Сколько их повыходило из прилегающих подъездов, из припаркованных машин. Племянница не оборачивалась. Она знала, что еще несколько автоматов уставились сейчас на нее через раззявленную пасть кашалота.
– Молчишь? – спросил вдруг детский голос. Стоя на коленях на переднем сиденье, Тома разглядывал племянницу.
– Ты больше ничего не скажешь? – настаивал он.
Племянница действительно ничего не говорила.
– Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю.
Племянница встретила взгляд Тома. Ей показалось, что на губах мальчишки она увидела собственную улыбку. Впечатление еще больше усилилось, когда ребенок, многозначительно поведя бровью, объявил спокойным рассудительным голосом – капнул змеиным ядом:
– Ну вот видишь, ты больше не говоришь, но это ведь не конец света.
36
Жервеза, должно быть, не скоро забудет это свое пробуждение.
– Меня, – станет говорить она потом, – словно вытолкнуло на поверхность буйком или мячом, надутым светом! В глубине таял сон, а я поднималась. Я не торопилась подняться, но мяч спешил меня вытолкнуть. Толща воды обтекала мою кожу с невероятной быстротой.
Она выскочила из забытья, как пробка, среди аплодисментов и гейзеров шампанского.
– Мы его поймали, Жервеза!
Она очнулась в больничной палате в окружении своих стражников – котов и тамплиеров. Все говорили одновременно и поздравляли ее друга, судебного медика Постель-Вагнера, который, не зная толком куда себя деть, прятался в клубах дыма своей огромной трубки.
– Хирург, Жервеза, мы его поймали!
– Сцапали племянничка!
Кажется, она поняла, что Постель-Вагнер способствовал аресту "хирурга". (Которого они называли также "племянником" или "племянницей", что вносило некоторую путаницу.)
Титюс и Силистри развернули план Парижа прямо на полу в палате. Они объясняли сутенерам Рыбака, как они прижали племянницу, устроив засаду на всех перекрестках в районе восьмисот метров. В то же время они обращались и к Жервезе, хваля отважного Постель-Вагнера и то, как этот лекарь все рассчитал, точно, как в аптеке, мастерски газанув на перекрестке улиц Шарантон и Ледрю-Роллен – одной из семнадцати ловушек, приготовленных к двум часам ночи.
– Настоящий мужик, чертов тихоня!
И как, при резком рывке машины, слетели с креплений обитые металлом носилки, что и было предусмотрено, и выбили откидную дверцу, державшуюся на честном слове.
Ее также поставили в известность, что в течение двух суток, пока шла вся операция, она, Жервеза, спала сном праведницы, охраняемая отрядом Рыбака. Людей не хватало. Но обслуживание было по высшему разряду. Комар не проскочил бы в палату к Жервезе. Коты вполне могли бы занять свое место в рядах полиции. Серьезно. Вот был бы набор!
Падшие ангелы в связке с архангелами! Святое братство золотой эпохи до начала времен. Жервеза очнулась в восстановленном раю. Первым ее побуждением было воздать хвалу Тому, Кого Мондин называла ее "приятелем сверху", но на этот раз Жервеза придержала свою молитву. Она возблагодарила людей.
Она уже начинала понимать, что полиция и сутенеры, все вместе, спасли ее курочек. Взяв хирурга (который оказался дамой), они разом обесточили и мозг, и нож. Оставалось еще поймать коллекционера. Но без хирурга коллекционер не представлял больше угрозы для ее девочек. Они могли спокойно спать под сенью своих татуировок.
Еще она поняла, что стратегом грандиозной кампании был этот полный человек с прилизанной челкой, который напирал на нее своим жилетом, расшитым императорскими пчелами.
– Я не хотел бы уйти на пенсию, зная, что эта мамзель преспокойно разгуливает на свободе.
Жервеза смотрела на него, не понимая.
– Да, Жервеза, я уже на пенсии, с сегодняшнего утра.
Дивизионный комиссар Кудрие указал на своих людей:
– Они подарили мне целый набор удочек. У меня впереди похождения Тартарена, Жервеза.
