Правда, Костя взглянул с изумлением, очевидно, прикидывая какие-то последствия исполнения этого желания Сани, но кивнул с готовностью. Все же волю человека, совершившего подвиг, уважать надо. Даже если она и отдает некоторым идиотизмом. Но этот расклад Александру Борисовичу был понятен: иногда на Меркулова, всю свою сознательную жизнь боровшегося за торжество Истины и Закона, несмотря на то что ему в разные периоды трудовой деятельности приходилось-таки утирать кровавые сопли с физиономии - и в прямом, и в переносном смысле, - накатывала странная уверенность в абсолютной личной правоте. По различным вопросам.
Ну, скажем, к примеру, того или иного события не может быть по той простой причине, что не может быть никогда. Очень убедительно! Кстати, давно сформулировано. И до него. Притчей стало. Пора бы и пересмотреть свой взгляд на очевидную глупость. Раньше говорили, что такой человек - не от мира сего. Потом стали придумывать оговорки, оправдания: мол, сам-то понимает, но эпатирует нарочно, и уж во всяком случае, свои калоши, входя в трамвай, на остановке не оставит. Ну а сегодня, когда всем все "до лампочки", сам факт такого подхода к "суровой действительности" можно объяснить, как бы это ни было неприятно, обыкновенной человеческой старостью. Усталостью ума и веры… Ладно, мол, Костя, изрекай, только говори потише, а то смеяться будут.
Ну, конечно, Костя обиделся, будто Саня самым хамским образом потряс основы его мироощущения, да и вообще - мироздания. Но от своих обещаний не отказался. Уже - победа.
А вот по поводу "серьезного предупреждения" Меркулов выразился однозначно: следствие продолжается. Недавно выступал президент, произнес целую речь по поводу необходимости кардинального усиления борьбы с коррупцией. Нет, продолжать мочить в сортире не надо, но… это… активизировать! Вновь назначенный генеральный прокурор, который присутствовал на заседании правительства, назвал в качестве примера дело о рейдерстве, к которому в настоящее время приковано самое пристальное внимание Генеральной прокуратуры, на что последовал благосклонный кивок "первого лица". Так что, можно считать, высокое одобрение получено. Дело осталось за малым - довести его до суда.
Известие радовало. Не в ироническом ключе, а по-настоящему. Ведь телевизор не только обыватель смотрит, но и господин Гринштейн вместе с Арбузовым и Гребенкиным - тоже, надо понимать. И это означает, что их стремительные действия без законной оценки никак теперь не останутся. Пусть готовятся. Что там сказал городничий у Гоголя? "Да благословит вас Бог, а я не виноват!"
Собираясь уже уходить, Меркулов, естественно, не мог не обратить внимание на кресло-коляску, стоявшую в углу палаты. Скорее для приличия, чем всерьез, спросил, мол, не рановато ли? Уж кому, как не ему, и знать, что вопрос о том, сможет ли Турецкий ходить вообще, а не в ближайшее время, не раз поднимался в разговорах с лечащим врачом. И всякий раз ответ был весьма неопределенным и не обнадеживающим. Нет, Костя не хотел, конечно, расстраивать Саню напоминанием о том, что вся эта его подготовка ничего общего не имеет с пробуждением здорового и счастливого человека, когда тот, проснувшись, но еще не собираясь отбрасывать в сторону одеяло, окунается в некие мечты, которым - он и сам прекрасно знает! - не суждено сбыться. Но почему ж хоть не помечтать немного, а? Кому от этого вред?… Тем более что и народ правильно подметил: хотеть - не вредно, вредно не хотеть! Но здесь-то - совсем другой случай, тут - "хоти - не хоти", все без толку.
