Приехав домой, я немедленно набрал секретный прямой номер сверхпрезидента. Покуда в трубке длились гудки, я с отвращением прислушивался свободным ухом к безотрадным звукам пустой квартиры - тиканью часов, карканью ворон, долетавшему со двора, еле слышным всхлипам воды в ванной… Все они напоминали мне об отсутствующей любимой и о том, что постепенно она все больше отдаляется от меня. Затем я услышал в трубке знакомый голос, полный самоуверенности и животного оптимизма. Этих свойств голос моего дражайшего тестя не утратил и после того, как я сообщил о совершенных на нас за последние дни покушениях. "Какой ужас, - выслушав меня, благодушно отозвался тесть. - Но я тут ни при чем. Ты же знаешь, что я прежде всего деловой человек…" - "Все зависит от того, как понимать деловитость, - возразил я едко. - Как будто я не знаю, что бандитов вы тоже числите в рядах вашего родного класса. Одним словом, предлагаю вам не юлить", - и я выложил сверхпрезиденту все те сведения, которые нам удалось выжать из пленных бандитов. "Как видите, нам все известно, - заключил я. - Поэтому гораздо разумнее было бы поговорить начистоту. Если у вас есть ко мне претензии, выскажите их, и, возможно, не придется применять ваши чикагские методы. Впрочем, я понимаю, что эти методы милы сердцу каждого делового человека", - не удержался я напоследок от укола. "Напрасно вы так думаете, - обиделся сверхпрезидент. - Я не люблю насилия, но у меня есть обязательства, я тоже часть системы… Короче, ждите меня дома, я сейчас приеду".
Через неправдоподобно короткое время раздался звонок в дверь. Я невольно подумал о том, что мой тесть и Евгений чем-то схожи - прежде всего не бьющим в глаза, но все же сверхъестественным могуществом и вытекающей из этого дара абсолютной уверенностью в себе. Едва я отворил дверь, как в квартиру ворвались несколько верзил в черных костюмах и при галстуках, молниеносно обежали всю квартиру, словно свирепые муравьи-бойцы, и столь же молниеносно исчезли. Сверхпрезидент вошел в квартиру один - он прекрасно понимал, что может не опасаться подвоха с моей стороны. Меня в очередной раз поразил контраст между заурядностью его облика и тем положением, которое он занимал. Мы уселись у кофейного столика эпохи Людовика ХIV и некоторое время молчали. Сверхпрезидент был явно смущен: он покашливал, отдувался, принимался чесать себе глаз, - словом, поведение его также отличалось заурядностью. "Вам будто бы не по себе, папаша, - съязвил я. - Мне-то казалось, что злодея вашего калибра ничем уже не смутишь. Надо же, устраивать кровавые разборки в лоне собственной семьи!" - "Почему это я злодей? - ощетинился сверхпрезидент. - Вы сами злодей, вы пытались лишить меня любимого существа - моей дочери…" - "Да Бог с вами, что вы такое говорите, - удивился я. - Разве я мешал вам общаться с Анной?" - "Нет, но вы внушили ей свои нелепые понятия о жизни и едва не сделали ее несчастной", - нахально заявил мой тесть. "Никогда не замечал, чтобы у нее в моем обществе был несчастный вид, - возразил я. - Оно и понятно: это общество она выбрала сама. Впрочем, подозреваю, что ваши наскоки на меня носят скорее идеологический характер. Вам просто не по нраву мои, как вы выражаетесь, понятия. Да, я не скрываю: я никогда не приму вашего культа стяжательства, вашей бездуховности, вашей жестокости, вашего социального дарвинизма. Но разве можно из-за несовпадения во взглядах убивать человека, да еще не совсем вам чужого? Где же ваш пресловутый либерализм?" - "Не скрою, это решение далось мне нелегко, - сухо ответил сверхпрезидент. - Однако на мне лежит огромная социальная ответственность, и потому я обязан, когда того требуют интересы вверенного мне общества, переступать через свои чувства". - "Интересы буржуазного общества", - ядовито ввернул я. "А где вы видите другое?" - парировал мой собеседник. "Ну хорошо, - попробовал я зайти с другой стороны, - почему же вы не сопротивлялись нашему с Анной браку? Стали бы мне мешать, глядишь, я бы и отступился…" - "Зато Анна не отступилась бы, - с отеческой гордостью в голосе возразил сверхпрезидент. - Она все равно настояла бы на своем, и я решил не противиться, чтобы она не наделала еще больших глупостей. Кроме того, я, как вы совершенно верно изволили заметить, либерал, и это не только мое убеждение, но и обязанность. Иначе говоря, я просто по должности обязан везде и во всем проявлять либерализм". - "Хорош либерализм - подсылать бандитов к собственному зятю", - хмыкнул я. "Это для вас они бандиты, а для меня предприниматели. И заметьте, что я вам ничего не запрещал - просто мы оба действовали в соответствии со своим жизненным кредо". В ответ на такую иезуитскую логику мне оставалось только развести руками, однако тут мне на ум пришел неотразимый, как мне показалось, аргумент. "Извините, это вы действовали, - руками бандитов, конечно, - напомнил я. - С моей же стороны никаких враждебных действий не было. А за намерения, убеждения и мнения карать