Надо было что-то делать. А у Элен тогда не было ни копейки. У самого Керенского тоже. Госпожа Симпсон звонила сыновьям Александра Федоровича в Лондон, но те никакой помощи отцу не обещали.
Как всегда, Керенского выручила одна знакомая дама. В его жизни добрые дела для него всегда делали преимущественно женщины. Мужчинам он нравился меньше. На этот раз знакомых дам было сразу две: княжна Илинская и ее кузина Флора Соломон, жившие в Англии. Через длинную цепочку знакомых они нашли клинику в Лондоне, начальница которой согласилась положить туда Керенского и предоставить ему уход.
Клиника была муниципальной, для самых бедных, то есть практически бесплатной. Клиника имела лишь один недостаток: она была абортной. В ней делались аборты женщинам с улицы, которым нечем было платить за операцию. Гораздо позже Елена Петровна узнает: когда лондонские поклонницы Керенского обсуждали это обстоятельство, одна из них сказала: "Ну и что? Он всегда любил женщин. Он будет себя чувствовать здесь в своей тарелке. Да он и не протянет долго. Во всяком случае, это гораздо лучше, чем умереть под забором".
Сыновья восприняли эту весть без восторга, но спокойно. Было условлено: ни одна живая душа, кроме самого необходимого узкого круга лиц, не должна знать ни адреса клиники, ни телефона. Так Александр Федорович Керенский, бывший министр-председатель Временного правительства России, был положен умирать в муниципальной абортной клинике одного из районов Лондона.
Госпоже Симпсон передали (а она передала Элен) тогда только одно: Керенского удалось с большим трудом устроить в клинику, где ему обеспечен хороший уход. Но администрация клиники поставила условие: полная секретность, иначе его "выбросят оттуда немедленно".
Перелет в Лондон сказался на самочувствии Керенского плохо. Он впал в бессознательное состояние. Очнулся уже в клинике. Встать не мог. Ему не говорили, в какое заведение он попал. Но постепенно он сам начал догадываться. В его палату заглядывали пациентки с изможденными лицами, сновали санитарки в грязных халатах с окровавленными тряпками и бинтами в руках. Ни одного мужчины. Однажды он спросил у медсестры: что это за клиника? Та ответила. Он пришел в ужас. Состояние его стало резко ухудшаться. Начальница клиники сообщила своим знакомым, которые по просьбе Илинской устраивали Керенского к ней, что ему все хуже, он постоянно без сознания, а в редкие минуты, когда приходит в себя, просит чтобы вызвали Элен, так как жить ему осталось недолго. Об этом известили Елену Петровну.
На следующий день Элен прилетела в Лондон. Только войдя в клинику, поняла, куда попал Керенский. Он лежал худой, обросший бородой, очень бледный. Она подошла к кровати и назвала его по имени. Он сразу узнал ее голос, встрепенулся, открыл незрячие глаза. Она взяла его руку, погладила. Керенский несколько раз шепотом повторил ее имя и снова впал в забытье. Элен просидела рядом с ним несколько часов, не отнимая руки, пока он снова не пришел в себя. Не открывая глаз, он назвал ее имя.
В те дни в Лондоне стояла хорошая погода, и когда Александру Федоровичу стало немного лучше, он несколько дней с утра до вечера спал в кресле во дворе. Только ночевал в палате. Постепенно начал приходить в себя. Элен побрила его, и он снова стал похож на прежнего Керенского. Александр Федорович очень переживал, что земную юдоль ему приходится заканчивать в этом убогом и малопристижном лечебном заведении. "Ты только представь, в энциклопедии будет написано, что бывший премьер России умер в абортной клинике…" - говорил он Елене Петровне.
Правда, он не упоминал о той легенде, которую приклеили к нему, о побеге из Зимнего в женском платье. Но Элен знала, что Керенский со страхом думает, как к этой легенде добавят еще и смерть в абортной клинике. Однажды он спросил: "А где мой перстень? Тот, старинный?"
Перстень находился в камере хранения.
- Принеси мне его, я хочу надеть.
И в ответ на встревоженный взгляд Элен успокоил: "Не бойся, я ничего не хочу с собой сделать. Просто я привык к нему".
Начальница клиники была поражена и обрадована: русский господин ожил! Пошел на поправку! Она была уверена, что он умрет в ее больнице, а смерть мужчины, тем более бывшего премьера России, в абортной клинике могла принести неприятности. Элен и Керенский решили: пока не поздно, пока он чувствует себя немного лучше, надо отсюда уезжать.
Но куда? На какие деньги? "Ну, неужели в Англии нельзя найти благородного лорда с поместьем, в котором он дал бы возможность спокойно и достойно мне умереть?" - однажды сказал Керенский.
И Элен взялась за это нелегкое дело.
