Он был молод и одинок, любил музыку, которую тогда называли эстрадной, любил шум и веселье. Зимой пропадал на катке, весной и летом на тацплощадках - жалких островках развлекаловки по-советски. Дискотек тогда не было, их заменяли огороженные деревянные настилы, где в тесноте и сутолоке, в пыли, поднимаемой сотнями усердно работавших ног, проводила вечера молодежь. Это называлось "культурным досугом", хотя и дозволенным, но всегда подвергавшимся дежурным нападкам райкомовских горлопанов и газетных писак за идейную ущербность, которая отвлекает молодых строителей коммунизма от общественно полезных дел и неизменно присущих им созидательных порывов.
Тут, в безыдейном безделье, был его мир, его стихия, тут он знакомился, сходился, ссорился, мирился. С беззаботной легкостью заводил подруг и с такой же их покидал, отнюдь не страдая муками совести. Он не был грубым или циничным, но и слишком щепетильным он не был тоже, жил в свое удовольствие, чураясь семейных уз и пуще всего боясь "по-серьезному втрескаться", чтобы не оказаться в ловушке.
Однажды он, как всегда, пришел на танцы к восьми, сел в уголке и стал наблюдать. Площадка быстро заполнилась. Все были свои, завсегдатаи - знакомые, примелькавшиеся лица. И вдруг он увидел чужую. Заложив руку за спину, она стояла у барьера в неестественно напряженной позе и скользила глазами по танцующим парам. Никто ее не приглашал - скорее всего, потому, что слишком уж выпирала ее чужеродность, ее принадлежность совсем к другому кругу, к тем, кто на танцплощадки не ходит, обретая "культурный досуг" не тут и не так. С чего бы вдруг прибилась сюда эта залетная птичка? Об этом Саранцев не думал - просто смотрел, как стоит она, не шелохнувшись, - на что-то, как видно, надеется. Чего-то ждет…
Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему парку, выбирая тропинки, где не было ни фонарей, ни людей. Сквозь листву проглядывала река, дрожали отраженные в ней огоньки. Собирались тучи, с реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.
Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.
Час спустя они уже были в той самой комнате на третьем этаже четырехэтажного дома - в той самой, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.
Первая любовь пришла к нему, прямо скажем, со слишком уж большим опозданием. Ему самому в нее было трудно поверить. Прошли дни и даже недели - не поверить уже было нельзя.
Они редко встречались - больше в те вечера, когда муж уходил на дежурство. О муже Саранцев не спрашивал, она-то и вовсе про него говорить не хотела. "Где работает?" - "В ящике…" Вот и весь разговор. Телефоном шофер не обзавелся - тогда это было целой проблемой, а кто он такой, чтобы ему еще ставили телефон? Поэтому иногда она писала ему письма - холодные, деловые: встреча тогда-то… Но все же писала! Про встречи - значит, они ей тоже были нужны.
Они встречались - и расставались. Чаще всего надолго. Опять тянулись постылые дни, надо было ждать и таиться, но ни ждать, ни таиться он не умел. Не умел и не хотел.
Случалось, он звонил ей сам - сопел в трубку. Или ждал на углу - чтобы мельком увидеть. И даже стоял во дворе под окном. Ему было стыдно себя самого и в то же время ничуть не стыдно, потому что в любви, как известно, не бывает стыда - только страх любовь потерять.
А терять ее ему не хотелось. Он теперь и представить себе не мог, что все пройдет и начнется прежняя жизнь. Прежней больше не было и никогда не будет. Но будет ли новая? Любит ли Кузина так, чтобы бросить солидного мужа с его внушительной и таинственной должностью, беззаботность, обеспеченность и комфорт, стать женой недоучки, простого парня из ярославской деревни?
Саранцев решился спросить и пришел, наконец, для серьезного разговора. Только самого малого ему не хватало: смелости первого шага. Потому-то и загодя выпил: иного способа развязать язык он просто не знал.
В милиции ему показали заявление Кузиной. Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки. Подделки не было: ее почерк он узнал бы из тысячи других.
"…Неизвестного мне мужчину…" Это он - неизвестный, он, Саранцев, которому она открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги?
Это он напал на нее - напал, ни больше, ни меньше?! - он, Саранцев, который трижды лазил на крышу через чердак, спускался по водосточной трубе и ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, не один раз, а трижды, чтобы ей доказать, что ради нее готов абсолютно на все?
Да, готов. И сейчас - тоже. Ведь это он сам виноват, что так зверски напился. Так зверски, что не смог пробудиться даже под утро, когда вот-вот с таинственного дежурства должен вернуться муж…
Что ж, если ей это нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.
- И чего вы добились? - говорю я ему. - Себя погубили. Ради чего?
