Ассирийская рукопись - Максимилиан Кравков 17 стр.


Проснулся. Широко открыл глаза. Увидел холодный морок ночи и сказал себе: погибаю. Первый раз в жизни я знакомился с этим страшным словом, осветившим мне ярко узкую грань между жизнью и смертью, между светом и черной ночью. И было мгновенное сознание, что нечто осталось в моей власти, что уцелело в запасе еще какое-то усилие, властное задержать меня на самом обрыве в бездну. Я дернул руки. Из-под пласта снега вырвались они, как крылья птицы. Рванулся встать. Упал на месте. Рванулся еще раз и встал, шатаясь. Ремень ружья торчал в снегу. Блеснула мысль, и, сбрасывая с себя отчаянным напряжением воли всю стопудовую тяжесть смертной лени, я вытащил ружье. Шатер избушки чернел возле меня. Туда я и поплелся, падая, забирая в рот режущий холодом снег, опять вставая, и, наконец, заполз в низенькое отверстие давно оторванной дверки. Там, в холоде, затхлости и тьме, лежа ничком, я сбросил рукавицу и начал тереть ею окоченевшие пальцы. Их свело, и были они чужие. И все-таки, ценой ужасной муки мне удалось открыть затвор ружья.

Двумя руками старался крепко держать патрон, а зубами рвал от него пулю. И это удалось. Тогда прогрыз подкладку своей теплой куртки и вытянул клок ваты. Забил его в патрон и еле смог закрыть затвор. Твердый, точно железный палец долго не мог нажать на спуск, а там сноп искр ударил в темноту. Толкнул меня и оглушил внезапный выстрел.

Я задохнулся едким дымом, а впереди, во тьме, зарделась звездочка, как вкрапленная в стену. И этот красный уголек был для меня велик, как солнце. Я осторожно снял с бревна затлевшую вату, вырвал из подкладки еще клок и начал раздувать огонь. Его тепло дышало мне в лицо, и, вероятно, глаза мои горели, как бегавшие по вате искры. Я обезумел от волнения и бросил в загоревшиеся клочья сухие щепки. Мгновенно все потускло, и я, несчастный, как нечаянный убийца, замер у костра. Но вот лизнуло щепки тонким синеватым язычком, заколебался оживавший свет, и рот мой расплылся в улыбку.

Тогда, вероятно, я потерял способность рассуждать, иначе вряд ли стал бы я подбрасывать в костер обломки досок и все, что попадалось под руки. Густой смолистый дым тяжелым сизым потолком повис в избушке. Я откатился к двери, уткнул лицо в порог в прохладно-свежую волну и безмятежно засыпал. Так дивно грело спину, чуть-чуть покалывало тело уходящее воспоминание о морозе, и колокольный звон, ритмический и медный, вплывал мне в уши, баюкал мерно, ровней и тише...

Нестерпимая боль ударила в спину, хватила в голову. Кругом трещало... Я моментально отрезвел и диким звериным прыжком успел метнуться в дверку. Уже в снегу я понял, что надо мной, когда я просыпался, ревело пламя. Отверстие двери, передо мной, как раскаленный ад: там бесится крутящийся огонь... Я еле встал, шатаясь. Тушил затлевшуюся куртку и сел на пень.

Изба горела.

Потом - период пустоты. Я будто не жил. А дальше, помню смутно, обрывками, какую-то дорогу. Меня везли на нартах два человека. У одного была большая огненная борода. Мелькали сосны, мы карабкались в хребты, спускались в пади. Временами пропадало все. Тут я возрождался в странном бытие: опять ходил, страдал и радовался, сразу умирал, чтоб вновь воскреснуть к прежней жизни. Тогда я узнавал костер в снегу и чувствовал, как укрывали меня оленьей шкурой. Поили чаем из деревянной чашки, и в чае было масло...

