- Почему не влияла? Влияла! Я даже уверен: не на меня одного. Идет по жизни, как броненосец по озеру… Ей дай рельс, она его за ночь перегрызет, и не поперек, а вдоль.
Такой вот, с его слов, получался портретик драгоценной супруги… Большой любви к новой своей половинке я что-то у Тришкина не заметил. Да к тому же еще - не забудем! - кто кого на одиннадцать лет моложе?.. То-то и оно… Что же тогда его к ней привязало?
Похоже, он ждал этого вопроса. Усмехнулся, давая ясно понять, что опыта житейского у меня маловато.
- Мамаша мне так говорила: "Жизнь свою не устроишь, - пойдешь ко дну, как дырявая кастрюля". Когда все пошло кувырком, надо было куда-то прибиться? Вот и прибился… И крыша, и уход, и тепло - все сразу, и без хлопот. Ну, какой расчет мне тонуть? Теперь вижу: если кастрюля с дыркой, все равно не заклепаешь, как ни ловчись. А ей-то чего шевелиться? Молодого мужика получила - лежи себе и не мяукай. Она ведь тоже не дура, поимейте это в виду.
В его рассуждениях была опять-таки не только логика, но и неоспоримая житейская правда, и все же с такой психологической, не более того, аргументацией в суде было нечего делать. Чего она стоила, эта аргументация, против найденного ножа, против показаний сестры Ефима Тришкина, Ксении: "Брат пришел озабоченный, попросил тряпку, чтобы завернуть нож, сам забросал барахлом, чтобы было незаметно, и велел молчать". Чего она стоила против того несомненного факта, что прежде чем "все устроилось", убийство Юрия действительно замышлялось! И не кем-нибудь, а именно Фимой и Шурой. И орудием убийства по общему выбору должен был стать тот самый нож… Хотя бы этот факт не оспаривали ни он, ни она. И, наконец, та нарочитость, с которой они оба готовили себе алиби…
Ведь правда же! Как объяснить, что с таким нажимом, на который все обратили внимание, "заинтересованные лица" просили запомнить (Фима - на службе: он работал нормировщиком на небольшом заводе; Шура - у знакомой портнихи: она к ней вдруг, "ни с того, ни с сего", забежала в неурочное время) час и даже минуты, когда их видели на этом месте, а не на каком-то другом. Главное - вдали от квартиры, где был потом обнаружен Юрин труп. Экспертиза с достаточной точностью установила время убийства, и тогда, действительно, получалось, что предполагаемые убийцы в это самое время никак на месте преступления быть не могли. В такой, слишком уж гладкой, несовместимости, то есть в классическом алиби (хоть в учебник вставляй!), следствие усмотрело инсценировку, и мне, не могу этого скрыть, показалось тогда, что в самом деле без нее тут не обошлось.
- Вот и зря! - срезал меня Ветвинский, когда я поделился с ним своими мыслями. - Вы поспешили поддаться привычным стереотипам. То, что слишком уж просто, что легко объясняется, всегда вызывает подозрение: а вдруг тут что-то не так? Почему эта мнимая нарочитость стала главным козырем следствия, я понимаю. А почему она так поразила вас? Ведь ни портниха, ни заводские коллеги вашего подзащитного - сами-то они ничего нарочитого не заметили. Просто Тришкин, которого все время упрекали на работе в частых и длительных перекурах, напомнил начальнику, что вот он, пожалуйста, никуда не отлучился - находится в положенное время на рабочем месте и выполняет свою работу. Сарыкина, без предупреждения примчавшись к портнихе, у которой, кстати, нет телефона, принесла отрез на платье и просила не задерживать примерку, поторопиться, потому что она-то как раз сбежала с работы. Что тут такого уж нарочитого? Иллюзорная нарочитость возникла в сознании не свидетелей, а следователя, да и то лишь после того, как он стал собирать доказательства с откровенно обвинительным уклоном именно против Тришкина и Сарыкиной. То есть, когда уже сложилась определенная версия, и все улики стали под нее подгоняться.