После многих телефонных переговоров, встреч, просьб нашелся один лорд с поместьем. Его заинтересовала фамилия Керенского. Лорд, может, и происходил из старинного рода, но, судя по всему, не блистал ни умом, ни тактом. Александр Федорович возненавидел его в первую же минуту. Беседа кончилась скандально. Выяснилось, что лорд все напутал. Хотя у него и были собственный замок, герб и впечатляющее генеалогическое древо, но не было денег! И Керенский заинтересовал лорда только потому, что он предполагал поправить свои финансовые дела, сдав замок в аренду бывшему премьеру России. Керенский был в гневе.
Так закончилась попытка Керенского достойно умереть в английском родовом поместье. А Элен снова принялась искать выход из положения. И вспомнила об архиве Керенского. Когда она сказала ему об этом, он только махнул рукой: кому нужны его нынешние архивы? Что в них осталось после того, как большую их часть похитили в тридцатых годах агенты НКВД, а меньшую пришлось бросить, когда он бежал от немцев из Франции в США… Но она убедила его попробовать. И это ей удалось. Архив купил один американский университет.
Получив деньги, они переехали в Нью-Йорк.
Деньги уходили быстро: квартира, постоянная сиделка, лекарства - все это стоило дорого. Но однажды все переменилось. Керенский неожиданно упал в квартире. Его отвезли в госпиталь. Оказалось, он сломал шейку бедра. Попав в больничную палату, он сразу сник - видимо, вспомнил свое пребывание в лондонской клинике и уже на другой день, когда к нему пришла Элен, сказал ей: "Я устал. Я хочу умереть. Мое существование абсурдно". Элен пыталась успокоить его, говорила, что он поправится. "Чтобы поправиться, придется истратить все наши деньги. Но впереди новые болезни. И куда я попаду? Снова в абортную клинику?!"
Элен не верила, что он действительно хочет уйти из жизни. Но мысль о самоубийстве Керенского не оставляла, становилась все навязчивей.
…Однажды Елена Петровна ушла из госпиталя позже обычного. Весь день она провела с Александром Федоровичем, но он почти все время был без сознания. Прощаясь, Элен поцеловала его в лоб, и Керенский вдруг очнулся и произнес громко и явственно: "Я ухожу… ухожу… иди…" Это были последние слова, которые она слышала от него. 11 июня 1970 года в пять утра его осмотрела дежурная сестра. Он дышал ровно. Еще через полтора часа, в 6.30, к нему пришли, чтобы сделать укол. Но он уже был мертв.
Александр Федорович не был религиозным человеком. Однако хотел быть похороненным на православном кладбище и несколько раз говорил об этом Элен. Она обратилась в Анастасьевскую церковь, неподалеку от которой Керенский много лет прожил в доме госпожи Симпсон и которую иногда посещал. Но прихожанами там, в основном, были монархисты, и Элен ответили отказом: нет, господина Керенского им у себя отпевать не хотелось бы. После смерти отца прилетел Олег. Но он тоже ничего не смог сделать с похоронами в Нью-Йорке. В конце концов, Александр Федорович Керенский совершил свой последний путь снова в Лондон. Его погребли там, на кладбище, где хоронят людей неопределенной веры…
В память о Керенском Элен сохранила тот самый перстень "самоубийц". Она приезжала в Москву, и Галина Михайловна, супруга Генриха Аверьяновича Боровика, увидев этот перстень, как-то сказала: "Боже мой, это у вас перстень Александра Федоровича?"
По словам Генриха Аверьяновича, через несколько лет он опять приехал в Нью-Йорк в командировку и узнал, что год назад Элен умерла от злокачественной опухоли. Ее соседка рассказала ему, что Элен не хотела мучиться и совершила суицид, выпив огромную дозу снотворного.
Так завершилась известная мне часть истории перстня самоубийц. Кто теперь носит его и носит ли вообще - мне неведомо.
1995–2011
Простой российский корифей
Сумерки одного московского вечера открыли мне в Олеге Емельяновиче Кутафине очень интересного человека и сблизили с ним навсегда. За давностью лет сейчас уже не помню, какого числа и в какой день недели произошла эта встреча. Помню только то, что было это в конце сентября или в начале октября 1988 года.
Летом, по предварительной договоренности я отправил О. Е. Кутафину рукопись первой книги семитомного издания истории прокуратуры в лицах под названием "Око государево", над которым мы тогда работали вместе с моим коллегой и соавтором Юрием Григорьевичем Орловым. Мы просили Олега Емельяновича ознакомиться с ней и, если он сочтет возможным, написать небольшое предисловие. Кутафин позвонил сам, сказал, что "сей труд он одолел" и готов к разговору. Предложил встретиться вечером у него.
