Впрочем, дома уже не было - его разрушила война. И матери не было тоже - она умерла. А тут пришло приглашение работать в том институте, где он когда-то начинал свою студенческую жизнь. Возвращаться было боязно, тревожно, но Лида настаивала, да и времени прошло слишком уж много.
- И вы решились?
Он пожимает плечми:
- А что было делать? Лида могла бы что-нибудь заподозрить, возражай я слишком решительно. Да и, сказать по правде, тянуло туда. Какая-то магическая сила, которой нет названия…
Они вернулись в город своей молодости, где все напоминало о прошлом, где каждый куст казался сыщиком, а каждый звонок - звонком оттуда. Так прошло еще одиннадцать лет семейной идиллии. Уже поседела голова, и появился внук - внук Антона и Лиды, которого он встречал на пороге родильного дома со слезами на глазах. Никто не знал, что это были за слезы…
Как-то поздней осенью он поехал с Лидой на Кавказ: все дети уже выросли, даже Алена, самая младшая, кончала школу. Она-то и натворила беду. Искала какую-то затерявшуюся книгу и в куче рухляди на антресолях нашла маленький сверточек, запрятанный в укромном углу.
Это было кольцо - слегка почерневшая медяшка, вполне пригодная, однако, для того, чтобы показаться золотом несведущей девочке. И она надела его, это кольцо, шутки ради на школьный вечер, ожидая вопроса ("Оно что - обручальное?") и заранее приготовив ответ: "Понимай, как хочешь". Вот было бы смеху…
Но смеха не получилось. Директором школы был однокашник ее родителей, в далекие годы их юности он учился вместе с Антоном и Лидой. Строгий педагог, воспитанный в старых советских нравах, он терпеть не мог побрякушек, которыми стали теперь щеголять иные его ученицы. И, заметив у Алены кольцо, подозвал - для внушения.
Двадцать шесть лет не стерли из его памяти воспоминания о перстне Антона. О перстне, который тогда искали и не нашли.
Той же ночью он отнес его в прокуратуру…
- Как же это вы оплошали? - спрашиваю я Большакова. - Все вроде бы предусмотрели, и вот, пожалуйста… Перстень-то, на что он вам сдался?
Большаков молчит. Долго молчит.
- Там была карточка Лиды, - тихо ответил он наконец.
Еще не было в помине судебной психологии как науки, а наблюдательные люди уже заметили, что убийцы не только жестоки, но подчас и сентиментальны. Передо мной сидел один из них - ничем вроде бы не примечательный экземпляр, многократно исследованный и описанный в специальной литературе. Но когда он заплакал от умиления, вспоминая, как, рискуя попасться, задержался возле своей бездыханной жертвы, чтобы сорвать этот перстень, и как потом пронес его через годы, как прятал от жены, детей и знакомых, - честное слово, я почувствовал холодок на спине…
Конечно, это чистая случайность - то, что Алена наткнулась на кольцо и что директор школы узнал его. Но, как известно, в каждой случайности проявляется закономерность: истина неизбежно раскрывается и правда в конце концов окончательно торжествует. На том и должно стоять правосудие. Но стоит не всегда. Далеко не всегда. С каждым годом все меньше и меньше. Потому в неизбежность раскрытия истины никто больше не верит. И я ни за что не поверил бы, если бы сам Большаков, жертва этого торжества, не сидел предо мною, живой, во плоти, и не вел безучастно свой жуткий рассказ.
Итак, преступление раскрыто - не имеет значения, что по чистой случайности. И что заслуги в том следствия нет никакой. Все же раскрыто.
Раскрыто… А дальше? Со времени убийства прошло двадцать шесть лет. Формально они не помеха, чтобы убийцу постигла кара: таков закон, существовавший в то время. А вот нужно ли его карать - вопрос, на который не так-то легко ответить.