- А нож? - напомнил я, сраженный логикой коллеги, которая показалась мне ничуть не менее убедительней, чем логика обвинения. - Пальцевые отпечатки… Способ укрытия…
Ветвинский - он был очень невысокого роста и всегда, даже сидя, опирался двумя ладонями на покрытую лаком массивную трость из драгоценного дерева - вскинул голову и вгляделся в меня, не скрывая своего удивления. В глазах его я прочитал с непреложностью только одно: быть неопытным адвокат, разумеется, может, но вот лопухом - никогда.
- Отпечатки?! - Он произнес это слово с брезгливостью. - Какие, по-вашему, должны быть на ноже отпечатки, если им пользуется только один человек? Других отпечатков на нем нет, ибо никто иной его в руках не держал. И орудием убийства этот нож не был. - Пауза, которую он выдержал, была сделана лишь для того, чтобы я не ввязался в бесплодный спор, а оценил по достоинству его мысль. - Мог быть? Конечно. Но мог быть и был - это две разные вещи. Мог - это лишь материал для поиска подтверждающих улик. Был - это должно быть доказано категорично, неопровержимо, а вовсе не предположительно. Так ведь не доказано!
- Ну, а способ укрытия? - напомнил я. - Зачем не убийце прятать нож, который к тому же не был орудием убийства?
Леонид Александрович призадумался и примолк - кажется, он вступил в диалог с самим собой, и я не стал ему в этом мешать.
- Наконец, я понял, Аркадий, ваш замысел, - сказал он, когда безмолвный тот диалог завершился. - Вы проверяете на мне ход ваших мыслей и репетируете линию защиты. Вы хотите знать мои аргументы, чтобы они не застали вас врасплох. Но мы с вами окажемся противниками лишь в том случае, если примем версию обвинения и станем спорить о том, чья вина больше: вашего Тришкина или моей Сарыкиной. Но если мы отвергнем эту версию, целиком, без каких-либо оговорок, а мы только так и можем поступить, то спорить нам не о чем. Мы объединимся против прокурора, и в этом будет наша сила. - От него не укрылось, как видно, мое робкое сомнение, и это лишь укрепило его в своей правоте. - Следователь безмотивно отверг объяснения наших подзащитных, другого от него я и не ждал. А вот почему вы тоже их игнорируете, это мне непонятно. Вчитайтесь внимательно в их показания - они весьма и весьма убедительны. Тришкин, действительно, прятал орудие убийства. Но не того убийства, которое в конце концов состоялось, а того, которое могло бы произойти, если бы сгоряча, в угаре, он поддался на первоначальное предложение Сарыкиной. То, которое они не отрицают и от которого оба добровольно отказались. Значит, по закону не могут быть за это судимы. Зная ее характер, ее настойчивость и импульсивность, Тришкин и спрятал нож у сестры: от греха подальше. Можно было, конечно, выбросить, так надежнее. Но совсем расставаться с ним ему не хотелось: нож был незаменимым подспорьем в работе, а вы же знаете, как непросто у нас достать или смастерить самому то, что считается холодным оружием. Кстати, боюсь, что от этого обвинения никуда не уйти: за хранение холодного оружия вашему Тришкину все же придется ответить.
Если бы только за это!.. Я восхищался анализом Ветвинского, стройностью той линии защиты, которую он собирался избрать. Но встретит ли она понимание у суда?
- Конечно, не встретит! - чуть ли не с радостью подтвердил он. - У вас есть другая?
Увы, увы… Другой у меня не было.
