К ней многие ходили и в гости. Трое пропавших, видимо, тоже. Осенью на этаже Костя сталкивался и с Олегом, и с Васяевым, и с сыном ее товарки Зои. Он входил в лифт, они выходили.
А сейчас Капустница была влюблена и потому излучала что-то, что притягивает. И сильный пол к ней повалил валом.
Но Нинка уже никого не впускала. Общалась только с соседями. Петра Яковлевича Беленького звала "попить чайку". К Струкову ходила за специальным утюгом для манжет.
С толстым Жиринским Нинка дружила из жалости: не мужик, только жрет. "Жир, – спрашивала она, – у тебя девушка есть?" "Моя девушка, – вздыхал Жи-ринский, – отбивнушка". Однажды Костя встретил его в женском отсеке. Он нес от Харчихи блюдо с пирожками, уложенными горкой.
– У тебя гости, Жир?
– Да, гости. Бесы.
Только с Абрамовым Нинка была не в ладах. Фашист Егор под Новый год колотил к ней всю ночь. Нинка не открыла.
Но могла ли Капустница в череде едоков овощей и фруктов различить подозрительного?
Нинка подходила ко всем с одной меркой: любви. Раньше всех искала, теперь всех гоняла. Раньше все были милые, теперь все – сволочи.
13
ГЛИСТ, ИЛИ РУКА ЧЕЧНИ
Женщины похищать не могли.
Похищают с целью выкупа и террора. Первая мысль была о чеченцах. Чеченцы жили и на этаже под Костей-Катей, и по всему дому и району, держась вместе. Нынешнюю Катину квартиру прежде тоже снимал чеченец. Ему звонили до сих пор. "Але", – снимал трубку Костя. "Але, Джохар? – говорил гортанный голос. – Я Хоттаб, начивать у вас можно!"
Но чеченское решение казалось слишком простым.
С другой стороны, самое простое – и есть самое верное.
Террор и выкуп, однако, исключались. Взрывов в Митино не было. Денег с митинцев не требовали. В районе массовой застройки денежных мешков не водилось. Левых приработков никто не объявлял. Каждая копейка была на счету. Что урывали от неуплаты налога, проедали. Кто с трудом скапливал, покупал пылесос. На помойках валялись горы коробок от бытовой техники, но на число жителей дорогих покупок получалось немного. Машину покупали редко. Да и это не деньги.
Вместо крещенских морозов пришла оттепель. Митинцы тоже подобрели. За праздники они насмотрелись кино, напировались, свыклись с мыслью о пропавших. По отношению к Касаткину наконец сменили гнев на милость.
Катя снова работала. Она рассказывала о прекрасном детям, дети – родителям. И те перестали ругать ее за глаза "новой русской". Девятиклассники снова окружали Екатерину Евгеньевну после уроков и щелкали поляроидом.
Правда, приходила Машина мать и голосила: "Я дам денег, верните девочку, денег дам сколько надо!"
Но другие матери говорили: "Дура! При чем здесь – литераторша?"
С Костей снова здоровались. Стыдились за недавнюю ненависть и любили еще сильней. Спрашивали: "Ну, что, Костик, нашел пропавших?"
Матильда Петровна Бобкова подарила Косте паек от ДЭЗа: копченую курицу, сгущенку, печенье и чай. Сказала: "Только не давайте Беленькому". Старика она терпеть не могла.
Но Костя отдал паек именно Беленькому. Накануне к Пет Якличу заехал сын, приличный с виду чиновник, и орал так, что слышно было на весь этаж. Надсаживался: "Старый хрен, блин! Когда ты, блин немытый, сдохнешь? Тебя и на мыло, мать твою, не сдать!" Женщины вышли в коридор послушать.
Высунулась даже Кисюха. После сестриной пропажи Раиса Васильевна стала пуглива и боялась буквально всех. Уходя по делам, она выглядывала в коридор – нет ли кого. Старалась ни с кем не встретиться. Сейчас она сказала: "Деда надо женить, пока и он не сгинул".
Бобкова хихикала.
Костин кулек Петр Яклич брать не хотел. "Зачем? Все равно меня сдадут на мыло". Но Костя сказал: "Не сдадут. Женим".
– Хватит с меня семейки, Костя.
– Но жена же лучше, чем богадельня. В дверь постучали.
