Плешь Ильича и др. рассказы адвоката - Аркадий Ваксберг 23 стр.


Прошло всего-навсего несколько лет. Никак не больше пяти. Тем не менее я давным-давно успел уже забыть о деле, которое было для меня "проходным" и не оставило яркого следа ни в памяти, ни в душе. Встретившись с Ветвинским на каком-то заседании в президиуме нашей адвокатской коллегии, я узнал от него про новый, совершенно немыслимый поворот, который обрел тот злополучный, едва ли не занудный, во всяком случае невзрачный - так мне казалось - сюжет.

Канву событий я могу восстановить только по рассказу Ветвинского.

Элла Приходько - ей исполнилось уже двадцать два - в дым разругалась с отцом и в пылу жестокой ссоры, на глазах у почтенной публики, среди которой, естественно, нашлись любители почесать языки, прокричала нечто такое: "Ты бы лучше заткнулся! Убил Юрку, сломал жизнь мне, а теперь хочешь снова сломать? Не дождешься!"

Катунины, как я понял, при этой ссоре не присутствовали, но - имеющий уши да слышит! Что-то до них донеслось, не оставили их без информации добрые люди. Ошеломленные, но ничуть в нее не поверившие, они все же поделились жаркой новостью с Любой Тришкиной. Ну, а дальше - пошло-поехало… Труднее всего было пробить лбом прокурорскую стену. Как-то все-таки удалось. Словом, возобновили следствие "по вновь открывшимся обстоятельствам". Как оно шло - не знаю, гадать не хочу. Зато знаю итог.

Юра Сарыкин (тот, что убит) - тихий, скромный, "в погоне за юбками не замечен", адюльтерчик с Любой не в счет: просто попутал бес, - так вот, Юра Сарыкин как раз по женской части, ко всеобщему, надо сказать, удивлению, оказался парень вовсе не промах. Пока соседи старшего поколения враждовали между собой, младшие - в лице Эллы-подростка - жили своими страстями. Эти страсти и кинули ее в объятия Юры, когда все взрослые члены коммунального муравейника пребывали на работе. Кинули раз и потом кидали неоднократно. Даже в то время, когда Юра нашел тихую пристань под Любиной крышей. Дошло до того, что, не будь своевременно приняты меры, вполне мог бы оказаться дважды отцом: зримый результат потайной любви Юры и Эллы должен был явиться на свет приблизительно в те же самые дни, что и ребенок Юры и Любы.

О грозящей беде сначала узнала от Эллы мать, а следом, понятно, отец. Узнал, но шума не поднял: разработал свой план. Рисковый, но жесткий. Поговорил "по-хорошему" - с Юрой. Один на один. Предложил (могу представить себе, в каких словах предложение было сделано!) покрыть грех законным браком, благо Юра и Люба "расписаться" еще не успели. Получил отказ. Притом, как сказал мне Леонид Александрович, отказ унизительный. В чем состояло особое унижение, я так и не понял, но догадаться несложно: в форме, я думаю, и в интонации. Впрочем, это не суть важно. Главное - схлопотал морально по морде. Защищая честь дочери-школьницы, Борис сказал совратителю, что придется ему пенять на себя. Попенять не успел: осатаневший от ярости папа просто его пришил, посчитав - не без оснований, как видим, - что спишут все на Ефима и Шуру.

Самым блестящим ходом в этой тщательно разработанной операции была, конечно, его страстная речь в защиту тех, в чью сторону и ему самому хотелось направить тупое следствие. А потом и суд… То есть, по примитивной логике, должен был их поносить. Но примитивностью не отличился. Понимал, что, действуя "от противного", не навлекает на себя подозрения. Совсем наоборот - отвлекает. А в случае чего сможет даже на этом сыграть.

