МЕСТО ТЕАТРУ
Когда свет погас и воцарилась тишина, я с влажными от слез глазами увидел, как поднимается занавес, открывая пустую, затянутую огромным полотном сцену.
Еще один сюрприз. Жереми отправлял нас на несколько лет назад, в раннее детство Малыша. На полотне был изображен один из тех "Рождественских Людоедов", которых раньше рисовал Малыш в приступе лихорадки и которые так пугали его тогдашнюю воспитательницу. Судя по тому, какая тишина стояла в зале, можно было с уверенностью сказать, что Дед Людоед вовсе не утратил своей магической силы.
К о р о л е в а З а б о (мне на ухо). Что? Впечатляет, правда?
Я (сквозь зубы и не сводя глаз со сцены). А, так вы с ними заодно, Ваше Величество?
Ее большая голова качнулась на тонком стебле шеи:
– Это замечательно, Малоссен, вот увидите. Она помолчала немного, потом добавила:
– Я имею в виду не собственно постановку, разумеется. Все эти постановки… неизбывный плеоназм… в них всегда что-то… детское, если хотите…
Со всех сторон у гигантского Людоеда тянулись – от самых колосников и до пола – рукава широкого плаща, представлявшие собой отделы универмага. Все это было битком набито различного рода товарами, и сия товарная масса, каскадом спускаясь донизу, заполняла всю сцену, оставляя незанятым лишь небольшое пространство, где и суетились актеры, пленники великого Торгашества. От такого изобилия завидущие глаза обжоры, казалось, совсем повылазили из орбит.
– Нет, – продолжила Королева Забо, – я говорю о тексте!
Она похлопала по рукописи, лежавшей у нее на коленях.
– Талант, каких мало, Бенжамен!
Она называла меня по имени лишь в редких случаях, когда литературная скаредность находила наконец повод расщедриться.
Я ушам своим не верил:
– Но вы же не собираетесь…
– Боюсь, что да, как говорят наши друзья англичане. У нас катастрофически не хватает молодых авторов, Бенжамен… а ваш Жереми необыкновенно одарен! Каждому свое, что вы хотите… создание или воссоздание, вы сделали свой выбор, полагаю. Из вас получится прекрасный отец. Кстати, как это ваше творение, пухнет?
Так бы и придушил ее на месте, но раздавшиеся вопли отвлекли меня, заставив обратить внимание на сцену. На пятачке, среди разных товаров, какой-то болван отчитывал другого, обещал, что выгонит его, пугал пожизненной безработицей, обнищанием и полным упадком, вплоть до тюрьмы или психушки. Этот, стоя на коленях, просил прощения, говорил, что больше так не будет, молил о пощаде, заливаясь горючими слезами. Этим страдальцем был Хадуш. Хадуш, который играл меня! Хадуш, мой добрый друг, мой названый брат с детства, в моей козлиной шкуре! ("Понимаешь, – объяснял мне потом Жереми, – араб в качестве козла отпущения, в наши дни это более правдоподобно. Все же, если хочешь, у меня и для тебя небольшая роль найдется…")
Но сюрпризы на этом не кончились. Возвышаясь над Хадушем, в запале злобствующей власти, Леман превосходно исполнял свою роль заведующего отделом кадров. Я глазам своим не поверил и даже обернулся, чтобы посмотреть, на месте ли Леман. Так и есть: кресло Лемана было пусто, а сам Леман, мой мучитель из Магазина, мой настоящий мучитель, в данный момент истязал на сцене Хадуша! ("Он подыхал от скуки на пенсии, – объяснил мне Жереми, – кроме своих соседей по лестничной площадке ему больше не к кому было прицепиться, и это его изводило… я вернул ему радость жизни… хорош он был, а? Ты не находишь?")
Испугавшись вдруг ужасной догадки, закравшейся мне в голову, я перегнулся через Жюли и спросил комиссара Кудрие:
– Только не говорите мне, что вы тоже играете!
– Я устоял, господин Малоссен. Просьбы были весьма настойчивы, но я устоял.