А Турецкий, в свою очередь, не стал также "расстраивать" Костю, что коляска эта была последним дружеским напутствием Славки. Уезжая из Москвы навсегда, как тот заявил с горькой убежденностью, Грязнов все-таки надеялся, что судьба отнесется хотя бы к Сане благосклонно. И коляску - последний подарок от него - доставил курьер на следующий день, когда Славкин поезд был уже далеко, в Заволжских степях…
И Александр Борисович подумал тогда, а подумав, твердо решил, что все дальнейшее зависит только и исключительно от него самого. Раз Господь дал еще один, теперь уже, возможно, последний шанс, значит, он знал, что делает. Так как же можно подвести Создателя?! Это же действительно черт знает что! И Турецкий попросил нянечек найти местного специалиста, который смог бы собрать коляску и поставить ее рядом с кроватью. Да, ноги мало что чуют, хотя вставать на них Александр Борисович уже пытался. Но руки-то! Руки же действуют! И он, никому ничего не говоря, пробовал, и не раз, с помощью заметно крепнущих рук, восстанавливающих свои былые силы и сноровку, перекидывать тело в коляску. А кататься по палате - это элементарно, это - техника. Главное, чтоб "вздыхатели" не мешали, не тормозили желание жить полноценно! Не охали и не притаскивали по каждому мелкому поводу врачей, готовых запретить больному даже дышать не по их правилам…
Вот поэтому на снисходительный кивок Кости в сторону коляски Александр Борисович сделал равнодушное лицо и неопределенно пожал плечами. Да, мол, торопятся коллеги… Не расшифровывая конкретных имен. А Меркулов подождал, понял, что для Сани этот вопрос - не важный, далеко не самый главный, и словно бы успокоился. Почему? Ах, ну да, очевидно, он уже окончательно решил для себя все, что касалось дальнейшей судьбы его лучшего, без преувеличения, ученика… и друга, конечно. Бывает такое, ничего страшного. На ошибках, говорят, надо учиться, лучше - на чужих.
Наконец Константин Дмитриевич, оставив очередной пакет с фруктами, которыми Турецкий угощал нянечек и медсестричек, строивших ему глазки, торопливо удалился, что для него было нехарактерно, но, возможно, срочные дела одолели, потому что он как-то странно посматривал на часы, будто волновался за кого-то. Александр Борисович, чуточку переждав, пока не затихли в коридоре тяжелые Костины шаги, воровато достал из-под матраса трубку сотового телефона. Он был тайно пронесен к нему Поремским через заставы врачей, но, главным образом, мимо Ирины Генриховны, героически боровшейся против любых связей мужа с "широкой общественностью". Включил, набрал код и позвонил Володе.
- Завтра ко мне со всеми материалами, - громким свистящим шепотом сказал он в трубку. Выключил телефон и спрятал обратно: под кровать к нему лазать Ирка еще, слава богу, не сообразила, а так в палате обыск учиняла, и не раз. А уж с каким подозрением на коляску посматривала - вообще слов нет! Но у Турецкого был настолько индифферентный вид, что она тут же успокаивалась.
Александр Борисович громко хмыкнул, вложив в это восклицание всю скопившуюся иронию мыслящего человека, и добавил уже себе самому:
- Хватит страдать, блин! Пора возвращаться… чтоб показать им кузькину мать…
Глава пятая
Готовься, любовь моя…
Его нашли. Старый скульптор Иван Федосеевич Трубников обосновался в маленькой деревеньке, в пяти верстах от Касимова. Следы его обнаружились, как ни покажется странным, в Касимовском краеведческом музее, где старательная сотрудница с трудолюбием пчелки собирала по всему миру любые упоминания о знатных касимовцах. Трубников, отмеченный в свое время многими премиями, званиями и боевыми наградами, естественно, оказался в их числе. И как только в горотделе милиции, куда позвонили из Москвы, вспомнили о краеведах, можно сказать, уже через два часа в хате Ивана Фе-досеевича сидел оперуполномоченный с предписанием немедленно доставить Трубникова в Генеральную прокуратуру, в Москву, где его ждали для дачи показаний по уголовному делу о терроризме в качестве свидетеля.