Народу на процесс собралось - ни встать, ни сесть. Небольшой зал городского суда на Каланчевке был переполнен сверх всякой меры. Прямо ли, косвенно - к делу было причастно сразу несколько семей со всеми их знакомыми и знакомыми знакомых. Да и слух прошел по Москве про убийство из мести и ревности при таком экзотичном раскладе главных действующих лиц: не совсем обычный все же квартет, в этом ему не откажешь…
Судил Иван Михайлович Климов, тщедушный старикашка со впалыми щеками и землистым цветом лица. И до этого дела, и после мне довольно часто приходилось взывать к правосудию, воплощенному в его аскетичном лице: хоть бы раз удалось… Климов был известен в узком кругу юристов своим ледяным спокойствием, непроницаемым взглядом, тишайшим голосом и полной - внешней, конечно - безучастностью к тому, что разыгрывалось перед его судейским столом. Никого не одергивал, никаких эмоций не проявлял, сидел, как истукан, и - внимал. Эта маска почему-то создала ему репутацию судьи справедливого, объективного, для которого главное - докопаться до истины. Стлал-то он мягко, да спать было жестко: Климов, как мне объяснил тот же Ветвинский, который знал его гораздо дольше, чем я, всегда отличался особой суровостью выносимых им приговоров, но при этом никто не мог обвинить его в предвзятости, некорректности или в чем-то еще. Он с легкостью удовлетворял чуть ли не все ходатайства защиты, не торопил, не покрикивал: его ровный, убаюкивающий голос расслаблял, успокаивал, заглушал шаги безжалостной Немезиды, которую он же собою и представлял.
Странно, я с точностью помню имя судьи даже почти полвека спустя, а вот имя прокурорши, полнотелой, рыхлой, как растаявшее желе, с выпученными глазами и медным голосом, - его я напрочь забыл. А это она в лицо смеялась над нами, когда мы с Ветвинским пытались опровергнуть (по-моему, и не пытались вовсе, а действительно опровергли) всю, грубо, но крепко - на первый, разумеется, взгляд - сколоченную постройку, именуемую обвинительным заключением. При перекрестном допросе обвинение рассыпалось на глазах, Климов согласно кивал головой, словно вдохновляя нас не снижать напора, и я уже внутренне ликовал, ожидая оправдательного приговора, а значит, и освобождения наших подзащитных прямо в зале суда. Когда в перерыве я высказал это Ветвинскому, он, при всей своей деликатности, меня осмеял. Не грубо - интеллигентно.
- Наша профессия, коллега, - не столько назидательно, сколько печально произнес он, - требует большей самокритичности. И большего хладнокровия. Она не позволяет закрыть глаза на те условия, в которых мы с вами работаем.
Теперь-то я понимаю, что он не просто меня остудил, а сказал даже больше того, что можно было выразить вслух. Без иносказаний. Объяснением этой смелости (ведь мы с ним были мало знакомы) может быть разве что та эйфория, которая точно тогда охватила страну: процесс этот шел почти сразу после Двадцатого съезда - в тот крохотный (исторически!) промежуток, который с легкой руки Ильи Эренбурга получил название "Оттепель". К исходу нашего процесса эта самая оттепель ни малейшего отношения не имела, но, притупив былой страх, чуть-чуть, самую малость, позволила развязать языки.
- Не закрывайте глаза! - еще раз посоветовал мне Леонид Александрович, и я воспринял его слова всего лишь как отголосок перестраховочного сознания. Времена-то теперь другие, лихо подумалось мне, когда я снисходительной улыбкой ответил на предупреждающий знак умудренного опытом коллеги.
Особое впечатление произвело на меня выступление одного из свидетелей. Борис Приходько был одним из тех соседей, которые находились в глухой и стойкой вражде с семействами Катуниных и Сарыкиных. Всех соседей вызвали в суд, что было совершенно естественно, поскольку убийство, пусть даже и в их отсутствие, произошло в общей квартире. И оба застолья, без подробного рассказа о которых нельзя было толком разобраться в случившемся, проходили тоже у них на глазах. Не совсем, но - почти… Жена Приходько, их дочь Элла, семнадцати лет, и другие соседи, Светличные, не постеснялись излить всю свою желчь, давая характеристики Шуре Сарыкиной, а походя, и обоим Катуниным, хотя те к ответственности не привлекались. Невозмутимый Климов дал волю свидетелям говорить все, что у тех так страстно рвалось наружу. Прокурорша, та вообще не скрывала восторга, слушая их обличения, не имевшие - скажу это снова - никакого отношения к делу.