А потом, в свою очередь, наклонившись ко мне, добавил:
– А вот за инспектора Карегга не ручаюсь.
И в самом деле, кресло Карегга тоже оказалось пустым. ("Его достала его же подружка, Бенжамен. Эстетка! Житье-бытье легавого ей, дурехе, видишь ли, не показалось. Он совсем уже было загнулся, бедняга, ну, ты понимаешь, с четками просто не расставался, ну, с этой поповской штуковиной для чтения молитв, сечешь? А театр – это такое замечательное средство… лучшего абсорбента печалей не найдешь! Не сопи, я дам тебе большую роль, когда Жюли тебя бросит".)
***
Во втором акте Рождественский Людоед протягивал ручищи к маленькой спальне, где стояли друг против друга двухъярусные кровати. Полдюжины детишек разного возраста и цвета физиономий сидели в пижамах, свесив ноги с верхних полок и устремив все внимание на того, кто находился в центре, на рассказчика и его собаку. Принцип тот же: постели подвесили к рукам великана, при этом рукава ему пришлось засучить, и все пространство сцены, как будто сжалось вокруг маленького ночника, который освещал лицо Хадуша и застывшую в неподвижном ожидании массу Превосходного Джулиуса. Глаза людоеда по-прежнему вылезали из орбит, но теперь в них читалось некое подобие вялого любопытства, томная дремота, навеваемая приглушенным светом. Хадуш читал отрывок из "Войны и мира". "Еще, еще", – канючил Рождественский Людоед.
Но никакого продолжения не было. Жереми придумал пока только два акта своей пьесы.
– За две недели, не так уж плохо, – вступилась Королева Забо. – Он хочет назвать ее "Рождественские Людоеды"… Я бы лучше переиначила Золя: "Людоедское счастье" например, что вы об этом думаете?
Я об этом ничего не думал. Меня заворожили рукава людоеда, которые как раз в этот момент бесшумно раскатывались, накрывая двухъярусные кроватки. Заснувшие глубоким сном, дети исчезали один за другим в кратерах красного и черного шелка.
– Ловко придумано, да? – прошептала Королева Забо, – и как захватывающе! Эта медлительность в монотонном сопровождении двух нот скрипки… Очень… по-вильсоновски…
Хадуш и Превосходный Джулиус сейчас представляли спящих на сцене, в мрачной комнате, обтянутой в кроваво-красных тонах. Людоед завис над ними, в томной дремоте закрыв флуоресцентные веки. Раздался стук в дверь. Хадуш пробурчал что-то. Стук повторился. Превосходный Джулиус нехотя поднял сонную голову, как бы возвращаясь из глубокого забытья.
– А он, оказывается, у вас актер! – не удержалась Королева Забо.
Стучали все громче и настойчивее. Наконец Хадуш поднялся и, пошатываясь, засеменил к двери.
Дверь была вырезана в глубине сцены, в бороде у людоеда. Не успели смолкнуть последние удары, как глаза великана внезапно распахнулись, пылая каким-то убийственным безумием.
В зале всех передернуло.
– Ох уж мне эти "ужастики", – вздохнула Королева Забо.
Хадуш открыл. В прямоугольнике дверного пролета неподвижно стояли по углам соснового гроба четыре человека в черном.
– Это для покойника, – прогремел самый здоровенный из всех четверых. (Но это же Шестьсу Белый Снег! Сам Шестьсу! "Совсем маленькая роль, так, ерунда, у них слишком много дел с Ла-Эрсом; но мне без него никак нельзя было обойтись. Он такой внушительный, тебе не кажется?")
На Хадуше была одна из моих пижам. Он почесывал затылок и правую ягодицу, точь-в-точь как я, не придерешься.
– Извините, я еще не совсем готов, – произнес он сонным голосом, – приходите лет через пятьдесят.
И он спокойно закрыл дверь.
А я вскочил со своего места.