Оперативность - это, конечно, хорошо, никто отрицать не станет, но как было касимовцам доставлять в столицу совсем старого человека, к тому же, как говорится, обезножившего, да еще с таким напутствием? Не подумали.
Впрочем, Трубников, несмотря на весьма преклонный возраст, скудостью ума и старческой забывчивостью не отличался и понять разницу между понятиями "обвиняемый" и "свидетель" мог. И знал, что любой свидетель, ввиду чрезвычайных обстоятельств, связанных с его здоровьем, бежать по первому свистку не обязан, а может дать показания, оставаясь в собственной постели. Это он и объяснил непонимающему ретивому оперуполномоченному, который готов был уже применить личную физическую силу, то есть вынести старика из хаты на руках и посадить в машину. Но так как опер и сам толком ничего не знал, ему пришлось связаться с собственным начальством, а то стало названивать в Рязань, в областное ГУВД, где уже более важные начальники обратились в Москву, в министерство, которое, после некоторой растерянности, связало их с Генеральной прокуратурой.
Старший следователь по особо важным делам Владимир Дмитриевич Поремский, к которому переадресовал Меркулов рязанцев, выслушав сообщение о состоянии здоровья Трубникова, немедленно попросил оставить старика в покое. Ему всего и нужно-то задать три вопроса и записать его ответы, которые затем передать немедленно в Москву по факсу. И Володя продиктовал свои вопросы, удивляясь бесцеремонности местных правоохранителей.
Вопросы были такие:
1. Что известно Трубникову о покупателе его мастерской в Измайлове?
2. На каких условиях совершалась продажа помещения и как совершалась сделка?
3. Как выглядел покупатель? Желательно - подробно.
В Рязани подумали, что ради таких вопросов действительно нет веских причин тащить немощного старика в Москву, да еще, видимо, за свой счет - держи карман, чтоб Генеральная прокуратура вдруг расщедрилась!
Ответы, поступившие в Москву вечером того же дня, оказались более пространными, чем ожидал Поремский. Похоже, дед обрадовался случаю вспомнить свою молодость, когда он был полон творческих и физических сил и обладал завидной известностью.
Вот в те годы - это было в самом конце пятидесятых годов - он, уже удостоенный звания заслуженного деятеля искусств, подсобрав гонорары, решил покончить с бесконечными арендами помещений из нежилого фонда - предназначенных к сносу ветхих бараков, разоренных церковных строений - и обзавестись собственной мастерской. Место для строительства, учитывая важные ходатайства со стороны Министерства культуры РСФСР и Академии художеств, ему выделили на пустыре, оказавшемся обычной свалкой мусора, на окраине Измайловского парка, неподалеку от станции метро "Первомайская".
Как известно, в те годы во всей стране существовала острая проблема со строительными материалами. Можно было, конечно, достать "левые" материалы, но эта деятельность могла стать чреватой нежелательными последствиями. И Трубников, внимая советам опытных строителей, решил и этот вопрос…
В середине пятидесятых годов прошлого века, и особенно в начале шестидесятых, "сталинский" классицизм начал медленно, но неуклонно отступать перед хрущевским примитивизмом, воплощенным в лабутенковских пятиэтажках - гениальной задумке архитектора, которую, ввиду отсутствия в те годы, да и позже тоже, необходимой домостроительной базы, превратили в то, чем она и стала, - в "хрущобы".
Ни о каких сборных домах из готовых уже квартир, складываемых подобно детской игре в кубики, речи уже и не шло. Панели, панели! Сварка по углам, щели в руку - заделаем, замажем! А упадет в грязь, даст трещину - и выбросить не жалко. Сколько подъездных дорог выстлали этими неудавшимися стенами, не счесть. А сколько неучтенных гаражей и прочих непонятных хозяйственных построек возвели трудолюбивые руки жителей столичных окраин из этих плит, пока не появились первые "ракушки"! Зря разумные люди рассуждали о преступной бесхозяйственности, все шло в дело, все в конечном счете приносило пользу, пусть и небольшую.