Информации было более чем достаточно. Жервеза понемногу переваривала арест племянницы, подвиг Постель-Вагнера, отставку Кудрие, охоту на коллекционера… но вот что еще оставалось для нее непонятным, так это почему все это сборище, отдающее шампанским, расположилось здесь, в больничной палате, и как сама она оказалась на этой койке с зелеными простынями, пахнущими ее собственным потом.
Ответ не заставил себя ждать, влетев ураганом в белом халате.
– Так, все быстро замолчали и покинули помещение, ясно?
Она узнала профессора Бертольда по голосу и резкости выражений.
– Кто здесь главный, в этом бардаке? Вы? – спросил он Кудрие.
– Вот уже четверть часа, как – нет, – ответил экс-комиссар.
– Продляю ваши полномочия на пять минут, – постановил хирург. – Выставите-ка свою команду, пока малышка снова не отрубилась. – И, разглядев Постель-Вагнера в клубах дыма его трубки, удивился: – А ты что здесь забыл? Твои холодильники есть запросили? Набираешь добровольцев?
– Мне тебя не хватало, Бертольд, я вернулся к тебе со своей любовью.
Бертольд, Марти, Постель-Вагнер, товарищи по университету…
Когда все освободили помещение, Жервеза получила наконец недостающую информацию.
– Сбившая вас машина охотилась за вашей шкуркой, – объяснил ей профессор Бертольд, – но вы девочка крепкая, отделались тремя сутками крепкого сна. Поверьте мне, в нашем деле трое суток сна – большое благо. Повернитесь, – приказал он, задирая ее сорочку.
Руки хирурга стали зондировать ее скелет. Лодыжки, колени, бедра, позвоночник, плечи, шейные позвонки: тут покрутил, там согнул, здесь повертел, бормоча себе под нос:
– Так, кости целы… сильное животное. Каркас выдержал удар.
Он шлепнул ее по мягкому месту.
– Обратно, на спину.
Теперь он ощупывал живот.
– Так больно? А так? Нет? Здесь тоже не больно? И здесь нет?
Нигде. Ей не было больно нигде.
– Прекрасно. Потроха на месте. Ни малейшего внутреннего кровоизлияния.
Он одернул ей подол и поднялся.
– Хорошо.
Вдруг он почему-то замялся. Оглянулся на закрытую дверь, подвинул себе стул и напряженно уставился на Жервезу.
– Скажите… эта малышка по соседству… Мондин…
"Уже?" – подумала Жервеза.
– Она вас обожает, малышка Мондин, она мне все о вас рассказала, о вас, о вашем Боге, вашем автоответчике, ваших украденных курочках, ваших раскаявшихся сутенерах, ваших вновь обращенных полицейских… всё.
Он наклонился ближе.
– А вы… вы могли бы сказать мне два-три слова о ней?
– Что, например? – спросила Жервеза.
– Многое она пережила?
– Тридцать один год, – ответила Жервеза.
Бертольд посмотрел на нее долгим взглядом, покусывая губы.
– Так, – сказал он.
И повторил:
– Так.
Он встал.
– Понятно.
Встряхнул головой.
– Ангел на страже! Жанна пасет своих овечек.
Он все не решался уйти.
– Значит, ни единого слова о Мондин, да?.. Ладно, хорошо, отлично.
"Быстро повзрослел, – подумала Жервеза, – как большинство парней". (Она не говорила "мужчины", она говорила "парни". Наследственное, от матери, Жанины-Великанши.)
Бертольд стоял, раскачиваясь на месте.
"Мондин-то уж точно ничего не нужно выведывать у меня о вас, профессор, – продолжала думать Жервеза. – Она сама за три секунды отсканировала вас целиком".
Наконец он направился к выходу. Но, взявшись за ручку двери, обернулся.
– Можете выписываться уже сегодня, после того как сделаете контрольные снимки. Антракт окончен, милейшая. Пора занимать свое место в общей куче дерьма.
Жервеза остановила его на пороге.
– Профессор Бертольд!
Он обернулся.
– М-да?