Судить пришлось уже не того, кто тогда убивал, - совсем другого. Человека иной судьбы. Имевшего биографию, от которой не отмахнуться. Послужной список, говоривший сам за себя. Уже наказанного по сути - унизительной, лживой жизнью, вечным страхом перед разоблачением, не имевшего, вероятно, за все это время ни одного спокойного часа. Ни день, ни год, ни десять лет тюрьмы реального смысла уже не имели, а казнить его по закону было нельзя. Да никто и не стал бы… Оставалась пустая формальность - наказание, нисколько не отвечавшее мере содеянного. Просто символ справедливости, наглядное свидетельство того, что правда - понятие не абстрактное.
И он получил шесть лет. И сколько-то вроде бы отбыл. Вряд ли все шесть, но сколько-то все-таки отбыл. По железным правилам соцреализма его должны были с гневом отвергнуть и жена, и дети. Но нет, жена ждала его - потрясенная, с опустошенной душой. Слишком поздно было ей начинать жизнь сначала. Двадцать шесть совместно прожитых лет - для нее это была не просто безликая цифра. И дети его - родные дети - ждали тоже: он был преступник, но он был и отец.
Только Машенька не простила. Совет, которого он ждал от меня и ради которого специально приехал, как раз ее и касался: как сменить ей фамилию, как сделать Гусаровой, как вернуть ей хотя бы то, что он еще мог вернуть?
Машенька, выйдя замуж, из преданности тому, кого считала отцом, не взяла фамилию мужа. Так и осталась Большаковой. Теперь она твердо решила носить фамилию родного отца, воздавая хотя бы этим дань его памяти. Большаков безуспешно ей помогал. Но местные власти почему-то просьбе не вняли. "Берите мужнину", - говорили. "Не возьму!" - стояла она на своем. За тем Большаков ко мне и приехал - в надежде, что я помогу.
Помощь он получил - такой орешек был мне тогда по зубам. Но, кажется, он ждал чего-то другого. Скорее всего хотел снять судимость, хотя сам об этом ничего не сказал. Полагал, что я и так догадаюсь? Я, конечно же, догадался, но виду не подал, и, не открывшись, тема закрылась. На закате карьеры даже в те времена судимость уже ничему помешать не могла.
Приговор, который он сам себе вынес, давности был не подвластен. Ему оставалось прожить еще четырнадцать лет - это узнал я впоследствии из письма, которое прислала мне Машенька. Прожить, замкнувшись в себе, сторонясь жены и детей, не бывая нигде, кроме больницы, не смея смотреть людям в глаза.
Теперь, по прошествии стольких лет, мне почему-то кажется, что и эта стыдливость была всего лишь маской, которую он на себя нацепил. Последней ролью, в которую вжился. Ролью грешника, готового к покаянию, но сил не имеющего сказать это вслух. Угнетенного тем, что никто ему не сострадает.
Впрочем, кто знает в точности, что там было у него на душе. Всех перехитрил, добился всего, к чему стремился, прожил счастливую жизнь и умер несчастнейшим из несчастных.
Венецианские медальоны
Дело Березкина вел я лет сорок назад: в самом конце шестидесятых. Безумно давно. До сих пор понять не могу, почему оно так мне врезалось в память. Помню такие подробности, словно все это было вчера. С чего бы это - ведь скучное, банальное дело: кража есть кража. Разве что необычность украденного предмета несколько отличала ее от других, ей подобных.
Предмет, впрочем, был не один - много. Много маленьких венецианских медальонов - изящных миниатюр.
За ними долго охотился известный в кругу собирателей старины музыкант Таманский, скромный скрипач одного из симфонических оркестров Москвы. Всю свою жизнь он провел за последним пультом, так и не приблизившись к дирижеру хотя бы на один стул. Похоже, и не стремился. Играл он, все говорят, неплохо, но страсть к скрипке, даже если она и была, не шла ни в какое сравнение со страстью к старинным вещицам. Его "глаз-ватерпас" безошибочно и моментально выуживал из груды ничем не примечательного хламья отнюдь не мнимые ценности.