в либеральном обществе не принято". - "Ну, спасибо за одолжение! Уважил, зятек дорогой, - ехидно протянул сверхпрезидент. - Да уж лучше бы вы бомбы взрывали, чем печатать такое…" Он щелкнул пальцами, и по этому знаку из прихожей к нему метнулся прилизанный, как выхухоль, молодой человек в черном костюме и при галстуке, прижимавший к груди стопку книг, журналов и газет. Не поворачивая головы, сверхпрезидент поднял руку, и молодой человек вложил в эту руку одну из моих книг, аккуратно заложенную на нужной странице. Вся эта сцена была проникнута таким холуйским духом, что я не смог сдержать презрительной ухмылки, которой сверхпрезидент, впрочем, не заметил. Он увлекся гневным цитированием наиболее, с его точки зрения, возмутительных мест из моих произведений, открывая заложенную страницу, прочитывая вслух подчеркнутые строки и отбрасывая использованную книгу или иное издание прилизанному молодому человеку, а тот ловил их с ловкостью жонглера. <<Вот, - восклицал сверхпрезидент, - каково: "Буржуй - почти всегда урод…" Или это: "Здесь именуются элитою разбогатевшие уроды…" Или вот: "Буржуа - не социальное положение, буржуа - это диагноз… Социальная биомасса, столь же безмозглая, сколь и вредоносная…" Или это: "Буржуй всегда отыщет повод твою работу не оплачивать…" А рекомендации ваши чего стоят - взрывать богатых, отстреливать из-за угла, топтать сапогами, травить стрихнином и даже жрать их живьем. Скажите спасибо, что в отношении вас я избрал еще довольно гуманные методы по сравнению с теми, которые пропагандируете вы. Вы откровенно покушаетесь на устои того общества, за которое я отвечаю!" - "Минуточку! Простите! Извините! - негодующе замахал я руками. - Не надо передергивать! Во-первых, все эти методы предлагаю не я, а мой лирический герой, за которого поэт, как известно, не отвечает. Во-вторых, если вы призваны судьбой блюсти существующий строй, то почему вы не хотите допустить, что я призван его как можно скорее ниспровергнуть? А это дает мне право на многое. И в-третьих, я свои воззрения все же не воплотил в действие, а значит, неподсуден никакому земному суду. О вас же этого не скажешь - вы развернулись во всю ширь…" - "А по-вашему, я должен был ждать, пока вы мне распропагандируете всех трудовиков?" - огрызнулся сверхпрезидент. "Кого-кого?" - переспросил я. "Трудовиков, - повторил мой тесть смущенно, поняв, что сболтнул лишнее. - Так у нас в руководстве называют тех, кто… Ну как бы это сказать… Работает, но не занимается бизнесом…" - "То есть тех, кто, в отличие от вас, занят созидательной деятельностью и кому вы платите гроши", - язвительно уточнил я. "Большевистская демагогия", - злобно проворчал сверхпрезидент себе под нос, потому что крыть ему было нечем. "И не вам бы говорить о пропаганде, - продолжал между тем я. - Посмотрите на ваши рептильные газеты, на ваше продажное телевидение - они извращают все духовные ценности в угоду идеологии лабазников. Выходит, им можно, а нам нельзя?" - "Да, - кивнул сверхпрезидент. - Им можно, а вам нельзя. Потому что они защищают устои общества, а вы под них подкапываетесь". - "Да кому, кроме вас и вам подобных, нужно ваше вонючее общество?! - вскричал я, выйдя из терпения. - Пропади оно пропадом!" - "Хорошо, пусть так, - совершенно неожиданно согласился мой оппонент. Я воззрился на него с недоумением. "Пусть так, - повторил сверхпрезидент. - В конце концов, что мне до общества? Ведь мы, либералы, должны исповедовать разумный эгоизм. Пока вы в чем-то убедите массы, меня уже не будет на свете. Так что ваши дерзкие высказывания я бы вам простил…" - "Я не нуждаюсь в прощении", - приосанился я. "Ну хорошо, - поморщился сверхпрезидент, - я оставил бы их без внимания. Но ваши высказывания и ваш, простите, скандальный образ жизни вредят мне лично, подрывая мою репутацию. И заметьте, - сверхпрезидент поднял палец, - я не говорю о том, что вы едва не разлучили меня с горячо любимой дочерью - слава Богу, она вроде бы взялась за ум… Заметьте - я не говорю об этом! Однако ваше имя - вед вы же мой зять - связывают с моим именем!" - "Широкая публика о вас и понятия не имеет", - пожал я плечами. "Плевал я на широкую публику, - разгорячился вождь капитала. - Зато серьезные люди очень даже имеют понятие. Звонит тут недавно Дро Нахичеванский, уважаемый человек, у него интересы в алюминиевом бизнесе… Что это за статья, говорит, про твоего зятя в газете "Ехидна"? Почему твой зять не бережет свою репутацию? Это ведь очень уважаемая газета!" Сверхпрезидент взял двумя пальцами газету из рук холуя и бросил ее мне на колени. Я с любопытством просмотрел фотографии: действительно, то был отклик на наш концерт в городе N, выдержанный в крайне ерническом и скабрезном тоне. Разумеется, подобный тон не мог не привести в ярость моего тестя, ибо, как я уже отмечал выше, никто так е заботится о соблюдении приличий, как труженики борделей, а тесть в определенном смысле как раз и являлся управителем гигантского борделя.