Потом опять, с пробелами, дорога. Осталась в памяти изба-заимка. Лежу я на кровати, за занавеской. На табурете, против, сидит бабка. Нога за ногу заложит и дымит махорочной цигаркой. Она - мой доктор. В доме никого: все мужики на промысле. Со мною старый ветеран Соболька. Он длинный, остроухий и серьезный. Подходит важно к моей кровати, кладет с подушкой рядом седую морду, и кажется, вот-вот начнет рассказывать о прошлых годах. Так тянется подернутое зимним деревенским забытьём больное время. За эти дни я узнаю о гибели Максима, убитого в какой-то схватке. Вот почему никто за нами не приехал. Меня в тайге нашли охотники случайно.

И вечерами, когда за окнами гудит метель, в избе горит лучина, вполголоса поют о чем-то собравшиеся бабы, я вспоминаю пламенное солнце, синий блеск взволнованной реки и беспредельную свободу таежных дебрей...

Максимилиан Кравков - Ассирийская рукопись

Шаманский остров

Звали его Михаил, по прозвищу Тоболяк, потому что пришел он сюда из Тобольской губернии. Явился с улыбкой и полгорницы у вдовы солдатки Дарьи занял широченными плечами.

- Ишь, лешак, что печка!.. - восхищенно оценила баба. И на жизненном пути у Михайлы задымился новый семейный очаг.

Сейчас, как всегда, невзначай, Тоболяк собирался в тайгу.

- Идол ты окаянный, - убивалась Дарья, - люди добрые хлеб убирать, а он в лесище тянет!..

Не могла привыкнуть к причудам Тоболяковым. А жили вместе уж долго. С того самого времени, как задрал медведь у поскотины дядю Акима.

В горы успели удвинуться глубоко бродячие карагасы, еланями заплешивела вековечная целина, поселок у грани Саян разросся до двенадцати изб и недавно дождался своего сельсовета. А Михайла, как был бродягой, таким и остался.

Но нравилось ему даже, что баба за это ругает.

- Линия ваша такая, - резонно объяснял он, допивая чай, - одним словом - контроль...

- Пес ты, - плюнула Дарья и, совсем осерчав, обернулась к скрипнувшей двери.

- Входи, входи, жиган!.. - закричала она. - Дожидается тебя дружок любезный... Шатуны разнесчастные!.. - И ушла.

В горницу осторожно шагнул Петрович, уголовный когда-то поселенец, и картуз из приличия снял. Постоял, покосился на дверь и скромно сел. Тоболяк и глаз не поднял.

В избе было душно, сытно пахло вином, хлебом и медом.

Петрович вздохнул, шевельнул усами и умильно начал:

- Михайла... А Михайла?..

- Ну?

- В тайгу собираешься?

- Ну!..

- Меня-то... возьмешь? - совсем просительно, виновато даже замолвил он.

Тоболяк зевнул широко и сочно, прикрыл распухшей лапой рот.

- Мешки у бабы спроси под сухарь.

И в дверь, вдогонку:

- Кайлу не забудь!

Тайга.

Едут молча, один за одним. Земляной здесь воздух и гретый, наполнен медовыми запахами трав и студью ключей подземных.

Тоболяк впереди.

Заботы все дома остались - легкие мысли дорогой приходят.

Пихта у него - веретено зеленое - в небесную синь уткнулась, а ель у подошвы - как сапог великана с усатыми шпорами сучьев. Ишь, как вертит наверху мошкара - словно пепел от солнца осыпается...

Выползла тропка из сосен, заметалась бросками на спуск - потонула внизу, в сочных травниках. Паром желтым текут со встречных склонов воскресные толпы цветов.

Кручей, щебенкой пополз горбатый подъем, натужней и чаще дышат кони, и тайга за спиной колышется пихтами, точно перьями стрел в колчане.

Встретился горный ветер, освежил лицо, вскинул гриву у лошади - хорошо!

Привстал в стременах Тоболяк - кругло выплывает вдали сахарный белок, словно лебедь из тумана подымается на горизонте.

- Э-ей, Петрович! Чего-о засну-ул?.. - во всю глотку заорал, чтобы грудь прочистить.

Прянули уши у Карьки и ухабами покатилось по пади:

- У-у-уллл...

- Заку-урим, хозя-ин!.. - точно с берега другого, отзывается Петрович.

- Рубеж наш...

Перелом хребта. Скелет иссохшей лиственки скрипит над обрывом, и мотаются на сучках полинялые ленточки.