Зато Борис Приходько, самый остервенелый из всего коммунального братства, который в квартирных скандалах не только в карман за словом не лез, но кулаками, случалось, орудовал еще хлеще, чем словом, - тот, к очевидному огорчению прокурорши, вовсю показал свою беспристрастность. Рыдала, слушая его, Люба Тришкина - в тон ей надрывался от крика младенец: закутанный в одеяло, он лежал у нее на руках. Нарушителей порядка пришлось удалить из зала.
- Граждане судьи! - сказал Борис Приходько, проникновенно глядя при этом в глаза не Климову, а прокурорше. - С гражданкой Сарыкиной мы находимся даже не в неприязненных отношениях, как я признался следователю, а тот это занес в протокол… Нет, могу прямо сказать, жили хуже, чем кошка с собакой, потому что она и ее бывший муж, гражданин Сарыкин, царство ему небесное, так же как и граждане Катунины, вели себя по отношению к нам, соседям, развязно, ущемляли наши права на кухне и в местах общего пользования, нарушали правила соблюдения тишины и вообще создавали просто невыносимые условия для совместного проживания. Ни в какие рамки не лезли… Но я человек честный, грех на душу не возьму. Ни за что не поверю, что гражданка Сарыкина могла такое себе позволить, чтобы поднять руку на мужа, с которым прожила столько лет, вырастила сына, который служит в настоящее время в рядах советской армии. Она никогда не показала себя способной на такое безобразие. Как это так: убить человека?! Как это возможно? Гражданка Сарыкина, ответственно вам заявляю, на это совершенно не способная, я ее знаю много лет. Она ругаться, конечно, ругается, этого от нее не отнять, но рукой до мухи и то не дотронется. Она, я сам от нее это слышал, отошла после обиды, зла на Юрия, в смысле гражданина Сарыкина, не держала. Почему? Потому что ей, как их брак надломился, сразу достался человек обходительный, уравновешенный человек, гражданин Тришкин, который, не в пример ей самой, оказался соседом спокойным и уважительным, к которому у нас нет никаких претензий. Тришкин Ефим культурный человек, с головой у него все в порядке, в честь чего ему убивать Сарыкина? Я за ним ничего такого не замечал.
- Даже у шакалов иногда просыпается совесть, - шепнул мне Ветвинский, и я, конечно, не мог с ним не согласиться.
Но толку от этой проснувшейся совести не было для нас никакого. Личное мнение соседа - хоть за здравие, хоть за упокой, - раз оно не опиралось на какие-то факты, имеющие значение для дела, не могло склонить чашу весов ни в пользу обвинения, ни в пользу защиты. По существу же сосед-свидетель все-таки лил воду на мельницу прокурорши: очень обстоятельно разъяснил, что во всей коммунальной квартире в тот день и час не было никого. Даже Элла, старшеклассница, пребывала на каком-то школьном мероприятии, а войти в квартиру, не оставив следов, кому-либо постороннему было никак невозможно, поскольку входная дверь не взломана, а подбор ключа или отмычки к хитроумному их замку вообще исключался.
По закону, даже тогдашнему, прокуратура должна была доказать "состав преступления", то есть причастность к нему подсудимых и их вину, тогда как адвокатам достаточно было доказать, что ничего не доказано. Так было и так есть - по закону! Но кто и когда ему следовал? Разве что в лекциях агитпропа…
Словом, от нас, от защитников, потребовали, чтобы мы не ограничились критикой обвинения, а предложили свою версию: кто же тогда убил Юру Сарыкина, если не бывшая его жена и не ее нынешний муж, против которых собрано столько грозных улик? Прокурорша в своей реплике (так называется на юридическом языке слово, на которое единожды имеет право обвинитель после речей защиты) так нас прямо и приложила: критиковать, восклицала она, все горазды, тут, мол, большого ума не надо, а есть ли у защиты "что-нибудь конструктивное"? То есть, проще сказать, почему защита не представила в суд "своего" кандидата в убийцы, если те, кого нашло следствие, ей "не подходят"?