– Позволите, господа?
В дверь втиснул туловище Жиринский. Толст он был как-то не по-мужски. Пивного брюха не имел, но оплыл, как женщина, весь.
Жирный был почти слеп, но чуток нюхом. Почуял он копченую курицу. Сказал: "Ничего, Петр Яковлевич. Плачущий утешится, а кроткий наследует землю".
– На кладбище, – проворчал Беленький.
– Не выпить ли чайку, – вмешался Костя.
Старик встал и нерешительно скрючился над гостинцами, но Жиринский оттер его и, как тетка, захлопотал.
Вбухал всю пачечку чая в чайник, вскрыл сгущенку, вывалил печенье в блюдце и на ровные кусочки настриг ножницами курицу. Не успели Костя с Пет Якличем опомниться, один всё и съел.
Ел он бесчувственно, не замечая, ест или нет. Видимо, от привычки к обжорству уже не мог справиться с собой, если перед ним лежало съестное.
Длинные грязноватые волосы колыхались, завешивали очки. Безумный взгляд светил между прядями.
Говорили о пропавших.
Жиринский заявлял, что тут – рука Чечни и торговля людьми. Беленький бесцветно повторял читанное в "Вечерке" и слышанное по телевизору. "Куда смотрят власти". "Развели беспредел".
Костя в порядке дискуссии предположил, что в Митино маньяк.
– Ведь похищения немотивированы.
У Лёвы между прядками зверино блеснули глаза.
– Чушь это всё, – выдохнул он с полным ртом и, говоря, нечаянно выплюнул на клеёнку мясное куриное волоконце. Получилось: – Фуфь эфо фё. Гофофю я фам: фука Фефни.
Заглотал и договорил:
– Угнали молодых людей на басаевский героиновый завод. Или наркоплантацию. Или на хаттабовскую базу, и запрягли, как кляч.
– Подождите, как – угнали? Связанными и с кляпами?
– Зачем с кляпами. Вкатили два кубика наркоты, чего ж вам боле.
– И парни не сбегут?
– Зачем? Они сидят на игле, ходят в зилане и зеленой нахлобучке. Им это в кайф.
Он доедал печенье, не откусывая, не донося до рта. Затягивал с воздухом, как пылесос.
Во всей этой беседе что-то показалось Косте странным. Что именно? Надо будет припомнить.
А Лёва доскреб из жестянки сгущенку. Потрогал пальцем куриные объедки, сжевал пупырчатую темную кожу.
На столе остались чайник, пустые банка и блюдце, и перед Жиринским тарелка с костями.
Теперь он разгрызал и разжевывал кости, запивая чаем.
"Шизофренический аппетит, – профессионально подумал Костя. – Сопровождаемый болью под ложечкой и помутнением рассудка".
– Или глист-солитёр, – пошутила Катя, когда он пересказал ей всю сцену.
– Может, и у Беленького тайный глист. Старик странно равнодушен.
Костя припомнил, что Беленький говорил слишком безлично. Касаткин беспокоился теперь, как Кисюха-старшая. Все казалось подозрительным.
14
ЖЕРТВА БОГУ МИТРЕ
Так и дожил Костя в беспокойстве и страхе до февраля.
Расслаблялся только работая. Писал он теперь мало, по колонке в неделю. Денег стало в обрез. Четыре сотни зеленых в месяц уходили все. Сотня зеленых – Тамаре за бабушку, сотня бабушке на диетическую еду, сотня за квартиру и сотня на еду им с Катей. Отложить не удавалось ни рубля. Случись что, денег не наскреб бы. Впрочем, как говорила Мира, "подопгет – наскгебешь". А она знала по больным. Почка, к примеру, стоила дорого.
Но по лишним деньгам Костя не томился. Тратить их не лежала душа.
Февраль был довольно теплый и талый, но как-то знобило, и метеорологи говорили о "некомфортности атмосферы". Снег падал ошметками.
Неужели Жирный прав, и чеченцы замели ребят на частном самолете? Но местные чеченцы, в их доме, к примеру, – были семьи с детьми. Жены торговали чужими мандаринами на оптовке на Дубравной, мужья – тосолом на шоссе. Самолетов у них не водилось. Во дворе стояли старые "Москвичи" и в коридоре трехколесные детские велосипеды.
Нет, все же рука Чечни – бред. Жирный объелся белены.