- Эка, навешали карагасы, - усмехнулся Михайла, - а ну, Петрович, сыми-ка милой в косу на заплетку!

- Ловок... - недовольно бурчит Петрович, - чтоб шаманство их ко мне привязалось!..

- С-сукин сын, - хохочет Тоболяк, - ты ж в чертей не веришь?..

Петрович совсем омрачился, плюнул даже:

- Тайга, а такую дурость порет...

И крикнул с сердцем:

- Куда попер-то?..

- И то верно, - согласился Тоболяк и потянул коня, слезая, - с тобой пропрешь...

И вошел в кусты.

Хрустели кони травой и позванивали удилами. Над горами замер орел, и, привычно, в седле дожидался Петрович. Но был он другой, не такой, как в деревне. Там был Петрович вечный бобыль, пьяница и на руку нечист, здесь он вольный охотник, в одних правах со всеми, с зверями, с деревьями и с человеком.

Всегда шатался с Михайлой на промыслы и всегда мечтал возвратиться богатым. Недаром был приискателем. Много раз зароки давал поспокойней найти компаньона - уж больно рисковый был Тоболяк. Но обоих запойно тянула тайга - и это вязало.

А сегодня даже не знал, куда и зачем они едут, почему не взял с собою Михайла собаку.

Закивала зелеными крыльями ель: продрался Тоболяк через чащу - в каждой руке по винтовке.

- Это вот дело... - похвалил Петрович. Вынул затвор и глаз свой кошачий к стволине приставил: нет ли где ржавчины, часом.

- Орлы мы теперь, Михайла, голой рукой не возьмешь!

Дробно топчут кони отлогий спуск, прыгает на рыси Тоболякова спина. Под обрывом седыми когтями роет река в гранитном корыте. Свернула под кедры дорожка, перебилась колодником. В обнимку запало древесное старичье, трухлеет тихонько в затхлости грибной и тенях.

Гулко вдали загремела собака, другая. Конь зашмыгал внимательным ухом.

Зацепился за кедры длинный лоскут дыма - смолевый и едкий. На полянке, как поп лесной в берестяной рясе, торчит юрта. Из-за дыма, застлавшего траву, идет карагас Николай Тутэй встречать знакомых.

Узнал издалека, и морщинками радости зарябило его лицо.

Гортанно сказал:

- Здравствуй, друг, - И мягкую, прямую ладонь тычет Тоболяку...

Желтые свечи заката горят по пихтовым гривам. От этого за горой бледный пожар, от этого крепче молчит потонувшая в вечере тайга, и птичка где-то бойко швыряет бусы стеклянно-звонкой песни.

Жарко бушует костер и дымом кроет поляну. В дымных разрывах видно юрту. Она, как вулкан, светится сверху скрытым огнем, и в глубинах ее поет карагаска.

Петрович спит, а Тутэй и Михайла сидят у огня. Карагас подымает опустевшую бутылку и косыми насечками глаз рассматривает играющее на огне стекло...

- Айда юрту... - приглашает он.

- Нет, там вши...

- Ши!.. - радостно хохочет карагас и бросает бутылку. - Там... баба? - откровенно намекает он.

- Сва-их много! На промысле баба... вредная она...

- Вредная, друг, - сейчас же соглашается Тутэй, - через бабу, друг, и ты, и мы, все - помер! Все карагасы, все орус, все - помер...

- Это как же?

У Тутэя на бронзе лица белый жгут двойного шрама от виска через лоб до пробора двух скоб смоляных волос. Память медвежьих когтей. Память о Тоболяке, который пулей вызволил друга.

Не спеша отвечает Тутэй, важно отвечает, как всегда, когда говорит о старине:

- Тогда у карагасов было много оленей, много мяса. Барбу шили из соболя, аях шили из соболя и эзер украшали камнями, которые светятся, как луна. По тайге, у Большой Воды, тогда жил народ хиндумэй и ездил верхом на ушканах. И этот народ никогда не умирал, потому что знал воду, от которой всегда живут. И вот пришел волк, и был он Аза и ходил в черной шкуре. И начал есть ушканов. И народу хиндумэй не на чем стало ездить верхом на промысел...