- Ради любви…
- Чьей, Саранцев? Чьей любви? Ее? Но разве порядочная женщина может так поступить с любимым? Да что там с любимым?! С кем угодно… Это же подлость. Понимаете, подлость!
Он строго меня обрывает:
- Я прошу вас при мне не говорить плохо о Вере. Зачем судить ее строго? Ну, растерялась… Не была готова к тому, как все получилось… Неприятностей не хотелось…
- Да вы думаете, что говорите?! Сопоставьте ее неприятности и ваши семь лет.
- Кто же так сопоставляет? - Он смотрит на меня свысока, удивляясь тому, что я не понимаю простых вещей. - Слабость в конце концов извинительна. А любовь способна выдержать все.
- Любовь!.. Каких романов вы начитались? Да кому она будет нужна, ваша любовь, - через целых семь лет? Если бы Кузина вас любила, стала бы бояться она неприятностей!.. Сказала бы мужу всю правду и ушла бы к вам. Разве не так?
Саранцев пожимает плечами:
- Не все так просто…
Кажется, я нанес ему слишком жестокий удар. Не может быть, чтобы эти мысли не приходили в голову и ему. Но одно дело рассуждать самому, наедине с собой, впадая в отчаяние и озаряясь надеждой. И другое - когда с логической беспощадностью тебе говорят всю правду в глаза.
- Знаете что… - Желобки морщин на его лбу стали, кажется, еще глубже. - Давайте так: вы пишите, что хотите, а я - ничего. И пусть будет, что будет. Если у вас не получится, значит, не судьба.
Видно, была не судьба.
Кассационная жалоба отклонена. Надзорная - тоже. Мои формальные обязанности давно исчерпаны, но я - сам понять не могу, почему, - я не унимаюсь. Жалоба за жалобой отправляются по инстанциям. И приходят ответы, одинаковые ответы. Бланк отпечатан заранее: "оснований… не найдено…"
Не пора ли бросить эту бесплодную переписку? Признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?
Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно. Я ловлю себя на том, что не только вслух, но и про себя говорю лозунговыми блоками, и за это мне почему-то нисколько не стыдно. Может быть, потому, что иные блоки ничуть не бездарны. Разве они виноваты в том, что горластые болтуны превратили их в ходячую пошлость?
Как доказать, что все эти улики, показания свидетелей, доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?
Ведь на каждую улику нужна противоулика.
На показания свидетелей - показания других, опровергающие то, что вроде бы подтверждает вину.
Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, подкрепленные к тому же добровольным (нет сомнения в том, что действительно добровольным!) признанием самого подсудимого. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.
Где же найти противоулики?
Где раздобыть истинных свидетелей?
Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь к Кузиной он всегда пробирался тайком. Ни один человек не знал об их связи. Кого же теперь он может позвать на помощь?
Неужели так-таки некого? Разве Кузина и Саранцев встречались в пустыне? Разве они были совсем одни?
А что, если призвать в свидетели стены?
Заставить заговорить мебель?
Услышать голос посуды, одежды, книг?
А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?
Выход прост до предела. Теперь, когда все позади, кажется, что он очевиден. Что не нужно никакой мудрости, чтобы этот выход найти. Невозможно поверить, что он явился так поздно. Лучше поздно, однако, чем никогда. Все кажется несложным, когда победа одержана. Но дается она нелегко. Каждое дело требует напряжения сил, внимания и размышлений, поисков и мастерства. А сил иногда не хватает. И мастерство приходит не сразу.
Да и такая еще помеха: сам подсудимый. Он упорно не хочет помочь себе самому.
- Саранцев, мне уже надоело! Хватит, черт побери! Перестаньте валять дурака. Вы расскажете всю правду. И поможете мне, наконец. Мне и себе.
Это я говорю тоже в комнате для свиданий. Но в другой. Прошел почти год. Саранцев в колонии. Работает. Соблюдает режим. Мне не пишет. По-прежнему ко всему безучастен. Палец о палец не хочет ударить, чтобы вернуться домой, где ждет его мать, которую мне удалось перетащить в Москву из ярославской деревни. Сторожит оставленную им комнатушку, в которую, похоже, его вовсе не тянет.
Я приехал к нему - на Урал, в далекую даль, и я не уеду отсюда, пока не заставлю его написать. То, что знает только он сам. Он один, и никто другой.
И он пишет. Все, что помнит, - про "жертву". Про квартиру и мебель, про картины, статуэтки, сервизы… Он описывает гардероб "потерпевшей" - платья, кофты, жакеты. Он припоминает домашние тайны, о которых она ему рассказала, - тайны, известные близким, но отнюдь не пьяным насильникам, влезшим через окно. Перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях - все эти ничего не значащие детали, которые должны его спасти, потому что, взятые вместе, они доказывают самое главное: Саранцев и Кузина были знакомы. Близко. Давно.