Как только Рождественский Людоед открыл глаза, гладкая шерсть до сих пор спокойно спавшего Превосходного Джулиуса вздыбилась на всем его теле до кончика хвоста, лапы и шею свело судорогой, в паническом страхе ощерились клыки слюнявой его пасти, глаза закатились, и тут он как пойдет завывать, сначала негромко, как будто гуканье вечности поднималось из тьмы веков, но потом все сильнее, и вой его, насыщаясь всеми скорбями оставленных в прошлом столетий, перерастал уже в душераздирающий крик, до боли знакомый, как плач собственного ребенка, – рев моего пса в эпилептическом припадке! "У него же настоящий припадок, черт бы тебя побрал, Жереми", – выругался я, вскакивая на сцену.
Но Жереми встал у меня на пути:
– Стой, Бен, не мешай ему играть!
Хадуш силой удерживал меня:
– Это правда, Бен, он играет! Он притворяется! Это Жереми его научил! Посмотри на него, он разыгрывает эпилептический припадок!
Неподвижный, что твой бартольдиевский лев на своих каменных лапах, с сумасшедшими глазами и взмыленной пастью, Джулиус ровно вытягивал на одной ноте, чего мне и в самом деле никогда еще не доводилось слышать от него.
– Каков, а? Посмотри, какой он произвел эффект на зрителя!
Все повставали. Но это не было похоже на приближение оглушительной овации: зрители, оцепенев от ужаса, не могли еще решиться, они пока еще медлили перед тем, как кинуться прочь.
– Он играет! – повторил Жереми в зрительный зал, ободряюще махая руками, – это не настоящий припадок, он изображает эпилепсию!
Пока Жереми надсадно кричал, обращаясь к залу, Джулиус начал раскачиваться из стороны в сторону, все сильнее и сильнее, как статуя, которая вот-вот упадет… что в итоге и произошло: сначала он рухнул на спину, впилившись головой в пол сцены, ответившей глухим загробным стоном; затем он скатился ко мне все с тем же воплем, вырывавшимся у него из пасти, в которой, как пламя, метался сухой язык. Закатившиеся зрачки, прокрутившись на все триста шестьдесят, уже выглянули из-под нижних век и, само собой, не вынесли ничего путного из подобного обзора. Они уставились на меня с таким бешенством и ужасом, каких мне еще никогда не доводилось замечать, даже в самых жестоких из его припадков.
– До настоящей эпилепсии у нас никогда не доходило… – заверил Жереми, в интонации которого все же чувствовались нотки неуверенности.
Потом язык Джулиуса свернулся серпантином, заткнув ему глотку, и вопль умолк. Внезапно оборванный звук. Мертвая тишина в зале.
– Джулиус… – настороженно позвал Жереми. – Тебе не кажется, что ты уже переигрываешь?
Тут я кинулся к своей собаке.
– Он задыхается!
Я засунул всю пятерню ему в пасть.
– Да, помогите же мне, черт!
Хадуш и Жереми растягивали челюсти Джулиуса, пока мои пальцы отчаянно вытаскивали язык, оттуда, из недр его глотки.
– Ничего не понимаю, – виновато мямлил Жереми, – на репетиции все так хорошо получалось…
– Ну же, Джулиус, не упрямься!
Как я тянул на себя этот его проклятый язык! Как будто хотел вырвать заодно и потроха Превосходного Джулиуса, вытащить, в конце концов, на свет все невысказанные секреты, терзавшие его душу.
Наконец язык поддался, и я шлепнулся на пятую точку.
– Ну и ну…
Я обхватил руками голову своего несчастного пса.
– Это я, Джулиус, успокойся, я с тобой.
Глаза у него были все такими же шальными.
– Осторожно, Бен!
Слишком поздно. Сверкнули клыки. Пасть Джулиуса раскрылась и захлопнулась.
На моем горле.
Крик Жюли пронзил онемевший зал. И вот она уже рядом, расталкивая Хадуша и Жереми, склоняется над сжатыми челюстями Джулиуса. Но я, вытянув шею, успокаиваю ее:
– Ничего, Жюли, я цел, только воротничок и бабочка…
Я изо всех сил надавил на грудь Джулиусу, чтобы отпихнуть его от себя. Послышался треск разрываемой материи, и я опять шлепнулся на пол, хватаясь рукой за свой оголенный зоб.