Маньяк и то правдоподобней. Возможно, пришлый. Пришел в Митино, чтобы не гадить и не следить у себя. Тут кругом леса.
Вот только Таечка исчезла в тапочках, прямо в доме, и Кисюха-старшая боится выходить в коридор. Что ж, ее можно понять.
Или все-таки все шестеро убежали по своей воле?
Настроение у Кости было поганое.
А близилась Масленица.
"Пирожок с таком" был распродан в несколько дней. За первый тираж денег по договору авторам не полагалось. За допечатку Касаткину и Харчихиной выписали некоторую сумму.
Харчиха ехать в "Компьюграфику" отказалась наотрез.
– Ня поеду, Костяша. Ноги, в задняцу, ня те.
Костя получил деньги за нее, вручил ей конвертик и пирожные. Харчиха зачерпнула пальцем крем из эклера, попробовала:
– Ишь, какия задняцы. А я бляны. На блинной спяку.
В первый день Масленицы, 15 февраля, воздух стал как сырые простыни. Эпидемия гриппа добралась до последнего этажа крайнего московского дома. Снег валил, но не спасал. Соседи заболели. У Бобковой слезились злые глазенки, дед Беленький хрипел и харкал на весь этаж, Нинка слегла с ОРЗ и не отзывалась, остальные поминутно сморкались, а Мира пробегала с марлей на лице и говорила: "Мне богеть незя".
Не болели только Чикин-Чемодан и Митя. Вирус не брал алкаша и наркомана. Однако и эти хмурились. Чемодан ходил без почки и бросил пить. А у Мити героин подорожал и продавался пополам с сахаром.
В понедельник Касаткин поехал "на работу" в ресторан. В "Избушке на курьих ножках" у метро "Парк Культуры" Костя нехотя наелся овсяных и ячневых блинов, но сытость не помогла. Он был прошит сквозняком и от плохого настроения простудился.
Во вторник он не понимал, что с ним, и сочинял с тошнотой и ненавистью поэму о блинах, в среду лежал под одеялом, пил аспирин и потел, в четверг поднялся, думая, чем бы заняться, но тут пришла весть, что умирает Жиринский.
Лёва в одиночестве наелся блинов до удушья. Теряя сознание, он дополз до соседней с ним двери Струкова, но стукнуть не смог. Струков, человек нервный, почуял, выглянул в коридор и вызвал "скорую".
В двухсотке Жиринского прочищали всю ночь и спасли.
– Настоящий ученый, – съязвил Костя. – Вжился в шкуру язычника, воздал блинами Митре.
– Пропадает человек, – светло вздохнула Катя.
В пятницу Касаткин был на грани отчаяния. И на Берсеневке, и в Митино отвратительно. Живут все не духом, а брюхом.
Костя подошел к окну. Во дворе и вдали было немыслимо красиво. Снег навалил на всё. Даже помойные баки красовались в снежных шапках.
Вечером пришли редакционные друзья с кастрюлькой, обмотанной полотенцем. От толстых волглых блинов Виктории еще шел пар.
Костя лежал лицом к стене, накрыв голову вязаной Катиной шалью.
Приподнялся, в основном ради дам, Виктории Петровны и секретарши Олечки, прислушался к разговору и немного разгулялся.
Касаткину шлют вопросы, как делать квашню и как влюблять.
– Пора брать мужские темы, Костик, – басом предложила Виктория. – Для тебя опять криминал.
– Где? – спросил Костя.
– Да здесь! Я слышала. У вас несчастье.
– В основном, от обжорства, – увернулся Костя.
– Кость, правда, что за дела? – вступили Глеб и Паша.
Костя вкратце рассказал о шестерых пропавших. Виктория жадно курила.
– Кому-то нужна молодая энергетика, – мечтательно пробасила она и выдохнула дым колечками. – Ишь ты, сразу шестерых.
– Надо об этом написать! – сказала Олечка.
– Не надо, – сказал Глеб. – Пропавших без вести у нас двадцать пять тысяч. Плюс твои шесть. Безнадёга.
– Пусть пишет, – вмешалась Катя мрачно. – Ему везет.
Когда гости ушли, Костя опять накрылся шалью.
Катя улыбалась – верный признак, что плохи дела.
– Сходи к несчастному, – сказала она.