Так бы оно все и закончилось, если бы не одна подробность, о которой Борис Приходько, как оказалось, даже не подозревал. Дело в том, что за честь дочери он вступился тогда с большим опозданием. Иначе сказать, совершенно напрасно. Эта самая честь была ею потеряна еще до того, как попала Элла в объятия Юры, и тоже вопреки мышиной возне московских Монтекки и Капулетти. Пробудил в ней плоть Славик Сарыкин, сын Юры и Шуры, тот самый защитник родины, про которого вспомнил Борис в своей патетической речи перед советской Фемидой. Славик был на два года старше Эллы - с его помощью, в недрах все той же квартиры, когда в дневные часы та пустовала, и познала впервые юная Элла всю сладость запретной любви.

Когда Славик отбыл исполнять по призыву свой гражданско-патриотический долг, на сыновнюю вахту бодро заступил его папа. Возможно, считал, что именно в этом и состоит родительский долг. Правда, Ветвинский заверил меня, что о шалостях сына папа-Сарыкин, как и папа-Приходько о шалостях дочери, просто не знал. Не отследил. Что ж, очень возможно. На интригу, однако, его знание или незнание существенно не влияет.

Итак, Славик Сарыкин, набравшийся во время служения, кроме армейского, еще и постельного опыта, возвратился домой в свои, пустовавшие, пока он отсутствовал, но не потерянные, двадцать шесть метров. Отец убит, мать все еще в лагере (в колонии, на стыдливом языке советского новояза). Ему-то, солдату, благодаря, эта комната за Сарыкиными и сохранилась. Иначе ушла бы в жилфонд… Элла замуж не вышла - у нее был всего-навсего "молодой человек". К вновь обретшим соседство бывшим любовникам, которым решительно наплевать на былую вражду их родителей, возвратилось прежнее чувство. Правда, чувством это я бы назвать остерегся. Скорее - чем-то таким, что превратило их тяготение друг к другу уже не в мимолетную связь.

Наступил момент, когда решились они связать себя узами Гименея. И об этом, естественно, - но и только тогда! - узнали оба Приходько: мать и отец. Вердикт Бориса: "Только через мой труп!" быстро сменился другим: "Только через труп Славки!" Угроза убить "совратителя чести" прозвучала для Эллы не просто как поспешная реплика сгоряча - в семейном скандале. Она-то знала, к чему однажды почти такая же привела. Как был разрублен туго затянутый узел. Здесь, в той же комнате, теми же руками, по такому же поводу… А она беременна, и второй аборт ей вовсе не улыбается. Как и судьба матери-одиночки… Вот на этом заминированном поле семейный конфликт и достиг своей кульминации. Здесь и прозвучало зловещее слово Бориса Приходько. И здесь же - ответный вопль Эллы Приходько, про которую можно сказать, что она, в самом буквальном смысле, ради красного словца не пожалела родного отца.

Все остальное, по-моему, интереса не представляет. Кто на новом следствии врал, кто говорил правду… Кого освободили и как все вместе встретились друг с другом… Кому сколько дали и что было потом… Ничего я про это не знаю. Задним числом восстанавливать истину не хотелось тогда, не хочется и теперь. Новые дела, ничуть не менее интересные, оттеснили то, что вернулось, пусть только в рассказе коллеги, с таким немыслимым поворотом. Неправдоподобным, как любят ронять с высоты сочинители "правдоподобных" - гладких, как обструганная доска. С деталями, ладно пригнанными друг к другу.

Ржавую кастрюлю все-таки, кажется, запаяли, и она, кое-как залатанная, поднялась на поверхность после того, как несколько лет пролежала на дне. А та, которая запросто могла перегрызть рельс за одну ночь, своим способностям не изменила. Так что не удивлюсь, если их случайный брачный союз дал течь - вот он-то, пожалуй, уж точно пошел ко дну, как дырявая кастрюля.

Идиллическая история стромынского "братства" часто вспоминается мне, когда я слышу ностальгические всхлипы про ушедший мир ночлежек, где все жили - да, в тесноте, но ни в коем случае не в обиде. И где так сладко, нестройными голосами, но в унисон, пели общие песни - про дружбу, естественно, и про любовь.