Когда я вошел в кабинет, за окном таял короткий осенний день, а на столе лежала наша рукопись. Олег Емельянович с уважением отозвался о нашем труде, пообещал в ближайшее время подготовить и передать свое предисловие к книге. Он рекомендовал довести историю прокуратуры до наших дней и сделать документальное приложение к каждому тому будущего издания. Потом, посетовав на головную боль, предложил немного пройтись и подышать свежим воздухом.
Допив чай, мы вышли на улицу. Теплый осенний ветер гонял по пыльным тротуарам ржавые листья, а мы шли и вели неторопливую беседу - о Горбачеве, перестройке, демократии, гласности, юридическом всеобуче и совершенствовании юридического образования. Говорил он по-юношески пылко и увлеченно. Но в то же время в его рассуждениях совершенно отчетливо виделся отточенный талантливый ум, исполненный жизненной мудрости и научного знания.
Когда Олег Емельянович поднял вопрос об острой необходимости создания в России полноценного гражданского общества и правового государства, я увидел перед собой человека, который не только идет в ногу со временем, но и опережает его. Тревожным набатом в его рассуждениях звучала мысль о том, что в перестроечном порыве мы не должны потерять страну. Да, мы обязаны трудиться и над созданием сильного государства, и над тем, чтобы наши соотечественники исповедовали гуманные принципы существования всех народов в единой стране, гарантирующей всем гражданам соблюдение их прав и свобод. Нельзя допустить, говорил он, чтобы в эпоху реформ и потрясений общество раскололось на корпоративные группы с изолированной моралью, чтобы законы и общепринятые нормы перестали влиять на поведение людей, чтобы они решали свои проблемы неправовыми способами…
Тему "острой правовой недостаточности" мы с Олегом Емельяновичем обсуждали еще не раз после этого. Однажды затронули ее на очередном заседании комиссии, которая работала над проектом закона о всеобщем юридическом образовании. Нас в целом поддержали, но дальше дело не пошло. Да и закон, который мы обсуждали, к великому сожалению, так и не был принят - государственная власть тогда стала уже дряхлой и бессильной. Ну а в тот памятный вечер мы долго говорили о тесной связи морали и права. О том, что государству предстоит очень многое сделать для того, чтобы поднять уровень правосознания в обществе…
Еще Олег Емельянович охотно поделился своими планами. Рассказал, что он хотел бы учредить юридический лицей, а лучшие его выпускники смогут затем поступать в высшие юридические заведения (и вскоре, кстати, такой лицей на базе 325-й московской школы им был создан). По всему ощущалось, что он уже приступил к радикальному переформатированию вуза, который не так давно возглавил.
Вечер мы закончили в ресторане Дома журналистов - по дороге встретили нашего общего знакомого, замечательного человека, которого уже тоже нет с нами, Владимира Викторовича Капелькина, который долгое время был одним из руководителей Союза журналистов России; он нам и подкинул идею отправиться в Домжур, а мы особенно не сопротивлялись.
Уже прощаясь, Олег Емельянович в своей доброжелательношутливой манере сказал: "Если возражений не будет, предисловие к вашей книге я, пожалуй, на сей раз напишу без ссылок на решения очередных съездов партии и установки генсека - речь все-таки идет о XVIII веке". Мы рассмеялись - его ирония была понятна.
Потом было еще много встреч - по поводу и без, возникало много разных ситуаций, порой весьма драматичных. Они позволили нам лучше присмотреться друг к другу. И теперь, после того как стали "одной звездой богаче небеса", все больше начинаешь ощущать, как не хватает ее животворящего для нашей юриспруденции света здесь - на земле.
Масштаб его личности невозможно уложить только в рамки научно-педагогической или общественно-государственной деятельности. Олег Емельянович прекрасно разбирался в искусстве - это была его вторая жизнь. Его можно было часто увидеть вместе с женой Натальей Николаевной на вернисажах, в театрах, на концертах классической музыки. Он был еще и очень большим книгочеем. Надо было видеть, как он радовался каждой новой хорошей книге!
Я любил Олега Емельяновича за высокую порядочность, обязательность, прирожденный оптимизм и легкость общения. И за то, что не мнил он себя мудрецом, а всегда был человеком, стремящимся побуждать в других движение к истине. В нем виден был человек, свободный от тщеславия, зависти и пристрастности. Ему были чужды всякая аффектация, всякий показушный пафос, всякий "академический" гонор. Я ценил его ясный ум, широкий кругозор, твердую державную позицию. То, что в своей повседневной деятельности он старался и сам постичь, и донести до многих из нас истинную сущность событий нашего времени.