"А вот еще на ту же тему, - не унимался сверхпрезидент, и на колени мне шлепнулись "Гадюка", "Скунс" и "Скорпена" - также весьма почтенные печатные органы. Я не успевал просматривать даже десятой части корреспонденций - тесть забрасывал меня все новыми и новыми изданиями, от солидных литературных журналов до самых низкопробных таблоидов, и все они считали нужным как-то отреагировать на факт существования трех скромных поэтов в литературе и на сцене. При этом спокойно-благожелательных и рассудительных публикаций были единицы - подавляющее большинство журналистов считали уместным и приличным писать об известных поэтах в панибратском тоне, с огромным апломбом, явно свысока и с поучающими нотками в голосе, сиречь в тексте. Все эти скудоумные сопляки, интеллектуальный багаж которых исчерпывался дюжиной модных книжек, не могли даже приблизиться к пониманию подлинных масштабов явления, о котором брались писать. Иначе разве осмелились бы они усвоить по отношению к нам требовательный, а то и наставительный тон? Гете писал о таких, как они: "Им представляется, будто писатель, создав свое произведение, становится их должником, при этом изрядно поотставшим от того, о чем им мечталось и думалось, хотя оние еще совсем недавно даже понятия не имели, что нечто подобное где-либо существует или может существовать". Впрочем, находилось немало и вовсе безмозглых писак, которые полагали, будто наши произведения и концерты - неплохой повод позубоскалить, и не над какими-то конкретными проявлениями нашей творческой мысли, - такое нашим сочинителям было явно не по разуму, - а над тем, как им виделись наша внешность и наше поведение. Даже на их птичьи мозги производили впечатление глубина и значительность нашей деятельности, но именно эти свойства и казались им нелепыми и смешными. В самом деле, к чему исследовать жизнь, когда нужно зарабатывать деньги? С чем бы мы ни выходили к широкой публике - всему этому журналисты стремились вменить характер скандальности, эпатажа и какой-то извращенности. Придав же нам уродливый вид, они с тем большим успехом принимались над нами потешаться, хотя описанные ими уроды жили только в их больном воображении. Поневоле вспоминаются слова Сомерсета Моэма: "Филистеры, знаете ли, уже давно отвергли костер и дыбу как средство подавления опасных для себя взглядов, они изобрели более смертоносное оружие - издевку". Одним словом, большую часть написанного о нас читать было гадко, вне зависимости от того, хвалили нас писаки или ругали, а потому мне пришлось признать правоту сверхпрезидента, когда тот с пафосом воскликнул: "Вы меня компрометируете! Вы подрываете мой престиж!" - "Но мы ведь не виноваты, если про нас так пишут", - вяло защищался я, сам понимая шаткость этого аргумента. В самом деле, уничтожить собственную славу я не смог бы, даже вздумай я прекратить творческую деятельность; следовательно, журналисты не могли обо мне не писать, а писать достойно они, к сожалению, не умели. Следовательно, пресечь поток порочащих его публикаций сверхпрезидент мог только одним способом - ликвидировав меня физически. Увы, такова была железная логика безумного мира, в котором нам довелось жить. Вдобавок я никогда не смог бы сам отказаться от Анны, и это тоже делало ситуацию тупиковой.