И Жервеза выдохнула наконец то единственное, чего он ждал:
– Все, что я могу сказать о Мондин, это то, что будь я парнем, я была бы рада просыпаться рядом с ней каждое утро.
37
– Двойняшек делают в спаренных кроватях.
Я, наверное, тоже буду долго вспоминать о нашем пробуждении, там, у подножия Веркора, тем утром.
Жюли скользнула ко мне под одеяло. Она прошептала это в качестве утешения:
– Двойняшек делают в спаренных кроватях.
Замечательная фраза, это звучало, как сообщение из Лондона, французы – французам, сообщение об освобождении на моих радиоволнах с помехами.
– Повторяю: двойняшек делают на спаренных кроватях.
Наши руки уже замешивали тесто будущего, когда торопливый стук в дверь прервал знаменательное событие.
– Мадам, мсье, спускайтесь, скорее! Полиция пришла. Вас спрашивают.
Жюли с превеликим удовольствием дала бы стражам порядка поскучать в ожидании, но что-то во мне отказывалось зачинать новую жизнь под охраной полиции. Я быстренько спустился, на ходу натягивая рубашку и проясняя сознание.
Какой-то постоялец вопил в холле гостиницы. Дежурная горничная пыталась его утихомирить.
– Тише, мсье! Сейчас еще совсем рано! Вы всех разбудите! Я здесь одна, мне не нужны неприятности!
Уступив ее увещеваниям, крикун продолжал вопить, но шепотом.
Автоинспектор записывал его вопли в блокнот.
– Вы господин Малоссен? – обратился ко мне его неизбежный напарник, увидев, как я кубарем спускаюсь с лестницы.
Я подтвердил, что я – это я.
Этот тоже достал блокнот.
– Номер 25?
Да, правильно.
– У вас был белый грузовик?
– Да.
– Так вот, у вас его больше нет, угнали.
– Как и машину этого господина, – прибавил первый, указывая на крикуна, который импровизировал теперь на тему незащищенности, иммиграции, утраченных ценностей, коррумпированных левых, продажных правых, многообещающих завтра, спящих ночных сторожей, грядущей силы власти и медлительности полицейских.
– Полчаса! Вы ехали полчаса! Я засек!
– Вы не один на свете, – парировал первый полицейский.
– К сожалению, – прибавил второй.
– Как вы разговариваете, я налогоплательщик! – взорвался гражданин.
– Тише, мсье, – умоляюще заныла горничная. И тут появилась Жюли. Обе шариковые ручки прервали свой бег по бумаге, а крикун так и застыл, открыв рот. Да что там говорить, я и сам не устоял. Каждый раз, как появляется Жюли, я вижу только Жюли.
– Угнали наш грузовик, – сказал я, чтобы прервать немое очарование.
– У вас есть документы на транспортное средство? – спросил наш полицейский, будто очнувшись.
– Они остались в кабине, – ответила Жюли. И прибавила:
– Мы взяли грузовик напрокат.
Ручка застыла.
– Вы оставили документы в машине?
И вот он уже с аппетитом облизывается на нас:
– Какая беспечность. В таких делах это уже становится косвенной уликой.
(Знает Бог, как я боюсь этих косвенных улик!)
– Куда вы направлялись?
Жюли берет ответы на себя.
– В Веркор.
– Переезжаете?
– Мы ехали, чтобы забрать коллекцию фильмов.
– У кого?
– У господина Бернардена. Из Лоссанской долины.
– Это просто проверить, – вставил я.
Шариковая ручка катилась по разлинованному листу судьбы. Вдруг она остановилась. Автоинспектор поднял глаза. И я увидел в них зеленую улыбку. (Да, полицейский с зелеными глазами.)
– Бернарден из Лоссанса? Старый Иов?
Он склонил набок удивленную птичью головку и спросил:
– Вы местная?
– Я тут родилась.
Улыбка расплылась.
– А я из Сен-Мартена. А где именно вы родились, если поточнее?
– В Шапель. Ферма Роша.
– Та, что за усадьбой Реву? Ферма колониального губернатора?
– Да, губернатора Коррансона. Это мой отец.