У карагасов был молодой охотник и шаман Юнона. Ночью пришел к нему сам Кудай, и был он в белой шубе, и от этого было светло идти Юнону по лесу. Он увидел следы черного волка Аза, пошел за ним и убил его. И не стало у народа хиндумэй пожирателя ушканов, и наступила большая радость. И сказал народ Юнону: вот мы придем к тебе и за то, что ты сделал для нас, дадим тебе воду, от которой живут. И приехал народ в землю Юнона, к юртам его племени. Тут вышли женщины племени и увидели людей таких маленьких, каких мог поднять и возить ушкан. И стали смеяться над ними и говорить:

- Малы они, и скот у них мал...

И осердился тогда народ хиндумэй и вылил живую воду на пихты, на ели, на кедры и сосны. И деревья начали жить всегда, а люди помирать. Вот что сделали неразумные женщины!

- Темный ты, друг, - смеется Михайла, - и сказка твоя стара. Едем утром на Большую Воду?

- Большую Воду!..

- На остров?..

Тутэй засмеялся, заморгал, закачал головой:

- Плохо на остров... Плохо, вода большая - шшу-у!.. - взмахнул он руками. - Друг потонет, и Тутэй потонет...

Встал, озаренный костром, и обвел руками ночь.

- Везде вода... Большая Вода!..

- Ты же ходил туда?..

- Не ходил. Тунгус ходил. Он был шаман. Карагасы туда не ходят.

- Опять - двадцать пять! - досадует Тоболяк.

Срывается каждый раз. Не первая эта беседа.

А ведь жег лежавший в азяме тяжелый мешочек - аях. И жгла глухая тайна, в туманах спавшая среди озера.

Не первую бутылку самогона привозил он Тутэю и не первую ночь просиживал у костра, со страстной тоской глядя на далекое Белогорье. И в слабости своей признаваясь перед ночью, тайгой и полупьяным карагасом, говорил:

- И раньше туда тянуло... Да все сбивался. Промысел близкий был - пошто невесть куда идти?.. А теперь - душа не терпит... Тутэй, завтра веди на Большую Воду, - сами поедем!

В полуденный час бесконечной тишины и солнечного ликования вышли они к незнакомой речке.

Без тропы, без проходов, скалами и тайгой, по студеным бродам, следом за маленьким коричневым карагасом. Вышли к границе зимами блещущего Белогорья.

Горы как сытые львы. Величаво бросили на долину тяжкие лапы гранитных отрогов и спят. Спят туманы над ними кудрявыми стайками. Длинный облачный полог срезал вершину и висит недвижно.

К нему протянул Тутэй свой палец:

- Большая Вода...

Потно горит лицо Михайлы и молодо побелело вокруг синих восхищенных глаз. И лицо у Петровича в жестких переломах улыбки, играет ноздрями и колким усом.

Большая Вода...

- Над озером это туман... - благоговейно говорит Михайла.

И упрямо идут все дальше, все выше. Соболиным царством проходят по серым распадам каменных груд, по острым угольникам скал, грузных и шатких, гулко звенящих. Обрывается глыба - с хрупом и с хряском, с тяжкими охами переливается по уступам и быстрей, вприскочку, черной бомбой мелькает по скату, и бежит за ней каменный топот, и свистящим шумом гудят вдогонку утесы...

И выше, оленьим царством, проходят. Здесь пьянящие дали, прохлада и ясность. Здесь ленивы горы. Полого всколыхнулись увалами, испятнались мазками снега. Здесь выстрел хохочет, как гром Эрлик-хана, а в круглые чаши порфира пали из неба лазурные диски озер и тоскуют по невозвратно покинутой выси...

Под ногами захлюпали лужи, скрытые мохом. Развалилось долиной нагорье. Вправо и влево ушли недоступные купола. Камень-дикарь прорвал моховые шелка, точно зубы гнилые кажет подземное чудище.

Останавливается Тутэй у черных зубьев, развязывает кисет. Бормоча непонятные наговоры, достает щепоть табаку и бросает на землю. Стоит с бесстрастным лицом, обратившись к широко раздавшимся впереди тростникам.

Машинально снимает картуз суеверный Петрович, и Михайла, не глядя, опускает руку на шерсть приласкавшейся карагасской собаки.