Опускаю подробности своих хождений по высоким инстанциям: ведь это рассказ о Саранцеве, а не обо мне. В ту далекую пору безвестному адвокату совсем мальчишеской внешности попасть на прием к жрецам советского правосудия было почти невозможно. Быть внимательно выслушанным и понятым - еще того менее. Но пробился, пробился…
Был выслушан и, в конце концов, понят. Спасла, я думаю, экзотичность сюжета - ни на что не похожего, выходящего вон из ряда. Докладывая "содержание дела", я сам так увлекался, что, наверно, увлекал и тех, кто какой бы то ни было увлеченности был лишен хотя бы по статусу. Тех, для кого любое проявление человеческих чувств было бы очевидным признаком профнепригодности.
Решились-таки проверить все наши доводы!.. Сподобились… И пришел еще один ответ. Не бланк с заранее напечатанным текстом, а отстуканное на машинке письмо, и в нем слова: "Не виновен".
Из колонии Саранцев сначала приехал ко мне, смущенно обнял, заплакал. Теперь он уже не скрывал, чего ему стоил этот год и как он настрадался. Только мать не дождалась сына - умерла в одночасье. От горя. В медицинских справочниках такая болезнь не значится, но в реальности она есть, и об этом все давным-давно знают.
Опечатанную комнату Саранцеву вернули. В автохозяйстве его ждали - сразу подыскали работу. Иногда мы говорили по телефону. Раз от разу голос его становился все бодрее, он шутил, подтрунивал над собой и даже сказал, что с прошлым покончено, что пора начинать новую жизнь. Я пожелал ему второго дыхания, он понял меня, рассмеялся и пообещал доложить об успехах.
Но "доклада" все не было, время шло, дело Саранцева вытеснили из памяти другие дела - незавершенные, а значит, и более важные. И тут вдруг он объявился, позвонил, сказал не без гордости: "Завтра женюсь". Добавил: "Вы мне как крестный. Будьте моим кумом. Ну, свидетелем в загсе". На воскресенье у меня были другие планы, но отказать не хотелось, к тому же я сам его подбивал все забыть и начать с нуля. Он послушался, и теперь мне предстояло скрепить своей подписью его новую жизнь.
По дороге в снегу забуксовала машина, желающие помочь, подтолкнуть нашлись далеко не сразу. Когда я приехал, церемония уже подходила к концу. Саранцев бережно поддерживал под руку свою невесту, на которой не было подвенечной фаты - наряд ее, строгий и скромный, говорил о культуре и вкусе. Я вгляделся в невесту и обомлел: не может быть! Да это же Кузина!.. Конечно, она…
- Какую фамилию желаете носить в браке? - спросили ее.
- Саранцева, - раздалось в ответ.
Голос ничем не напоминал мне тот, что я слышал в зале суда. Но точеный античный профиль, темные волосы, гордо посаженная голова, холодный взгляд серых глаз, устремленный куда-то в пространство, - все это осталось. Словно и не было ничего позади.
Потом вызвали подписаться свидетелей. Я подошел к столу, взял ручку, и тут почему-то мне стало смешно. Чувствую - не могу удержаться. Да еще Саранцев подмигивает, кусая губы.
- Как не стыдно, свидетель, - с укором сказала мне женщина, которая ведала церемонией. - Взрослый человек, а держать себя не умеете. Нашли, понимаете, где смеяться…
Дырявая кастрюля
Кто не помнит классическое начало "Анны Карениной"? Еще бы! Его еще в школе заучивали. По крайней мере в той, где я учился: она отличалась особо высоким для тех времен уровнем преподавания словесности. "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему". Лев Николаевич это здорово придумал. Во-первых, афористично: начало романа сразу стало пословицей. Во-вторых, ужас как завлекательно: читателю сразу ясно, что его ждет запутанная семейная интрига, где супруги будут несчастливы (уже интересно!), да к тому же не так, как другие, а совсем по-особому, и, чтобы узнать, как именно, надо читать внимательно. И обязательно до конца. Под стать первой и вторая фраза романа, ставшая тоже пословицей: "Все смешалось в доме Облонских". После нее только и остается усесться поудобнее на диване и следить за тем, как там у них все смешалось и к чему это в конце концов приведет.