Последний раз в семейном формате мы общались с ним за пять месяцев до его кончины - на моем 60-летии. Он пришел с Натальей Николаевной, был в хорошем расположении духа, как всегда галантен в общении с дамами, искрометно шутил. Я тогда предложил ему и Наталье Николаевне облачиться в наряды пушкинской эпохи и сфотографироваться. Фотография получилась замечательная!
В тот праздничный вечер 2008 года вместе с подарком Олег Емельянович вручил мне небольшой адрес, написанный им лично в дружеском шутливом тоне. При этом, блеснув улыбкой, он мне сказал: "Твою оду - эпиграмму к моему юбилею - я хорошо помню. Сегодня я долг отдал. Будем считать, что мы квиты".
А та самая эпиграмма, которую упомянул Олег Емельянович, была написана и вручена ему в 1997 году, в год его 60-летия. Она называлась "Ода сэнсэю":
Есть у Кремля Кутафья башня,
В юстиции свой столп имеется,
И в юридическую пашню
Идеи Ваши густо сеются.
Я не боюсь упреков ложных, -
Завистников не обуздать:
В науке - основоположник,
Вы наш сэнсэй - что ж тут скрывать?
Профессор, доктор, академик:
Видны давно России всей.
Вы рядом с нами и - над всеми,
Простой российский корифей.
Учусь у Вас который год
Уменью видеть суть проблемы,
(Не нарушая строй поэмы,
Скажу: какой идей полет!)
Державный государствовед,
Достав из недр архивной пыли
Традиции прошедших лет,
Меня на труд Вы вдохновили.
И я признать все это рад,
Ведь правда гордость не уронит,
Средь равных первый Вы собрат,
Я ж с благодарностью - в поклоне.
Вот так с поклонной благодарностью я и сегодня склоняю голову перед памятью человека, образ которого был огнен и смиренен, а дух солнечен и целен.
2011
Грозный баловень судьбы, или По законам своего времени
По многолетней привычке в одну из суббот я заглянул в книжный магазин "Москва". Там в букинистическом отделе среди множества книг вдруг сразу бросился в глаза массивный, густо коричневый том в тяжеленном, словно бронированном, переплете.
Я узнал его сразу. "Настольная книга следователя", изданная в 1949 году, где среди трех авторитетных членов редколлегии и авторов был Лев Романович Шейнин. В свое время эта книга многому меня, начинающего юриста, научила. Самое поразительное - она и сегодня по отзывам многих практиков не потеряла актуальности. Разумеется, тут же вспомнил о Шейнине и подумал, без него в те годы такой труд не мог обойтись!
Лев Романович Шейнин был человеком с необычной биографией и удивительной судьбой. Он занимал тогда мои мысли еще и потому, что я работал над романом-хроникой о Нюрнбергском процессе, а Шейнин в нем участвовал, и даже был втянут в серьезную интригу, которая потом обернулась для него самого весьма печальным продолжением…
Человеком Лев Романович, конечно, был незаурядным. Многое успел сделать, многое пережил. Вот только исповедоваться - ни публично, ни в частных разговорах - никогда не желал, до конца дней своих хранил молчание о делах минувших. Что ж, чем оборачивается блуд словес, Лев Романович хорошо представлял, ибо был посвящен в правила игры, существующие в обществе, в котором он жил, и сам неукоснительно их соблюдал. И когда знаменитый актер Василий Борисович Ливанов, в 60-х годах прошлого столетия, едва прикоснувшись к истории его жизни, и будучи поражен услышанным, предложил написать Шейнину мемуары - это будет бестселлер! - тот посмотрел на него так "будто в первый раз видел" и только негромко сказал: "Васечка! Вы что, с ума сошли?!"
Шейнин не считал возможным предать гласности тайны былых времен даже в ту пору, когда был к небу ближе, чем к земле. Он все равно молчал. Но и пружину молчания время от времени история приводит в движение…
О Льве Романовиче я говорил со многими - коллегами, друзьями, которых было не счесть, просто знакомыми, и людьми, которым случайно довелось встретиться с ним на жизненном пути. И что-то из тайн, хранимых этим человеком, становилось более или менее понятным. Пусть не в деталях, а в виде общей картины. Весьма разнообразной и поучительной.
На работу в прокуратуру после Гражданской войны его, семнадцатилетнего студента литературного института, просто мобилизовали по комсомольской путевке только потому, что там некому было работать. И он, пылкий провинциальный юноша, мечтающий о литературной славе в столице, без всякой подготовки становится следователем, получает право арестовывать людей, отдавать их под суд, распоряжаться судьбами человеческими. И одновременно сталкивается с самыми темными и грязными сторонами жизни, с пороками и жестокостью, превосходящей порой все фантазии, доступные молодому человеку. И все это в условиях "обострения классовой борьбы", когда любые собственные промахи и даже проступки ничего не стоит оправдать "классовым чутьем" и "революционным сознанием".