина: "Он был грешник и язычник". Гоголь молчал, но знал, что Пушкин хоть и "язычник", послан России Богом и от него отречься невозможно.
Гоголь последовал совету о. Матвея и рукопись уничтожил. Однако в глубине души он считал (может быть, впервые за последние годы), что создал произведение, достойное его гения. И, будь на месте о. Матвея старец Макарий, второй том, вероятно, получил бы одобрение и благословение.
Вдумаемся в трагедию, которая разыгралась в душе Гоголя. Он сам избрал для себя старцем о. Матвея, а тот едва терпит его литературные труды. Знает он также, что оптинские монахи Макарий и Порфирий глубоко интересовались его творчеством, как делом благородным и богоугодным. И вот, увидев, что О.Матвей не тот, кто мог бы быть его понимающим наставником, зная, что всего в двухстах с пятьюдесятью с небольшим верст от Москвы есть подлинный старец – Макарий, и сознавая, что менять духовного руководителя он не имеет права, Гоголь не в состоянии разрешить трагическое противоречие.
Потребность вновь побывать в Оптиной и посоветоваться со старцем Макарием (в такой форме, чтобы не нарушить обязательства перед о. Матвеем) все более становилась для Гоголя насущной. Как поступить?
И тут писатель получает от сестры письмо, в котором она сообщает, что скоро выходит замуж и приглашает его на свадьбу. Против такой поездки о. Матвей не мог возражать.
И вот, отправившись в сентябре 1851 года будто бы на свадьбу сестры, Гоголь, не испрашивая благословения о. Матвея, поехал не прямой дорогой, а окольной, через Оптину Во время этой, второй, встречи Гоголя с о. Макарием произошел эпизод, немало потешивший еще современников писателя, а в 1980 году смешно изложенный в очерке Владимира Солоухина "Время собирать камни".
Гоголь несколько раз спрашивает совета у старца по, казалось бы, пустяковому вопросу: продолжать ли ему путь на свадьбу сестры или вернуться в Москву?
Потешаясь над Гоголем, В.Солоухин восклицает: "Нашел о чем спрашивать! Ну, был бы вопрос о том – жить или не жить на свете дальше? Жечь или не жечь "Мертвые души"?"
Но эта насмешка лишь свидетельствует о том, насколько мало мы, люди иного века, понимаем проблемы духовной жизни и как плохо знаем то, что волновало Гоголя, но о чем он не мог спросить прямо.
Писатель, видимо, действительно приехал к Макарию, чтобы по ответам старца на не прямо высказанные суждения решить для себя те самые роковые вопросы: жить или не жить дальше на свете? Жечь или не жечь "Мертвые души"?
Не мог же Гоголь сказать Макарию: "Отец Матвей посоветовал мне сжечь второй том, а я хочу знать ваше мнение на сей предмет". Старец просто отказался бы с ним разговаривать, его никто не ставил судить о. Матвея. Просто по тону беседы Гоголь, видимо, понял, что Макарий по-прежнему сочувственно относится к его творчеству. А у Гоголя уже снова созрел замысел новой редакции второго тома. Поэтому его на первый взгляд странный вопрос на деле был вполне оправданным. Если старец одобряет его творчество, надо поскорее возвращаться в Москву и воплощать новый замысел, а не тащиться на Украину, не сидеть за праздничным столом, не кричать: "Горько!"
Конечно, есть обязанности по отношению к сестрам и матери. И с этой стороны колебания Гоголя понятны. За смешным для постороннего глаза эпизодом скрывалась глубокая душевная драма Гоголя, а второй приезд в Оптину призван был разрешить самые жгучие его сомнения относительно своего творчества.
Так или иначе, но в целом беседы и обмен письмами с о. Макарием были для Гоголя приятными и полезными. И на этот раз он вернулся в Москву успокоенным и умиротворенным, каким его и увидели по возвращении близкие люди.
Новая поездка в Оптину ускорила работу Гоголя над поэмой. Буквально за три месяца он не только переделал главы, не понравившиеся о. Матвею, но и переписал полностью законченный второй том (и это параллельно с созданием другого крупного произведения – "Размышления о Божественной литургии").
Современники, вопреки позднейшим суждениям, свидетельствовали о полноте творческих сил Гоголя незадолго до его смерти. А Александра Смирнова-Россет, слышавшая в авторском чтении весь второй том, писала, что первый том поблек перед ним, ибо здесь "юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух". Не могу спорить с почитательницей творчества Гоголя, так как не был на ее месте при чтении Гоголем его рукописи, но смею выразить сомнение в правильности ее оценки.
Возможно, талант Гоголя действительно был в полном расцвете: пейзажи, нарисованные во втором томе, были более красочные, чем в первом, призывы вроде "Русские, вперед!" зажигательны. Но это был тот же самый талант, какой проявился и в первом томе, и юмор того же рода, но ничего похожего на "величавые образы" в сохранившихся материалах не обнаруживается. Главную задачу, которую Гоголь ставил перед собой, он, видимо, не решил – и не мог решить.
Последние дни Гоголя были омрачены новыми размолвками с О.Матвеем, требовавшим от своего ученика, чтобы тот отрекся от безбожника Пушкина. А Гоголь хорошо знал, какой переворот произошел в мировоззрении великого русского поэта незадолго до его гибели. В глазах Гоголя Пушкин был не просто воплощением русского человека в полном его развитии, а посланцем из вечного мира красоты и гармонии на грешную землю.
Гоголь знал, что в Оптиной почитают и любят Пушкина, а монах Порфирий с восторгом передает свои воспоминания о встрече с поэтом.