Я повесил голову и сник, однако сверхпрезидент не унимался. "А вот, полюбуйтесь, - добивал он меня. - Вот тут написано об акции вашего поклонника: на торжественном собрании, посвященном двухлетию банка "Приплод", на котором присутствовали первые лица государства, а также Дро Нахичеванский и Иосиф Кобзон, он пробрался за кулисы, а потом вышел на сцену в чем мать родила. На левой полужопе, то есть ягодице, у него было написано "Куртуазный маньеризм", а на правой - "Закаляет организм". На животе была надпись: "Враги куртуазного маньеризма - сосите!" - и стрелка вниз. Фамилия этого типа - Гребенюк, я его немного знал по работе, потому что он пытался торговать солью…" - "Прекрасный человек Гребенюк", - подумал я, однако произнести это вслух поостерегся, опасаясь, что сверхпрезидент придет в ярость и пристрелит меня на месте. Он еще долго что-то говорил, а я молчал и с нежностью думал об Анне. Затем я поднял голову и посмотрел на него в упор. Увидев мои глаза, сверхпрезидент осекся. "Значит, война?" - с грустью спросил я. "Значит, война", - отводя взгляд, ответил мой тесть и закашлялся. "Могу я хотя бы узнать день и час, когда… ну, когда все случится? И кто будет исполнителем приговора?" - полюбопытствовал я. "Не имею права говорить об этом, - хмуро сказал сверхпрезидент. - Существует определенный порядок, и я как ответственное лицо не вправе его нарушать". - "Ну да, заказные убийства - неотъемлемая часть вашего порядка и потому должны подчиняться правилам", - не удержался я от сарказма. Сверхпрезидент вновь закашлялся, посмотрел на часы и поднялся. "Мне пора, - сказал он сухо. - До свидания… точнее, прощайте".
Глава 8
Со времени описанной выше беседы со сверхпрезидентом моя жизнь, как выразился Степанцов в одной из своих песен, "превратилась в помойку". В самом деле, вряд ли кому-либо может понравиться такая жизнь, когда приходится постоянно опасаться покушений, причем осуществляемых самыми жестокими и коварными способами. Опишу для наглядности лишь одно свое тогдашнее утро. Я был совершенно убежден в том, что дни мои сочтены, ибо сверхпрезидент не бросал слов на ветер. Тем не менее я вовсе не торопился на погост и потому старался лишний раз не выходить из дому. Однако поскольку стричь сам себя, как Григорьев, я еще не научился, то подошло время отправляться в парикмахерскую. Я тщательно собрался - в частности, положил в карман пиджака заточенную отвертку, - и по телефону сообщил Евгению о том, что выхожу. Осторожно спускаясь по лестнице, я напряженно вслушивался в гулкую тишину парадного, однако вплоть до самых дверей на улицу ничего подозрительного не обнаружил. На улице стояло ясное апрельское утро, пели птицы, по тротуару сновали прохожие, трамвай, звеня, заворачивал за угол, - словом, картина была вполне безмятежной, и я решил, что мой выход из дому оказался неожиданным для врагов. Увы, очень скоро мне пришлось убедиться в том, что я жестоко заблуждался.
Насвистывая, я двигался в сторону парикмахерской, как вдруг увидел толстое бревно, как бы висевшее в воздухе поперек моего пути. Приглядевшись, я отметил, что одним концом бревно опирается на забор детского сада, а другим - на палочку, поставленную стоймя на тротуаре. Но палочка стояла не прямо на асфальте, - нет, она стояла на купюре в 100 долларов! Иначе говоря, нижний конец палочки прижимал эту купюру к асфальту. Первым моим побуждением было выхватить купюру и пуститься наутек - нормальное побуждение нормального человека. Однако меня отвлек какой-то вскрик, раздавшийся сзади. Я обернулся и увидел Евгения: он стоял на мостовой возле дряхлого "Москвича" и указывал на купюру стоявшему рядом с ним инспектору ГИБДД. Когда инспектор увидел деньги, он оттолкнул Евгения с такой силой, что тот едва не вышиб своим телом боковое стекло "Москвича", и опрометью ринулся ко мне. Меня он тоже бесцеремонно оттолкнул и выдернул из-под палочки зеленую бумажку. Палочка отскочила в сторону, опиравшееся на нее бревно упало и хряснуло нагнувшегося милиционера по затылку. Инспектор на несколько долгих минут замер в согнутом положении, а затем осторожно выпрямился, подозрительно посмотрел на меня глазами, сведенными к переносице, и засеменил по улице прочь, причем его постоянно бросало то влево, то вправо. На ходу он громко, но неразборчиво пел какую-то песню про деньги и в такт размахивал полосатым жезлом, который держал в левой руке (в правой он продолжал сжимать заокеанскую купюру). Я смотрел ему вслед, пока он не превратился в маленькую точку в бесконечной перспективе улицы. Будущее его представлялось мне не слишком радужным - почему-то казалось, что вскоре он на радостях вдребезги напьется и потеряет табельное оружие. В любом случае я оценил коварство моих врагов, соорудивших для меня этот капкан (а в том, что капкан предназначался для меня, я ни секунды не сомневался).