Из таких вот "неликвидных" плит и состояла основа высокого, до шести метров, строения. А на стропила и "черный пол" пошли доски, из которых обычно сооружается каркас глиняной модели любого памятника и строительные леса вокруг него. Это тот же самый "неликвид", который по закону после окончания работы следовало сжигать. Уничтожать. Позже очередным вождем было заявлено, что экономика должна быть экономной. Но к этому выводу Иван Федосеевич пришел гораздо раньше: чем добротным лесоматериалом печки топить, лучше теплый пол соорудить - на бетонной же основе. Другими словами, мастерская обошлась скульптору не слишком дорого. Зато - своя!
Зачем такая большая, а главное, высокая? Так ведь широко популярный в узких художественных кругах Трубников был скульптором-монументалистом. То есть тем, кто воздвигает памятники великим людям - на площадях городов, поселков или скромных сел, кто увековечивает знаменательные события в жизни Отечества, кто расставляет печальных солдат с автоматами и скорбных матерей со склоненными в трауре знаменами на братских могилах павших воинов. Ну и так далее.
Трубников охотно и много "ваял" все вышеперечисленное. Монументальная пропаганда была его горячим и неутомимым "коньком". И солдат, и матерей, и вождей в кепках и без оных, с вытянутой призывно вперед и вверх рукою или же с мужественно вцепившимися в борт распахнутого навстречу всем ветрам пальто пальцами, в его жизни более чем хватало. И как всякий профессионально грамотный человек, он прекрасно знал, что пропаганда - она и есть пропаганда, а следовательно, не должна никогда кончаться. И покуда она имеет место находиться в основе идеологической программы партии, художник, настроенный на эту благодатную волну, без куска хлеба не останется. С маслом, с икрой - по-разному.
Заказов было много. Каждое село в Советском Союзе желало, впрочем, по большому счету, и обязано было иметь напротив сельсовета собственного Ленина, например. И для этого скульптору, к которому обращались за помощью, вовсе не требовалось всякий раз начинать новую творческую работу над статуей вождя, достаточно было сделать в уже готовых формах очередную отливку, - в зависимости от общественных запросов: в кепке, без… и так далее. Кому-то - из гипса, который потом легко покрасить серебряной или даже золотой краской. Кому-то, кто поважнее, посолиднее и гонораром располагает соответствующим, можно и из бронзы отлить. Даже заводы есть специальные, было б желание и соответствующая статья в бюджете заказчика. Ну а о таких вещах, как памятники на могилах родных и близких, и говорить нечего. Многие настоящие художественные таланты нашли свое счастливое успокоение и в этом "негромком" жанре.
Если говорить конкретно о Трубникове, то Иван Федосеевич не чурался никаких заказов, поэтому и в его скульптурной мастерской за долгие годы благодарной работы скопилось большое количество самых разнообразных образцов массового монументального искусства.
Не менее десятка Лениных в различных позах - имелся даже один сидящий на валуне и задумчиво вглядывающийся в даль, где ему виделись контуры новой страны, рабочие с молотами в руках или отбойными молотками на плечах, счастливые, полногрудые или задастые - на любой вкус - колхозницы со снопами нового урожая, молодые матери с детьми на руках… Всего не перечислить. Эта толпа похожего друг на друга, радостного народа и занимала основное помещение. Кроме того, на широких стеллажах вдоль стен были выстроены в шеренгу гипсовые модели тех, кто уже покинул бренный свет, - люди, вероятно, действительно похожие на себя. Бюсты, барельефы, отливки различных размеров капителей, цветочных орнаментов, необходимые для масштабной городской либо скромной парковой оформительской работы, включая интерьеры различных помещений.