– А! Так это вы та самая Жюльетта?
– Да, это я.
***
Косвенные улики… Достаточно, чтобы какой-нибудь занюханный полицейский со своей шариковой ручкой оказался из одних с вами яслей, и самая серьезная из косвенных улик тут же становится поводом побрататься. Было субботнее утро. Совсем раннее. Наш полицейский как раз собирался провести выходные в своем родном Веркоре, когда заявление об угоне поступило к нему на рацию.
– За семь минут до конца моей смены!
Несказанно обрадованный встречей с землячкой, он в два счета сворачивает дело, просит своего коллегу доставить за него рапорт в комиссариат Баланса и предлагает подвезти нас на своей машине.
– В любом случае, ничего не поделаешь. Сейчас ваша бандура, наверное, уже пересекает итальянскую границу…
И вот мы втроем пробираемся по узкой дороге, что проходит сквозь весь скальный массив, как колодец сновидений. Попробуй пойми, почему в этих струящихся влагой мышиных ходах, где буки растут прямо из камня, лианы сбегают по курчавому паласу мхов, мне явилось вдруг очень ясное видение Клемана Судейское Семя. Попав сюда, он вспомнил бы "Красавицу и чудовище" – фильм Кокто. Он разглядел бы мускулистые руки, тянущиеся из стен, чтобы осветить нам путь с зажатыми в кулаке подсвечниками. Он пустился бы рассказывать сказки детям, которые хлопали бы огромными удивленными глазами. Что обещает нам эта плачущая стена? Навстречу какой судьбе толкают нас эти подсвечники, выросшие из камня? Какую волшебную дорогу указывает нам эта цепочка камешков, разбросанных святыми на нашем пути в виде маленьких селений: Сен-Назэр, Сен-Тома, Сен-Лоран, Сен-Жан, Сент-Элали, святые часовые Веркора, куда вы нас ведете? В какое дьявольское чрево? И как всегда, когда Клеман пересказывал свои любимые фильмы, я как будто услышал в ответ тишину, молчание оцепеневшей от ужаса малышни, молчание влюбленной Клары; да, в начале начал, задолго до рассудительной университетской болтовни, прежде всего молчание знаменует красоту рассказа… О, Клеман!.. Бедолага… Что же ты наделал?.. Заигрывать со смертью, разжигая пламя любви… Всегда так… Любовь не может спасти нас даже от нас самих… Вот почему человек смертен… и ты, моя Кларинетта… самая наивная из всех влюбленных… вечно угораздит тебя запалить шнур самых неистовых и низменных страстей!.. Истинная дочь своей матери… под постоянной угрозой в своей наивной любви… разрушительная невинность…
– О чем ты думаешь, Бенжамен?
Вопрос Жюли вычерпнул меня из темных глубин подземных колодцев. Далеко внизу под нашими колесами гремел горный поток. Узкая тропинка спускалась в его пучины: "опасно" гласил дорожный указатель.
– Одна девчонка навернулась здесь два года назад, – объяснил зеленоглазый полицейский. – И еще до нее несколько туристов.
– Ваш Веркор – настоящая прорва, – заметил я.
Раздался громоподобный смех полицейского.
– Это еще самая легкая дорога!
Жюли договорила за него:
– Веркор знает себе цену, Бенжамен!
Неизбывная гордость за свои корни.
– И в самой глубине отливает дьявол… – процедил я сквозь зубы. Я боюсь пустоты и ненавижу путешествовать. Бельвиль, где ты?
Я высунулся в окно на полкорпуса и крикнул в самую черноту зияющей бездны:
– Где ты, Бельви-и-и-и-и-ль?
Полицейский рассмеялся, дал по газам, нажав одновременно на сигнальный гудок, машина рванула, и мы вдруг выскочили из туннеля, ослепленные солнечным светом.
– Господи Боже!
Яркая вспышка! Дьявольские подземелья распахнулись на райские поляны! Святые нас не обманули: то были зеленые пастбища Эдема! Крыша мира!
Я онемел.
Они тоже.
– Каждый раз одно и то же впечатление, – подтвердила Жюли.