Тоскую и плачу. Как нам их не хватает, коммунальных квартир…

Жлобик и Крышечка

Директоров - вообще начальство - обычно не любят. Не знаю, как сейчас, но раньше, в мое время, не любили уж точно. За самым ничтожным, скорее всего, исключением. Начальство - оно на то и начальство, чтобы его не любить. Подчиненность сама по себе не пробуждает возвышенных чувств и не располагает к сентиментальности. Сознательно или непроизвольно (бывает, конечно, по-разному) подчиненность это дистанция, но главное страх и настороженность, боязнь оплошать, не вмастить, не угодить, оступиться, да хоть и на апельсинной корке, и получить за это разнос, если чего не похуже. Ностальгические байки о "нашем прекрасном директоре", о "нашем замечательном шефе" рождаются обычно потом, когда служба под началом "прекрасного" давно позади, когда благополучно пройдены все рифы, и не осталось уже ничего, кроме тоски о прошедших годах. То есть о том, что ушло безвозвратно и, значит, дорого хотя бы только поэтому. Знал я немало людей, прошедших даже Гулаг и вспоминавших о нем чуть не полвека спустя отнюдь не с зубовным скрежетом, а с грустной улыбкой. Какая-никакая, то была молодость, и уже этим прекрасна, поскольку другой больше не будет. Директоров обычно не любят, но нелюбовь к тому, о ком пойдет наш рассказ, все же меня поражала. Нельзя сказать, что была она совсем уж неадекватной (воспользуемся модным ныне словечком). Чувства, владевшие небольшим коллективом - всеми вместе и каждым в отдельности, - можно было понять, но как-то уж слишком дружным и даже запальчивым был тот порыв отчуждения. Никто директору не посочувствовал, когда стряслась с ним беда. И даже у его дочери, которая пришла ко мне за помощью, я увидел скорее потребность исполнить свой долг, чем искреннее желание отвести удар от самого близкого человека.

Константин Софронович Желобков возглавлял неприметный внешне, но имевший в былые времена хорошую репутацию, мясной магазин, расположившийся в осевшем от времени, но все еще добротном и крепком доме (домике - по нынешним понятиям) на Садовом кольце, возле Колхозной площади. Двухэтажке было, наверно, лет полтораста, да пусть только сто, такой старины в центре Москвы к тому времени почти не осталось, но гляделась она среди новостроек вполне органично и привлекала именно тем, что несла память о прошлом. И до нашей эры, если началом "нашей" считать семнадцатый год, располагалась здесь тоже "Мясная лавка", получившая при Советах более краткое, энергичное и четкое имя: "Мясо". И лавочки, и лавочников - все и всех изничтожили, слова эти обрели статус "арх." - архаичные, значит, то есть вышедшие из оборота и пригодные теперь для употребления лишь в иносказательном смысле, непременно с оттенком презрения. Как ярлык - политический или криминальный.

Со словом расправиться легче, чем наполнить замену достойным ее содержанием. То, что я видел в те годы на прилавках этого магазина, заменившего прежнюю лавку, побуждало, пожалуй, дать ему имя иное. Не "Мясо", а "Кости" (хорошо монтировалось бы, кстати сказать, с именем самого директора). Ничего другого мне, заходившему изредка в сей магазин еще до того, как он стал предметом моего профессионального интереса, там видеть не доводилось. От них, от костей, шибало чем-то настолько вонючим, что, едва зайдя внутрь, хотелось тут же выбежать вон.

Но недаром же эта бывшая лавка имела хорошую репутацию - по тогдашним, конечно, критериям. Желобков наладил такую систему пресловутых "заказов", при которой сотрудникам расположенных неподалеку (и даже, случалось, вдали) учреждений, контор и прочих организаций дозволялось, хотя и нечасто, но зато регулярно, получать вполне пристойное мясо, да еще и в пристойном количестве. Для тех, кто пока не забыл любимое словечко советских времен "дефицит" (на арго агитпропа: "перебои снабжения" и "временные трудности"), тот поймет, что значила для счастливчиков ("прикрепленных") эта система.