Большая Вода...

Жаром пышет золотой песок в черном донце Михайловой шапки.

Тутэй на корточках курит кривую трубку, а у Петровича рот открылся и глаза поглупели.

- Это вот погляди, - усмехнулся Тоболяк, лукавый фокусник, и вывертывает мешочек-аях. Тяжелые самородки вываливаются на золотой песок, важные, уверенные в своей драгоценности.

- Да... Михайла, - не верит Петрович, - откуда это?

- Вон оттуда, парень, - рукой на тростник, - с озера, голова!..

И добавляет в тихом торжестве:

- Даром, што ли, к Большой Воде мы перлись?..

Петрович испуган. Неуверенно пальцы берут самородок. Душа его поймана, как лисица. Она еще побьется, потрепещет, но уже не изменит своей судьбы.

- Едем?! - пришибает вопрос.

Цокают губы, слов нужных ищут, и вдруг оправдывается плаксиво:

- Что же делать-то будешь? От нужды куда девашься...

И ломает себя шутовским, удалым и горьким смехом.

- Поеду, Михайла! Где наша не пропадала... Дома-то самовар один, да и тот без задницы!

У воды, как длинные желтобрюхие рыбы, выползли на берег две тунгусские берестяные лодки. Это Тутэй нашел их здесь на старом, давно покинутом тунгусами стане. Это он заклеил их смолой и исправил. Потому что сам ловил тут рыбу, потому что друг Михайла, спасший его от медведя, просил об этом, подаривши пачку патронов к берданке. И саму берданку, короткую и точную винтовку, подарил ему также Михайла. За то, что Тутэй отдал ему аях с золотыми кусочками и рассказал про остров, на котором растут золотые камни, охраняемые шайтаном.

А тот тунгус, старик и шаман, который жил когда-то у озера, теперь уже умер, и душа его, наверное, поселилась на острове, с которого он привез когда-то красивые блестки.

Потому-то Тутэй ни за что не хотел поехать на страшное место. Но он проводит, насколько можно, и вчера всю ночь объяснял Михаиле водяную дорогу...

Долгая лодка и емкая. Но когда уместились в ней Тоболяк и Петрович, то села глубоко, и только обруч борта загораживал от воды.

Не впервой... Разве не они прошлый год спустились кипящими порогами Мархоя?

Тутэй впереди, на вертком обласке, ловко вплывает в камышовую стену. Провожает сзади тоскливый вой привязанной собаки.

Тоболяк сейчас весел, глаз по-цыгански сощурил, говорит с прибаутками и следом в след за карагасом правит. Петрович на носу, с двухлопастным веслом на всякий случай.

Выплыла лодка в широкий, стеклянно-недвижный полой, и стая уток, плеща крылами, снялась с середины.

- Дробовик не захватили, - пожалел Петрович, - а из винтовки кого убьешь!..

Опять в камыше: узкой извилистой щелью плывут из прогала в прогал. То протискиваясь в шелестящем цепляющем тростнике, то опять выплывая в пространные окна полоев.

Тутэй режет воду одному ему известными путями. Кружит обходами и проталкивается через заросли. Петрович давно потерял надежду понять, а Михайла вдумчиво примечает, распутывает, запоминает, сверяет с компасом. То и дело взлетают свечами матерые крякающие утки.

Кто забрался на их заповедное озеро, кто тревожит из века безлюдные заросли? Люди плывут и молчат.

У Михайлы думы дальше лодки, дальше острова даже. У него спирает дух от жгучей мысли о возвращении, о мире, которому скажет он:

- Вот, ребята, берите. Всем хватит!

А Петрович глядит на синюю ясность веселого неба, и самому ему делается безотчетно весело. И скорей бы только добраться до этого острова - поглядели бы они, какой там шайтан на золоте дрыхнет...

Сейчас он шибко верит в могучую силу товарища, и в трехлинейку, и в безоблачный фарт счастливого дня.

Налилась полно и упруго зеленой, холодной рекой аллея меж стен сомкнувшихся тростников. Таинственно-четок теперь ведущий путь, и бесшумно скользят их лодки.

Назад Дальше