Нельзя сказать, чтобы Трубников был полностью доволен своей заметной ролью в истории отечественного искусства. Как у всякого творческого человека, у него возникали и сомнения. Был даже момент, когда некоторые сомнения, сложившись воедино, привели едва ли не к отчаянию. Это было тяжкое время в его жизни. Повсеместно под оголтелый свист и улюлюканье, изображавшие торжество рождающейся демократии, сбрасывали с пьедесталов те статуи и бюсты, ради которых он жил и творил. Оказаться в один миг ненужным и, более того, оплеванным - это ли не истинная человеческая трагедия! Не тем идеалам служил! Это говорили ему с насмешливым укором именно те, кто сами ни черта не делали ни раньше, ни теперь, в новых условиях, зато умели ловко и доходно устраиваться и тогда, и, стало быть, сейчас…
Что оставалось в одночасье постаревшему скульптору? Только то место на родной земле, где, по словам опального поэта, "нет ни критики, ни милиции, - исключительная благодать…". Да, еще какое-то время "кормили" кладбища. Семьи уходящих из мира сего патриархов желали иметь в местах упокоения не абстрактный "поп-модерн", будь он хоть трижды модным, а запоминающееся изваяние родного и близкого им человека, ушедшего в вечность.
Были заказы, у многих на слуху оставалась еще фамилия Трубникова. И все бы славно, да силы уже не те. Горько было это осознавать, все более ощущая тяжесть прожитых лет, приведших в конечном счете к тяжкому разочарованию. Было дело, он даже позавидовал своим покойным товарищам, коллегам по художественному цеху, покинувшим Божий свет до случившейся вакханалии. Вот кому повезло! Приняли свою славу и ушли в расцвете, а память? Это ведь только с годами начинаешь понимать, насколько все эфемерно: и почет, и зависть коллег, и даже сама память. Тот, кто не сможет жить без памяти, тот вспомнит, но вряд ли таких наберется много. Так ради чего или, точнее, кого стараться? Если так и не обзавелся ни семьей, ни иными тесными узами?…
Но желание жить слишком присуще человеку. Вот и Трубников, оттягивая неизбежный финал, пробовал даже сдавать помещение в аренду, но мало кого устраивало неудобное место, к которому совершенно невозможно подвести нормальную подъездную дорогу, чтобы переоборудовать помещение под склад. К тому же это означало, что будут немедленно, прямо при нем, выброшены на свалку все труды его многолетней творческой биографии! Именно на таких условиях готовы были арендовать мастерскую "кавказские господа-коммерсанты" с Измайловского рынка с вороватыми глазами навыкате. Не пошел на сделку с совестью Трубников. И оказался прав.
Покупатель нашелся. И не кто-нибудь, а свой брат-художник, точнее, не брат, а ученик.
Когда-то, находясь в зените славы, Трубников, исключительно ради укрепления своего общественного положения, взялся за преподавание. Нет, не в Суриковском институте и даже не в "Строгановке", а в обычном художественном училище, коих по Москве было немало. Зарплата была пустяковая, зато все окупалось уважением к мастеру, ведущему свой класс. И был в том его классе чрезвычайно способный мальчишка. Он не хотел идти по следам Учителя в монументальное искусство, предпочитая ему мелкую пластику. Ну что ж, подобных примеров в истории мирового искусства было немало.
Тот же знаменитый впоследствии Сережа Орлов, который был немного постарше Трубникова, и вошедший в историю отечественного искусства вместе со своим конным памятником Юрию Долгорукому в Москве, тоже начинал с майолики, с петушков и курочек, с прелестных миниатюрных композиций. Так что ничего странного.
Этот способный мальчик, которого звали Юрой, неплохо закончив художественную школу, потом исчез из поля зрения Трубникова, мечтавшего воспитать продолжателя дел своих. И вот, когда жизнь Ивана Федосеевича в Москве подошла к роковой черте, вдруг он появился - Юрочка Грозов. Все правильно, немедленно вспомнил его Трубников, даже прослезился.