Джулиус лежал здесь же, с бабочкой в зубах и с болтающейся, как слюнявчик, манишкой на груди, но все в той же прострации.
– Он так язык себе прикусит.
Жюли еще раз попыталась разжать ему челюсти. Ничего не вышло.
Вокруг нас уже толпились:
– Все в порядке, Малоссен?
Марти осматривал мою шею, а Бертольд в это время доставал из аптечки шприц.
Я схватил хирурга за руку:
– Что вы собираетесь делать?
– Вернуть вам ваш галстук.
Не успел он поднести иглу к шкуре Джулиуса, как челюсти собаки раскрылись сами собой, и бабочка упала к нашим ногам.
– Вот видите… – сказал Бертольд, убирая свой инструмент.
– Если он притворяется, то весьма натурально, – негромко заметил Марти, приподнимая веки Джулиуса.
– Осторожно, доктор…
Марти не стал долго распространяться:
– Все признаки эпилептического припадка налицо.
– Это должно было случиться, – проскрипела Тереза.
Клара щелкнула фотовспышкой.
15
– И этот недоумок еще ныл: "На репетиции все так хорошо получалось"… нет, ну скажи мне, что у этих детей в головах вместо мозгов?
Мы шли домой, Жюли и я, с Джулиусом на руках: положив голову мне на грудь, он уткнулся носом мне подмышку, словно пытаясь отвязаться от собственного запаха. Он был сейчас не тяжелее кома пыли, скопившейся на каком-нибудь заброшенном чердаке, но благоухал ничуть не меньше прежнего. В припадке его вывернуло наизнанку, очистив от всего, что оставалось в желудке и что теперь покрывало пахучим панцирем смокинг Будьюфа.
– Как твоя шея, ты уверен, что все в порядке?
– Ты подумай, заставил его играть эпилепсию, идиот! И этот Хадуш, дубина, куда смотрел?
– Берегись! – закричала Жюли.
И опять слишком поздно. Челюсть Джулиуса уже захлопнулась, на этот раз, вцепившись мне в плечо.
– О боже!
– Постой!
Жюли безуспешно попыталась разжать Джулиусовы плоскогубцы.
– Оставь, – сказал я.
– Как это "оставь"?
– Будьюф захотел придать мне солидности. Усилил подплечники. Жмет, конечно, но до кожи не добрался.
Потом я успокаивающе зашептал на ухо Джулиусу:
– Ты на смокинг обозлился, да? Бесовские шмотки, хочешь сказать? Ты прав, больше я это тряпье не надену, обещаю! Вернем его Будьюфу. То-то он обрадуется, получив назад свой смокинг, король пижонов, сноб несчастный!
Должно быть, это обещание утешило Джулиуса, потому что он решил все-таки отпустить мое плечо.
…Чтобы через каких-нибудь три минуты ополчиться теперь уже на лацканы. Все с той же мертвой хваткой. Я оторвал полоску черного шелка, оставив ее у него в зубах.
– Думаю, это спазм, – решила Жюли.
– Спазм?
– Как икота. Каждые три минуты он клацает зубами, вот и все. За последние несколько минут – два раза уже.
Мы засекли время – и точно: через три минуты челюсти Джулиуса лязгнули, схватив пустоту. Каждые три минуты он, кусаясь, восставал на судьбу. А через тридцать секунд, как заведенный, ослаблял свою хватку. Нужно было только знать это.
– Будем пользоваться им как пробойником, чтобы делать новые дырки на твоем ремне, когда начнете расти, – пошутил я.
***
Как только мы поднялись в нашу комнату, я сразу подвесил гамак, в который мы всегда укладывали беднягу Джулиуса на время его приступов эпилепсии, и водрузил его туда со всей осторожностью сапера.