Выхватил и на сей раз - притом по чистой случайности, совсем не там, где искал! У одной престарелой знакомицы, распродававшей за бесценок дядюшкино наследство и ничего в нем не понимавшей, они и нашлись - миниатюры редкостной красоты. А жить музыканту оставалось совсем ничего, буквально считанные недели. Он это знал. И все же купил. А сыну, единственному продолжателю рода, сказал перед смертью: "Смотри, не промотай…"
Таманский-младший был одаренным художником, добрым, но безалаберным человеком, для которого другом мог стать первый встречный с бутылкой в кармане. Пьянки под модным в ту пору девизом "Вздрогнем!" проходили обычно на старой отцовской даче. Туда же он перевез и часть отцовской коллекции.
Однажды медальоны исчезли. Все до единого. Таманского не было на даче несколько дней. Приехав, он сразу увидел на стене зияющую пустоту.
Никаких следов взлома обнаружить не удалось.
Ключ от дачи, кроме хозяина, имели еще двое: сторож поселка, который зимой два-три раза в неделю топил печь и прибирал комнаты, и приятель Таманского Березкин, относившийся к категории тех, кого милицейские протоколы советских времен называли людьми "без определенных занятий". Был он хоть и лентяем, но мастером на все руки, где-то и как-то всегда подрабатывал: то замещал уходивших в отпуск монтеров и слесарей, то устраивался лифтером, но вскоре же увольнялся, то клеил обои и пропалывал грядки у соседних дачевладельцев.
Доброжелательный и услужливый, он умел расположить, вызвать симпатию, но никто, разумеется, и никогда не принимал его хоть как-то всерьез. Совсем в давнюю пору для таких, как он, существовало давно исчезнувшее из лексикона понятие "приживала", да он, собственно, приживалой и был, чудом каждый раз ускользяя от суровых блюстителей "паспортного режима": дача Таманского не раз служила ему убежищем. Старомодно одетый (даже ветошь на нем гляделась изысканно), с допотопной, уже не звучащей сегодня речью, в которую вплетались чужеродные ей словечки из новояза, он казался откопанным в музейных подвалах реликтом, с которого еще не успели стряхнуть нафталин.
Ясное дело: под подозрением оказался и он.
- Ерунда! - возмутился Таманский, когда следователь поделился с ним этой версией. - Чушь какая-то… Вам просто лень искать преступника, и вы беретесь за первого, кто пришел на ум.
Это было, конечно, совсем не так: первой пришла мысль о стороже. Но против нее появилось сразу множество аргументов.
Сторожа в этой семье знали давно. Он был верным помощником еще Таманскому-отцу. И за все эти годы в доме ничего не пропало.
Да и что бы с этими медальонами сторож стал делать? Едва ли он понес бы их в антикварный магазин - не так же он глуп, чтобы сразу себя выдать. Сбыть спекулянту? Но тут нужен спекулянт особый, из очень узкого круга знающих толк в предметах искусства, а сторож годами не бывал в Москве, с пришлой публикой не знался, вел замкнутую, тихую жизнь. Проверили все его связи - многотрудная эта работа не дала в руки следствия ни одной ниточки, за которую можно было бы потянуть.
Третий довод был, пожалуй, еще сильнее, чем первые два. Ведь не мог же сторож не понимать, что подозрение едва ли не прежде всего падет именно на него. Любой на его месте постарался бы инсценировать взлом или как-то иначе обставить кражу, чтобы отвести подозрение от себя.
Правда, этот довод говорил и в пользу Березкина. И он, друг дома, заведомо оказывался в числе кандидатов на скамью подсудимых. Уж он-то, конечно, был достаточно умен, чтобы все предвидеть, и, решившись на кражу, обеспечил бы, как говорится, свои тылы.
Да, это был довод за Березкина. Но следствие его в расчет не взяло. Верх одержали другие доводы. Те, что не за, а против. Прокурор согласился. И Березкина отдали под суд.
- Послушайте, сударь, - воскликнул он, едва конвой оставил нас вдвоем. - Происходит нечто совсем инфернальное. Голова идет кругом. Шалею от ваших юридических дефиниций. В этой, прошу пардон, науке сам черт ногу сломит. Я уже проштудировал несколько монографий, которые мне передал мой друг Таманский, - мозга заходит за мозгу, и нет никакого просвета. Ученость свою демонстрируют, а вглядишься - одна пустота. Сократы, прости Господи…
Он вытащил из кармана кипу мелко исписанных листочков и извлек оттуда один, где пестрели красные галочки.