У каждого начальства, если только оно не верховное, есть тоже начальство. Вот оно-то Желобкова не только чтило, но и ставило всем в пример. И оно же, а не сотрудники, дало ему лестные аттестации даже после того, как грянул гром. Да как же не дать?! Когда впервые, за успехи в так называемых пятилетках, стали - по квоте для каждого ведомства - широко раздавать побрякушки (именовались они, естественно, орденами), Желобков тут же схлопотал "веселых ребят" (изображенных на нем рабочего и колхозницу) - так был окрещен остряками наименьший тогда по рангу и однако же орден, называвшийся "Знак Почета" (попробуйте разобраться: орден все-таки или знак?): как бы там ни было, а "правительственная награда"! Еще один, кстати, советский курьез: побрякушки раздавало отнюдь не правительство, а Президиум Верховного Совета, но наградой это считалось почему-то правительственной. И то верно! Кто их мог тогда отличить - одну вывеску от другой, руку благодетеля от руки палача, полчище номенклатурщиков, с их, по-разному звавшимися, постами и креслами из разных, казалось, структур: все, как один, с той же грядки!

Не будем отвлекаться на боковые детали, хотя что ни слово, тут же возникает неизбежная цепочка ассоциаций, высвечивая то одну, то другую нелепость прошедшей эпохи, даже в мелочах проявлявшей дурной вкус, дремучую пошлость и неистребимую потребность коверкать великий язык, чем, собственно, и был сразу отмечен бунт взбесившейся черни, который его подстрекатели назвали, естественно, революцией - великой и всенародной…

Начальство - то, что повыше, - имело, пожалуй, все основания держать Желобкова на лучшем счету и ставить его в пример многим другим. Чтило оно директора "Мяса" как раз за то, за что подчиненные его терпеть не могли. Не могли, а все же терпели, ибо сменить директора было им не под силу, а оставить такое хлебное (мясное, какое же хлебное?!) место, когда кругом одни "перебои", - на это мог решиться только безумец.

Злясь на Желобкова, они были кругом не правы, а он, в своем жестком и даже подчас жестоком максимализме, был кругом прав. Таким противостояние это виделось со стороны, но кто же способен на объективный взгляд, когда судишь себя самого? Хлебное (мясное) место тем и особенно, что, при длящихся вечно временных трудностях, таит неисчислимо много соблазнов. Порадеть одному за счет другого (продать с черного хода кусок мяса "своему", обделив, стало быть, "чужого") это еще полбеды. Даже совсем не беда - ведь так поступали все, кто распоряжался хоть каким-нибудь дефицитом. Но Желобков и такую невинную (конечно, невинную, я и сегодня так думаю) заурядность считал посрамлением высокого звания работника советской торговли. Он был неутомим в своем бдении и не спускал даже малейшего отступления от тех правил - юридических и моральных, - которые считал неукоснительными абсолютно для всех.

Он ни в коем случае не был тупицей - понимал, что вообще не найти персонала, который, будучи у пирога, не претендовал бы и сам на его кусочек. Для себя и для близких. И поэтому каждый, кто в магазине работал, получил дозволение назвать поименно и в письменной форме трех самых ближайших (только родных, знакомые не допускались!) - ну, и себя самого, конечно, четвертым, - дабы включить их в список тех, кто прикреплен: пусть себе - наравне со всеми, легально, а не по блату, - получают заказы. То ли два, то ли три раза в месяц, точно не помню. И лично проверял, какова в реальности степень родства: вдруг за родственничка захочет пройти "лицо постороннее"? Скрепя сердце ограничился строгачом для электрика магазина, который под видом кузины вознамерился подсунуть в заказчицы даму сердца. Считаться женой она не могла. Мужа своего ни при какой погоде менять не собиралась. Обожала жарить ему бифштексы - было бы мясо. Электрик терпел, сознавая, как видно, что любовь ее запросто рухнет, окажись он вдали от мясного прилавка. У него были золотые руки и золотой характер, иначе строгачом бы ему за такой обман ни за что не отделаться.