***
Первое, что я увидел в полумраке дома в Роша, был кухонный стол. Солнце развернуло на нем золотистую скатерть, как только Жюли отворила один из ставней.
Стол Жюли.
– Значит, это и есть место твоего рождения?
– Да, здесь я и родилась, милостью Маттиаса и кухонного ножа. Кесарево. Мой отец-губернатор сам вскипятил воду на этой плите.
Старинная плита с гирляндами остролиста, бегущими каймой по белой эмали. 603-й номер того выпуска. Будь благословенна, старая развалина.
– Вода из источника, дрова из сада. Можешь не беспокоиться, Бенжамен, я – продукт натуральный.
– Она все еще действует?
– Действует достаточно исправно, чтобы накормить тебя и обогреть. Мечта фаланстера, наша старушка. Она еще и нас переживет!
Зеленоглазый полицейский высадил нас там, где к шоссе примыкает грунтовая дорога. Жюли хотела пройти остаток пути пешком. Ей нравилось приходить сюда одной сквозь эти одинокие поляны, и чтобы никто о том не ведал, кроме штокроз, окруживших ферму плотным кольцом. Сейчас ее голос доносился издалека: она открывала ставни в другой комнате, и в следующей, так, постепенно, очерчивая по периметру свое детство. Свет Веркора не заставлял себя долго упрашивать. Теперь ферма Роша походила на гнездо, сплетенное из прутьев полумрака, пронизанного солнечным светом. Треск поленьев, льняные простыни и кислые яблоки-дички: родовой дух.
– Кто у тебя из Веркора, отец или мать?
– Отец. Здесь даже есть деревня, с таким же именем, что уж говорить! Моя мать была итальянка. Северина Боккальди. Их здесь много таких. Эмигранты из Бергамо – это в Ломбардии. Дровосеки.
Ее голос шел сквозь тишину комнат и веков.
– Значит, немцы не сожгли вашу ферму?
– Ни один злодей на свете не может спалить все до конца… Они взорвали школу, там, немного дальше, в Туртре. А обрывки школьных тетрадей попадались даже здесь, среди деревьев.
Я следовал за ней, чуть отставая. Я входил в каждую комнату, которую она только что покинула. Я чувствовал здесь запах ее двенадцати лет. В спальне я застрял между взглядами ее отца и матери. Она, ломбардка, красивая донельзя, в рамке фотографии, совсем юная, глядела прямо на него, а он стоял в зарослях штокроз на снимке, сделанном накануне смерти – скелет в белом мундире колониального губернатора, – устремив на нее с противоположной стены взгляд, полный любви. Встряв между ними, я поспешил сделать шаг назад. Как он на нее смотрел! Как он смотрел на нее сквозь все эти годы!
– Любовь в твоем понимании, Бенжамен… Он так больше никогда и не женился потом.
Жюли говорит мне это прямо на ухо. И добавляет, помедлив:
– Поэтому я и взбесилась тогда.
– Отчего она умерла?
– Рак.
Мы говорили вполголоса.
– Он часто о ней говорил?
– Да так, иногда, к слову… "святая заступница штокроз"… "нежная, как твоя мать, дочь дровосека"… или, еще, когда я выходила из себя: "Так, Жюли! Давай! Покажи свой ломбардский нрав!"
– И никаких других женщин?
– Да было несколько девиц…
Зажатый в тисках рамки, губернатор слушал нас сейчас с бессильной усмешкой, разводя руками, плоскими, как листья штокрозы.
– Когда ему уж очень ее недоставало, он ополчался на штокрозы.
Жюли как-то рассказывала мне об этих приступах агрессии против мальвовых зарослей. Битва с печалью. Заранее проигранная. Нет сорняка живучее этой заморской розы.
– Твой тип, Бенжамен: женщина или дело. Женщины не стало, он выбрал дело: деколонизацию. Он так открыто и заявлял: "Я работаю, чтобы ограничить Империю рамками ее шестиугольника". К тому же именно в Сайгоне он и встретил Лизль. Она повсюду таскала за собой свой магнитофон, во все горячие точки Индокитая.