Костя послушно встал и пошел. Кисюхина дверь приоткрылась. Костя постучал. Дверь захлопнулась. "Нет, нет, нет, – раздался голос Раисы Васильевны. – Не надо, не надо. Ничего не надо. Уходите".
На двери Жиринского висела культурная бумажка: "Не беспокоить".
Касаткин вернулся, дописал "Страсти по блинам" в послезавтрашний номер и пульнул е-мэйлом дежурному выпускающему.
Принесенные блинки остались на столе. Жертву богу Солнца Костя так и не принес.
15
ЧЕРНОЕ МЯСО
В Прощёное воскресенье 21 –го вдруг распогодилось. В окно ударил солнечный луч. Пришла, как обещала, Харчиха. Увидела на столе викториины блины, за ночь затвердевшие. Сложила их в мисочку отнести собакам, надела фартук и стала печь.
Рука мастера почувствовалась сразу. Обаяние и мощь мастерства вмиг поставили всё на свои места. Жизнь стала не такой безнадежной. От солнца и чужого умения Костя ожил и воспрял.
Блины возникали из воздуха, мгновенно, тонкие, почти прозрачные, золотые с кружевцем.
Сели за стол и просидели до вечера. Стучались и приходили соседи. Пир растянулся на весь день. Блин обрабатывали серьезно, складывали или скатывали, сметана или масло проступали из кружевных дырок и капали. Журчал худой кухонный кран. Под журчанье хорошо сиделось и разговаривалось.
Побывали все, кроме Жиринского. И сам не пришел, и звать не стали.
– Жирный свое съел, – сказал Костя. – Принес жертву Митре.
– Митре ня Митре, а чёрту людей, в заднлцу, зарезали, – объявила вдруг Харчиха.
– Зарезали?
– Ну.
– Зачем?
– А затем, что черная мяса.
– Что за мясо? – не понял Костя.
– Ну, мяса. Служба такая чёртова. Причащаются чяловечьим мясом.
– Так это черная месса. А причащается – кто?
– Кто, кто. Дохтура, задняцы.
– Какие доктора? – Костя посмотрел на Кац. Она – на Харчиху.
– Какия, какия, – сказала Харчиха. – Черныя. "Черныя дохтура". Ольки Ушинской съемщяки. Снямают у ней.
– Но они медитируют.
– Во-во. Мядятируют… мясотурбируют.
– Меньше телевизор смотрите, – сказал Костя. Другие молчали. Видимо, раньше между собой всё обсудили.
– Хулиганье, – гавкнула Бобкова. – Чертовы детки.
– А порубили эти детки очень многих на котлетки, – невольно пропел Костя.
– Малолетки, – добавила Бобкова.
– Может, и пгавда, мааогетки, – поддержала Кац. – В газетах писаги пго магогетнюю банду.
– Да ну. Просто гуляет псих, – ввернул Чикин. – Сейчас все психи.
Он смотрел сосредоточенно в блин, но не ел. Лицо было, как у склонных к шизофрении, рыхлое с глубоко посаженными глазами. Черные волосенки липли ко лбу, словно не просыхали от ремонта сантехники.
– Сам ты псих, – тихо сказал Струков. Он тоже почти не ел. Пришел на огонек, любя, кроме глажки, собрания. – Завязал и пятишь. А ребята – нормальная шпана.
– Да, могодежь тут некугьтугная, – сказала Мира.
– Почему же некультурная? – возразила Ольга Ивановна. – У нас детишечки неплохие. Читают, конечно, мало, зато неизбалованные. Добрые ребятишки.
– Могли и китаезы, – сказал Егор.
– Могли, – поддакнул Беленький. – Отец рассказывал – в Чеке расстреливали одно время китайцы. Трупы молодых продавали как мясо. Называлось "китайская телятина".
Чертыхнулись.
– Кушайтя, кушайтя, – повторяла Харчиха.
И опять кушали. Накушались в этот день, как никогда.
Вечером пришла ужасная весть.
Сначала раздался крик. Внизу, во дворе у мусорных баков, кричала Поволяйка, задрав лицо вверх, как ребенок, зовущий маму. Пьяницу успокаивали и тормошили, наконец добились от нее слов. Поволяйка показала.
В баке под стаявшим за день снегом она нашла старую хозяйственную сумку. В ней лежали останки шестерых пропавших. Тел не было. Только отсеченные ступни и руки.