– Нет ничего лучше гамака, он обнимает все части тела сразу, – объяснила мне Жюли, которая побывала в объятьях не одного гамака, прежде чем попасть в мои.
Челюсти Джулиуса опять захлопнулись, отмерив еще три минуты истекшего времени.
– Очень удобно, когда варишь яйца всмятку.
Сбросив с себя последние лохмотья, остававшиеся от смокинга, я будто вылез из шкуры собственной собаки.
– Бенжамен! Твое плечо…
Хоть клыки и не добрались до кожи, плечо все почернело. Черный синяк с сизым отливом, совсем как пятно на хвосте у павлина.
– Да, хватка у него – будь здоров.
Я не встречал человека, который переносил бы физические страдания более стойко, чем Жюли. И в то же время, она места себе не находит, стоит мне ненароком ушибиться и сделать себе бо-бо. Я привлек ее к себе:
– Я иду в душ, а потом приготовим вместе какой-нибудь кускус и спокойно поедим, хорошо?
Она поцеловала меня в плечо.
– Иди. Я пока почту разберу.
У Жюли корреспонденция, как в министерстве, обстоятельная, не то что моя: счета за газ, телефонные квитанции, профсоюзные взносы, словом – одни цифры.
Я только включил краны холодной и горячей воды и подбирал нужную температуру, когда через полупрозрачное стекло душевой до меня донесся голос Жюли:
– Барнабе приезжает в воскресенье!
– Барнабе?
– Барнабе, сын Маттиаса, он должен приехать в это воскресенье и обещает нам какой-то сюрприз!
Что ты сделал с моим плечом, Джулиус? Теперь я даже голову не могу нормально вымыть.
Я сделал погорячее, дожидаясь, когда потоки воды снимут чрезмерную боль и рассеют мои мстительные планы насчет этого кретина Жереми. Каково ему, бедняге, дожидаться сейчас моего возвращения, под пристальным взглядом Терезы, сверлящим его затылок! Нет ничего более угнетающего, чем отчитывать провинившегося ребенка, ожидающего, что его будут отчитывать. Помнится, Клара, еще совсем кроха, высказала мне это одной фразой: "Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу!" Клара, моя сестричка, моя маленькая Кларинетта, не расстающаяся со своим фотоаппаратом, искупительная вспышка которого выхватила из потока событий бешенство Джулиуса… Джулиус… надо подумать, что положить ему в пасть на время, пока кризис не пройдет. А то, при таком ритме, он если язык себе не откусит, то зубы сточит наверняка. Да что толку? Если компостер будет пробивать каждые три минуты… за два-три месяца ему туда внутрь всякой дряни, как бюллетеней в урну, по самую холку набьется! Надо будет соорудить ему специальную собачью капу… Ох уж этот Жереми… заставить эпилептика играть эпилепсию! А почему не рак – обреченному или ярость буйнопомешанному? Тоже мне постановщик-реалист… черпаем в реальности полными пригоршнями, тащим мир за шиворот к зеркалу, ткнуть его носом в собственное отражение, а дальше – хоть трава не расти! Бихевиорист фигов! Шоковая терапия, так держать, маленький поганец… дитя своего времени! Еще погорячее, вот так… сюда, на плечо… Ай да Жереми… "Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу !" Хорошо, Клара, ты права… Интересно, задумывался ли Жереми хоть раз, скольких взбучек он избежал благодаря лишь тому, что у него есть Клара… Не будь рядом Клары, на тебе, дурачок ты этакий, давно бы уже от ссадин и синяков живого места не осталось!.. А меня, садиста, издевающегося над детьми, упекли бы за решетку, отдав в цепкие лапы нашего гуманного правосудия… Заставить Джулиуса играть эпилептический припадок…
И самый лучший в мире душ не смоет нашего плохого настроения.
Я закрыл воду. Перекрыл поток мыслей. Когда я прошел в комнату, пар из душевой стоял там плотным лондонским туманом.
– Как ты еще разбираешь, что написано?.. Ничего же не видно…
Я обогнул Джулиуса – скалу в клубящихся волнах с картины Магритта – и открыл окно.