Две семьи, в счастье-несчастье которых нам предстоит разобраться, сначала полностью соответствовали первой половине категорической формулы классика. Они были счастливы - в той мере, в какой может быть счастлива семья, живущая в коммуналке от зарплаты до зарплаты, где муж выпивает только по праздникам и - случай, из ряда вон выходящий! - в погоне за посторонними юбками почти не замечен. Во всяком случае, не настолько, чтобы из этого мог получиться даже незвонкий скандал. Что же до второй половины суждения Льва Николаевича, тут, пожалуй, можно поспорить: две семьи, к знакомству с которыми мы приступаем, вроде бы его опровергли, поскольку и в несчастье своем, по крайней мере сначала, никакой оригинальностью не отличились. Ну, не сложилась жизнь, была любовь да и вышла: банальнее ничего не придумаешь.
И лишь нежданный поворот в их судьбах, предвидеть который был бы не в состоянии даже самый лихой сочинитель сюжетов, смог все же классика реабилитировать. В итоге все получилось точно по его модели, разве что с небольшим коррективом: счастливые ничем не отличались от несчастливых. Они никак не походили на других таких же. Тем и отличаются обычно семейные драмы, доходящие до суда: все не так, как у всех…
Впрочем, в нашей истории, когда она подойдет к концу, вообще будет сложно понять, кого - в данном конкретном случае - можно назвать семьей и каким содержанием, применительно к нашим героям, наполнить затасканные, лишенные внятного смысла понятия "несчастье" и "счастье".
Всего в коммуналке на Стромынке жило четыре семьи, из них две дружили домами, не выходя из своей квартиры, а две другие находились, напротив, в лютой конфронтации с дружившими, хотя и не ладили между собой. Но давно ведь известно, что, во-первых, общий противник сближает его недругов, а во-вторых, зависть сближает еще больше.
Завидовать, впрочем, нашим героям, если, конечно, злоба не слепит глаза, было вроде бы нечего. Совершенно! Жили они, не в пример своим злопыхателям, скромно - даже по аскетическим советским критериям. Перебивались, как сказали бы в досоветские времена, с хлеба на квас. Зато, опять же не в пример злопыхателям, не грызлись, друг на друга не лили, сор из своих изб-комнатушек не выносили, хотя и было что выносить, дело житейское, - держались от своих сожителей по коммуналке в стороне. Только друг с дружкой…
Появившийся позже пошловатенький, но прилипчивый шлягер "Плачу по квартире коммунальной", то есть по мифическому братству пропахшего мокрым бельем общежития с одним сортиром на двадцать персон, - этот ностальгический всхлип мог у них вызвать разве что кривую усмешку. Ситуация исключительно не советская, тем более что длилась она многие годы. Братство - да, но не общее, не одно на всех обитателей, а исключительно сепаратное. Два разных братства, враждующих между собой, - в пределах одной и той же квартиры.
Вдруг все рухнуло в одночасье. Рухнуло в тот праздничный вечер, когда Катунины (Кира, он же Кирилл Васильевич, и Аня, она же Анна Касьяновна) - одна из тех счастливых семей - отмечала серебряную годовщину: двадцать пять лет совместной безоблачной жизни. По этому поводу созвали гостей, которым, как ни теснись, было не уместиться на четырнадцати квадратных метрах, заставленнных комодами, этажерками и супружеским ложем. Расхожее правило советских времен "в тесноте, да не в обиде" на этот раз не работало, ибо и теснота имеет свои пределы: двадцать три сотрапезника, включая, конечно, и самих юбиляров, могли разве что расположиться - с рюмками и тарелками - в коридорной кишке, что полностью исключалось по причинам, отмеченным выше: коммунальная оппозиция не могла допустить такой самоволки.
Пришли на помощь друзья.
Близкая юбилярам по духу семья Сурыкиных с готовностью отдала для торжеств свои двадцать шесть, убрав ширмы, делившие пространство на две половины, и разделив бремя предъюбилейных хлопот: женская часть сурыкинской семьи честно трудилась бок о бок с виновницей торжества над изобилием праздничного стола. Соседи-недруги приглашены на застолье не были, что, ясное дело, предельно накалило и без того раскаленную коммунальную атмосферу. Еще того хлеще: Катуниным и Сурыкиным официально было заявлено, что в двадцать три ноль-ноль, и ни минутой позже, будет вызван по телефону милицейский наряд - в том, естественно, случае, если из их дверей донесется до общего коридора хотя бы один слабый звук. Не говоря уже о не слабом…
И все-таки праздник состоялся. Пришли все приглашенные гости, включая племянницу Катуниных Любу с мужем ее, Фимой Тришкиным, мастером на все руки, непременной палочкой-выручалочкой, как только что-то не ладилось в унылом тогдашнем быту. По первому зову он безотказно являлся и устранял любую помеху - в плите, в унитазе, в электропроводке или в чем-то ином. И только он - своей внушительной фигурой, руками мастерового и голосом, столь же мягким, сколь и могучим, - мог сдерживать порывы страстей вечно всем недовольных соседей, поскольку у них такой выручалочки не было: им и здесь не везло.