Но и сам Желобков являл образец безупречной строгости к самому себе и к своим близким, не давая ни малейшего повода обвинить его в каком-то двойном стандарте. С женой он развелся и новой не обзавелся. Из сбивчивых рассказов дочери я понял, что магазинные нравы - строгость, порядок и аскетизм - он пытался насадить и в семье. Жена терпела-терпела, а потом собрала вещички и ушла, не простившись. Скорее всего, к кому-то случайному, куда ее дочери не было доступа. Так и пришлось ей остаться с отцом. В подробности я не влезал, к судебному делу прямого отношения они не имели, а дочь (помню странное имя - Жанетта; не удивлюсь, если в школе дразнили ее "ЖэЖэ") к душевным разговорам склонности не проявляла.

Я понял только, что сам Желобков не любил кулинарить и дочь тоже к этому не приучил. Дарами "Мяса" пользовался простейшим образом: отварив кусок вырезки, питался потом холодным мясом неделю - до очередного "заказа", получал вместе со всеми новую порцию и так жил до следующей. Бутерброды с отварной говядиной, иногда уже полузасохшей, были его единственной пищей в течение рабочего дня: это видели все и над этим же все потешались. Даже в соседнюю забегаловку, куда продавцы в перерыв отправлялись за щами и за сосисками, директор-аскет на их памяти ни разу не заглянул. Об этом они честно доложили и следствию, и суду. Честно - поскольку эта деталь выставляла Желобкова скорее в привлекательном, хоть и комичном, виде, а потребности в том, чтобы ему подставить плечо, у его подчиненных не было никакой. Скорее наоборот.

За дело Желобкова, где мне предстояло стать его защитником, я, конечно, не взялся бы ни за что, если бы не оказался в безвыходном положении. Все больше и больше втягиваясь в труд литературный, я порой забрасывал адвокатуру, не имея возможности делить время между письменным столом и залом суда. Зато мое начальство (у меня ведь тоже было начальство, и я тоже его не жаловал, как и оно меня, между прочим) не хотело терпеть балласт - юриста, который просто числится членом адвокатской коллегии, не принося ей никаких доходов. Время от времени я должен был иметь хоть какой-нибудь гонорар, чтобы коллегия могла с него получить свои шестьдесят процентов.

И тут, в самый критический момент, когда на моем адвокатском счету вдруг оказался круглый ноль, внезапно подвернулось это самое дело, в которое меня просто впихнули. Когда-то я с успехом завершил защиту человека, доводившегося Желобкову не то приятелем, не то просто товарищем по общему делу, и он через следователя потребовал от дочери, чтобы та разыскала непременно меня. Следователь даже несколько раз звонил заведующей нашей консультацией Нине Сергеевне Кривошеиной (мое начальство), чтобы та обязала меня в приказном порядке (именно так!) немедленно приступить к работе: следствие завершено, адвокат и обвиняемый должны ознакомиться с собранным материалом. От любых других адвокатов Желобков решительно отказался, я задерживал следователя, которого ждали уже иные дела.

Не взялся бы ни за что… Не потому, разумеется, что мне чем-то не понравился мой нежданный клиент - я еще и в глаза-то его не видел, а потому, что такие сюжеты вообще не терпел, они всегда отличались занудством и отсутствием интриги, да и просто живой судьбы. Смятения чувств, в котором хочется разобраться: только этим и манила меня некогда профессия адвоката… Если нет ни судьбы, ни интриги, чем же увлечься? А не увлекшись, - как защищать? Судебная защита - в моем, разумеется, представлении, - сродни творческому процессу: на одной рутине, просто с набитой рукой, далеко не уедешь. Мог ли я предположить, что все это будет - и судьба, и интрига - в так называемом "хозяйственном" деле?

Назад Дальше