И мысли писателя вновь и вновь обращаются к Оптиной, которую ему больше не суждено было увидеть.
После нескольких очень тяжелых разговоров с о. Матвеем Гоголь сжег и последнюю рукопись второго тома, после чего вскоре умер.
Россия преждевременно потеряла великого русскоязычного писателя, а его последнее творение в целостном виде так и не дошло до нас.
Во многом иную, псевдорелигиозную трактовку трагедии Гоголя предложил Мережковский. Однако надо иметь в виду, что этот поэт, прозаик, ученый и критик был основоположником (вместе со своей женой Зинаидой Гиппиус) учения о "Новом христианстве Третьего Завета". Согласно этому учению, Первый (названный впоследствии Ветхим) Завет дал Бог Отец, и он основан на Законе. Второй (Новый) Завет дал Бог Сын, и главное в нем – Любовь. Но христианский мир воспринял Новый Завет формально, учение Христа не стало основой образа жизни так называемых христиан, которые вне храма, в повседневной жизни оставались, по сути, язычниками. И вот настало время появиться Третьему Завету, в котором главным станет Свобода. (Насколько я могу судить, это учение "третьезаветников" было признано Церковью еретическим.) С этих позиций Мережковский и рассматривает взаимоотношения Гоголя и о. Матвея. Это и надо иметь в виду при чтении его трактовки последнего этапа трагедии Гоголя.
По концепции Мережковского, беда Гоголя "была в том, что он первый заболел новой, никому на Руси до тех пор неизвестной, страшной болезнью, слишком нам теперь, после Л. Толстого и Достоевского, знакомой, – болезнью нашего религиозного раздвоения… Он почувствовал до смертной боли и до смертного ужаса, что христианство для современного человечества все еще остается чем-то сказанным, но не сделанным, обещанным, но не исполненным. "Церковь, – говорит он, – созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь". – "Христиане!.. Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, на место того, чтобы призвать его в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане". (Это – цитата из "Выбранных мест". – М.А.) Гоголь "действительно, хотя и в очень редких, но самых светлых точках религиозного сознания своего противополагал свой собственный взгляд на Христа всему историческому христианству, как западному, так и восточному…" Гоголь "не противопоставляет ни христианства просвещению, как славянофилы, ни просвещения – христианству, как западники, – он соединяет эти "два начала" в одно. Гоголь с такой силой, как никто из людей современной Европы, почувствовал, что первая и последняя сущность христианства – не мрак, а свет, не отрицание, а утверждение мира, не распятие, а воскресение плоти, не бесплотная святость, а святая плоть"…
Не умерщвление для воскресения, а умерщвление без воскресения. Не страх к веселию сердца, а только страх к страху, один бесконечно-растущий страх: "страшусь всего", – определяет сам Гоголь источник всего христианства.
Если бы у Гоголя не было вовсе прозрений в новое христианство, он мог бы остановиться и успокоиться на старом. Но слишком стремительно рванулся он вперед. Слишком многое увидел для того, чтобы это прошло для него безнаказанно. Движение назад равно было движению вперед. Не достигнув сверхисторического, он упал ниже, чем историческое христианство. Не найдя будущего в будущем, стал искать его в настоящем и в прошлом.
Отсюда – оправдание крепостного права, как учреждения глубоко народного и христианского.
И вот тут выяснилась трагическая несовместимость духовного отца и его духовного сына:
"О. Матфей для Гоголя не человек, а священник – только, но зато и во всей полноте – священник… О. Матфей весь един; Гоголь весь раздвоен.
В чем же, собственно, главная мысль о. Матфея, его исходная точка?
Это – главная мысль всего уединяющего, монашеского, "черного" христианства. Мысль самого Гоголя: "жить в Боге значит жить вне самого тела"; святость значит бестелесность; плоть значит грех; дух противополагается плоти, как одна абсолютная сущность другой, столь же абсолютной, как начало божеское началу бесовскому, как вечное добро вечному злу – в неразрешимом противоречии. Отсюда вывод: "Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей; ибо все, что в мире – похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего. Весь мир лежит во зле". Можно подумать, "будто бы, христианство внушено ему не духом, а плотью, не Богом, а дьяволом?"
И вот началась смертельная борьба между духовным отцом и его духовным сыном:
"Чем уступчивей Гоголь, тем требовательней о. Матфей. Когда же он высказал, наконец, свое последнее, ужасающее, но, в сущности, для него логически-неизбежное требование, чтобы Гоголь "бросил имя литератора и пошел в монастырь", тот возразил ему так, что это возражение, несмотря на свою внешнюю почтительность, было для о. Матфея опять, как острый нож в сердце: "Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду", даже и занимаясь литературным творчеством.
"Ежели сущность христианства – умерщвление плоти, бесплотная духовность (а ведь именно так и была понята эта сущность всеми веками односторонне-аскетического христианства от Исаака Сирина до о. Матфея), то искусство не может быть святым в христианском смысле, потому что всякий художественный образ есть все-таки не бесплотная духовность, а одухотворенная плоть или воплощенный дух. Гоголь не сознавал с ясностью (и в этом недостатке сознания заключается главная причина его гибели), только смутно прозревал в искусстве начало религии, начало святой плоти.
Но этого-то и не мог понять о. Матфей, который так же, как и все стоявшие за ним века, подменил святую плоть бесплотной святостью…
Надо понять всю глубину вопроса, который поднят был здесь между мирянином и священником, между миром и церковью.
Нельзя в мире уйти от мира, утверждает Гоголь. Если это так, то одно из двух: или христианство невозможно; или оно вовсе не требует, чтобы мы ушли от мира в том смысле, как этого требовал о. Матфей…