- Вот, пожалуйста: "косвенные улики, замыкающиеся в нерасторжимую цепь…" Вы способны по-человечески объяснить, что сие значит?
Я попробовал, но он перебил меня:
- Критерии, критерии!.. Как узнать, какая цепь расторжима, какая нет? Замкнулась или не совсем?
Это был не праздный вопрос - ведь против Березкина нашлись только косвенные улики. И мне тоже казалось, что в нерасторжимую цепь они не замкнулись.
- Вот видите! - вскинулся Березкин. В его голосе послышалось нечто большее, чем укор. - Вы думаете так, я думаю этак, а следователь совсем иначе. Какая же это наука, если каждый может думать по-своему, а проверить ничего нельзя? Уж вы как хотите, а я науку без объективных критериев вообще не признаю за науку. Вам есть что возразить?
Спорить с ним было интересно, в нем чувствовался природный дар полемиста, нарочито обостряющего проблему и доводящего доводы оппонента до явного абсурда: прием, известный еще спорщикам в Древнем Риме. Раздражала, однако, его желчь, его грубость, тем более непонятная, что обращался он к своему защитнику, пришедшему, чтобы помочь.
- За вас, - сказал я, - Таманский бьется, как лев.
Он поморщился:
- Лучше бы крепче запирал свои проклятые медальоны. Кто-то украл, а страдать мне.
Я невольно подмечал, как он прячет взгляд, как ловко уходит от вопросов по существу. Стоило мне коснуться какой-нибудь важной улики, он махал рукой:
- Чепуха!
И тут же переходил к очередным философическим парадоксам, любуясь тем, как его собеседник тушуется, не желая участвовать в пустых и бесплодных спорах, или просил достать какую-нибудь научную книгу, - наверно, чтобы я не забыл, с каким эрудитом имею дело.
Наша беседа уже подходила к концу, когда я напомнил:
- Против вас еще ваша прежняя судимость. Формально она не в счет, но фактически… Ведь почти восемь лет назад по странному совпадению вы украли деньги у другого близкого вам человека.
Березкин вспыхнул:
- Это что - доказательство?
- Нет, конечно, - подтвердил я… - Но все же довод.
Та давняя история смущала меня, по правде сказать, ничуть не меньше, чем новая. Снова кража, и снова у близкого друга! Как водится, к делу подшили старый тот приговор, из него вытекало самое главное: у художника (тоже художника!) Головатого исчезло - только-только ввели новые деньги-хрущевки - около ста рублей, почти сплошь красненькие десятки, он не нашел их в шкатулке, где оставил вечером накануне, а в квартиру за это время никто не входил. Лишь Березкин заночевал. И сам хозяин не отлучался.
Получалось так: или Головатый украл сам у себя, или это сделал Березкин. Третьего не дано.
Не знаю уж, какая сила заставила Головатого из-за такой мелочевки затеять уголовное дело. Он, однако, затеял, и Березкина осудили. Условно, но осудили. Доказательств, по-моему, не было никаких, но мое ли дело задним числом ниспровергать приговор, если меня об этом не просят?
- Почерк, похоже, у вас неизменный, - не удержался я, чтобы не съязвить. - Заводите дружбу с художником, входите в доверие, становитесь завсегдатаем… Ну, а дальше проще простого - выбрать объект. Все к вашим услугам. Аппетиты растут: вчера всего-навсего сотня, сегодня уже медальоны, которые тянут на тысячи, завтра…
- Осторожней на поворотах, милостивый государь! - с достоинством прервал меня Березкин. - Покорнейше просил бы не обобщать. Склонность к поспешным обобщениям не украшает специалиста. Хотя очень многие, даже причисляющие себя к образованным людям, такому пороку подвержены.