Костя с Катей сидели до утра на диване и смотрели в одну точку.
Если это не умалишенный, то, действительно, Митра. Или и того хуже.
День был – последний масленичный, февральский, с черной землей, но ясным небом и бликами заката в окнах.
Во дворе до утра стояли милицейские машины. В оконных стеклах бликовали вспышки мигалок.
16
СКАЖИ МНЕ "ДА"
– Не пойму… – сказала Катя.
– Что – не поймешь?
– Откуда в наш деловой век такая дичь. Всем нужны деньги. Зачем тратить силы на изуверство? Какая кому корысть? Нет, конечно, это шизофрения.
Костя вспомнил чей-то странно острый взгляд, когда выходили они с Нинкой из "Патэ&Шапо".
– Почему шизофрения…
– А что же?
– Мало ли нормальных паскуд. Вспомнилась знакомая обувь Опорка в "Принце". У всех тайные грешки.
– У них тоже своя логика, – договорил он. – Надо влезть в их шкуру.
– Не нужна мне паскудная шкура.
А верхних бомжей замели.
В споре за верхнюю ступеньку Поволяйка написала, как умела, жалобу в милицию. Донос, что товарищи ее – жопочники и падлы.
В Чистый понедельник ступеньки очистились. Вечером пришел участковый и увел Серого, Опорка и двух случайных. Жалоб, кроме поволяевской телеги, на них не имелось. Но участковый оказался новый. Прежний, Голиков, прошел на довыборах в гордуму. Обещал лоббировать. Но теперь он был далеко. А этот сразу посадил Серого и Опорка в ИВЗ разбираться, кто такие.
Впрочем, долго в изоляторе их держать не могли. Обвинить было не в чем. А если и было, сумму откупиться они бы насобирали. Костя, выходя из лифта, поглядывал на чердачную лестницу. Но пока никто не сидел. Пропала и Поволяйка. Однажды Костя поднялся по ступенькам и присмотрелся к замку: замковая скоба висела в одной петле. Костя толкнул решетку и вошел на чердак.
Помещеньице было голым и довольно сухим. Всей грязи – скомканные газеты и ржавая короста на трубах. Когда-то они текли. Но с течью боролись, видно, не особенно. Ржавчина сама законопатила течь. Только в одном месте под трубой стояла бутылка, поставленная точно под каплю. Капля висела неподвижно, бутылка была пустая, с желтой лужицей на донышке.
На стене тускнело оконце – выход на крышу. От оконца, неплотно закрытого, дуло. Костя подошел и вдохнул ветер. Прямо под носом край крыши и тот же вид, что у них с Катей, на подмосковную лесную даль. Черная дымка полна гнусных тайн, но все же она выше и значительней их. Костя оглянулся на газетный хруст. В углу сидела Поволяева и мотала головой.
– Здрств, Кстин, – сказала она, тяжело ворочая языком. – Дбро пжлвт.
Поволяйка подняла голову и хотела посмотреть по-женски восторженно, но не смогла зафиксировать взгляд. Голова упала.
– Анна Ивановна. Здрасьте, – сказал Костя. – Вы живы.
– Жв.
– У вас тут уютно.
– У не всгд тк. Сдись. Тбе чё?
– Мне?
Костя присел рядом. Участие к женщинам возникало в нем автоматически. Ему захотелось погладить Поволяйку по голове. Остановил запах – и ее собственный, гюмоечный, и общий чердачный. На чердаке пахло застарелой химической солью – продуктами распада мочи.
У ног Поволяйки стояло открытое пиво. Она придвинула его Касаткину. "Пвко" "Кстин" взял, глотнул.
Благодарная Поволяйка разговорилась.
– В ментовке они. И хршо. Я тож челаэк. Петь едят.
– За что? Не они же расчленили ребят.
– Они.
– Зачем?
– Пкушть.
– Как – покушать?
– Тк.
"Кстин" еще глотнул из банки.
– Зажарили и съели? – шутя, он хотел расшевелить ее. Но глаза Поволяйки смотрели бессмысленно.
– Зжрли.
– И кто жарил?
– Хрчха.
– И вы ели?
– Эли.
– И что вы ели?
– Хлб.
– Какой хлеб?
– Чрнй хлб. И кильку.