Ожидая такого поворота событий, я готов был предложить сразу несколько иных версий, ни одна из которых не была рассмотрена следствием (в частности: Сарыкин, допустим, пришел не один и был убит сопровождавшим его лицом в результате ссоры; его взаимоотношениями с сослуживцами, родственниками, знакомыми следователь вообще не интересовался - не тут ли зарыта собака? Какими были на последнем этапе жизни его подлинные отношения с Тришкиной, мы тоже ничего не знали…) Но Ветвинский настоятельно рекомендовал не лезть в чужую епархию: закон не требует от адвоката никаких обвинительных версий, так что незачем сражаться с прокуроршей на ее поле, тем более что именно туда она явно нас завлекала.
Просьба у защиты к суду была только одна - привычная для "соцзаконности", но дикая для тех, кто жил с неповрежденным правосознанием: вместо оправдания подсудимых (а требовать было нужно именно оправдания "за недоказанностью вины"), мы просили всего-навсего вернуть дело в прокуратуру для проведения нового следствия. И Сарыкина, и Тришкин глядели на нас с укором: они-то ждали, конечно, что мы будет требовать оправдания. Но, чего бы мы там ни требовали, исход все равно был предрешен, и молчаливо укорявший нас Тришкин сам все это хорошо знал: ему дали десятку, Сарыкиной - восемь. "Легко отделались!" - раздался чей-то отчетливый возглас, когда Климов огласил приговор. Не то с укором, не то с одобрением…
Кассационную жалобу поддерживал в республиканском Верховном суде вместо меня мой коллега: как раз в это время я уехал в мою первую литгазетскую командировку - на северный Урал. Но Ветвинский участвовал - с тем же, естественно, результатом. Он переслал мне потом короткую записку от Тришкина, который подал заявление с просьбой разрешить ему присутствовать при рассмотрении кассационной жалобы, чтобы дать свои объяснения. И, представьте себе - случай редчайший! - разрешение получил: ходатайство его поддержал, проявив и тут безупречную свою объективность, не кто иной, как тот же Климов, отправлявший жалобы на свой приговор в Верховный суд. Знал, что на исход дела это никак повлиять не может.
Так вот, в Верховном суде, когда определение, оставлявшее приговор в силе, уже было оглашено, Тришкин попросил разрешения передать через Ветвинского записку своему отсутствующему защитнику. Судья прочитала записку - и разрешила. С чего бы не разрешить? Вот ее текст: "Уважаемый гражданин адвокат! Не занимайтесь больше напрасным делом и никуда не жалуйтесь. Я же сказал Вам: дырявая кастрюля должна идти ко дну. С уважением Е. Тришкин".
Строго говоря, просьба Фимы была излишней. Я был для него так называемым "адвокатом по назначению", то есть таким, который полагался любому подсудимому по делам с участием прокурора, даже если не нашлось никого, кто сам нашел ему защитника и оплатил его услуги. За это коллегия (то есть, в сущности, я - сам себе) раскошеливалась на три рубля за каждый день работы по делу. Об этом я уже писал в каком-то другом рассказе. Зато и мои обязательства ограничивались подачей кассационной жалобы. Так что, проси меня Фима или не проси, никаких движений по его делу я сделать больше не мог. Даже если бы захотел…
Ветвинский же был "адвокатом по соглашению", его нашли и пригласили мать, сестра и тетя Сарыкиной, нисколько не верившие в преступление Шуры и заявившие в своем коллективном письме на Высочайшее Имя, что "лягут костьми", но докажут ее невиновность. Во всю меру - скромных, по тем временам - адвокатских возможностей Ветвинский старался избавить их от такой перспективы и снять с Шуры Сарыкиной тяготевшее над ней обвинение обычным путем: жалобой, жалобой и снова жалобой. Во все инстанции, какие существовали. Стоит ли говорить, что ничего у него не вышло? Такие понятия, как "улик недостаточно", "обвинение не доказано", существовали только в учебниках. К реальной судебной практике никакого отношения они не имели.