Он опять уводил меня от конкретных и не очень ему выгодных фактов к разговорам на вольные темы. Но - напрасно: не на того напал.
- Я отвечу вам в вашей тональности. И вашими же словами: покорнейше просил бы не мешать мне вас защищать. Приговор по старому делу психологически давит на судей, хотите вы этого или нет. Тем более что от сходства сюжетов никуда не уйти: оно налицо. Предлагаю обжаловать тот приговор. Доказательств вины вашей нет, оговор очевиден. По крайней мере юридически…
- В том-то и дело, что юридически. Только юридически. Для порядочного человека маловато. - Он был прекрасен в своем благородстве. - Боюсь, вам этого не понять.
- Порядочный человек, мне кажется, не переходит на личности, - осадил я Березкина. - Тем более, если личности ему не знакомы. И к тому же, вы верно заметили, рекомендуется избегать поспешных обобщений, не так ли?
Ему понравился мой ответ.
- А вам палец в рот не клади. - Наконец-то я дождался его похвалы. - С вами надо поаккуратней.
Мне уже не казалось, что это спектакль. Он ничего не разыгрывал, представая таким, каков есть. Надел на себя когда-то маску и уже не снял. Остался в той роли, какую избрал. И с ней не расстался. Роль стала сутью.
- Окажите мне честь… - Речь все та же, но уже без высоких нот, без надменного пафоса. - Не надо меня попрекать ошибками юности. - Это он пошутил: даже семь лет назад его юность была далеко позади. - Открою вам небольшую тайну: я на самом деле тогда взял его деньги. Впрочем, почему - его? Свои! Он мне задолжал. Около тысячи, представляете? Крохи, которые я собирал несколько лет. Выклянчил… Взять взял, а вернуть не хотел. "Скажи спасибо, что я тебя угощаю". Тварь такая - как вам это понравится? Что-то новое в мире животных… А я считал его своим другом. Дурак-дуралей…
Не хотелось вторгаться своими вопросами в причудливый ход его мыслей, вступать в пикировку, дразнить. Я понял: заговорив, он доскажет все до конца. Так и вышло, но рваная краткость рассказа побуждала мысленно восстанавливать недостающие звенья.
- Шестьдесят или семьдесят, точно не помню, вместо тысячи! Вдумайтесь: вместо тысячи! В сущности, небольшие проценты со вклада. - Он уставился на меня, ожидая поддержки. Я кивнул… - Символический жест, не больше. Чтобы не слишком наглел. Просто дружеское напоминание: долги полагается возвращать. А он побежал к прокурору. - Хриплый смешок выражал всю меру того омерзения, которое он испытывал к бывшему другу. - О времена, о нравы! - как сказал Шекспир в полном собрании своих сочинений. Извините, каламбур с бородой, свежие до меня не доходят: тюремные стены слишком толсты.
Его опять потянуло на треп. Я вмешался:
- Почему же вы этот довод не использовали в суде? Он бы все объяснил…
Березкин вздохнул:
- У нас с вами, милейший, диалога не выйдет. Ваш унылый прагматизм меня удручает. Что это значит: "использовать довод"? Какой-то плохой перевод с эсперанто… Порядочные люди, милостивый государь, не бегают в суд за долгами. А принимают решение: с бесчестным должником - никаких отношений. И все. Инцидент исчерпан. К тому же… Если даже оставаться прагматиком… Без морали и принципов… На что вы меня все время почему-то толкаете… Так вот, если даже… - Он умело играл на нервах, возможно, этого не сознавая. - Как бы я мог доказать - про долг и про сумму? Я ведь расписок не брал. Кто бы мог мне поверить? Тем более в этом вашем… - Кривая ухмылка выражала не иронию, а презрение. - В суде…
За четыре дня до того, как Таманский обнаружил пропажу, Березкин "с неустановленным лицом женского пола" приезжал на дачу - их случайно видела из окна своего дома учительница местной школы. Аристократ духа, вдохновенный мыслитель, чуть ли не небожитель, он не чужд был, однако, греховных утех. И от этого становился мне ближе. Человечней. А значит - понятней.