Больше я его не видел.
От одного чудака я попал ко второму, хотя чудачества их были разные. Мой учитель - звали его Никанор Платонович - был человеком ученым, но ученость его можно было уподобить книге с вырванными страницами. Он рассказывал мне о Геродоте, заставлял учить наизусть "Илиаду", а когда я однажды спросил его, кто такой Дарвин - в лавке, где я соль покупал, два гимназиста спорили о каком-то Дарвине, - он удивленно посмотрел на меня своими лазурными глазами и растерянно промолвил: "Дарвин? Это, по всей вероятности, немец, а немцы все пустословы".
Никанор Платонович ушел из последнего класса духовной семинарии; почувствовал, как сам мне объяснил, отвращение к божественному. Поселился с матерью, поповской вдовой, на окраине Жиздры и, опять же с его слов, "весь отдался умозрительной философии".
Однажды позвал меня Никанор Платонович в поле и со смущением сказал: "Уже больше трех лет твой благодетель не дает о себе знать. Ты видишь, как мы живем, - материнского пенсиона едва хватает на хлеб…"
В этот же день я нанялся на маслобойку и стал работать от зари дотемна, платил учителю за свое содержание и ежемесячно доплачивал ему по рублю на покрытие задолженности моего благодетеля.
Профессор остановился, осмотрелся и, медленно зашагав дальше, опять приступил к своему повествованию:
- Так началась моя юность. Вы, писатели, охотники до сравнений. Извольте. Мои знания можно было сравнить с одеждой нищего. На такой одежде рядом с заплатой из добротной английской шерсти торчит линялый лоскут из дешевой сарпинки. В моем мозгу тоже: рядом с добротными знаниями умещались извращенные, невежественные познания о сущности человеческого бытия. Я знал наизусть почти всего Гомера или Даниила Заточника, но о Пушкине и Лермонтове не слышал ни разу. Я был образован не хуже средневекового схоласта и в то же время наивен, как деревенский пастушок. Товарищей у меня не было, даже знакомых не было: дом учителя и маслобойка - вот мой мир.
2
Однажды зашел к нам городовой: "Явиться завтра в воинское присутствие".
Был я, как сами понимаете, рослый, здоровый и с лица, от себя прибавлю, довольно подходящий. Направили меня в Петербург, в лейб-гвардии Семеновский полк. Прослужил год, два, присмотрелся к столичной жизни, много читал. В стране неспокойно: рабочие бастуют, крестьяне бунтуют.
Наш полк отправили в Москву. У многих солдат было нехорошо на душе: понимали, что делают подлое дело, а вылезть из хомута не могли - очень туго сидел он на шее. Нашу роту послали с полковником Риманом на Казанку. Опять порка, опять расстрелы. И вот в декабрьский рассвет вызывает меня поручик фон Тимрот и говорит: "Старший унтер-офицер, бери десять солдат и отправляйся в распоряжение капитана Майера. Будете расстреливать главного забастовщика".
Я вдруг осатанел: "Не пойду!" Так рявкнул, что длинноногий Тимрот шарахнулся от меня. Конечно, меня тут же арестовали и под караулом жандармов переправили в Петербург.
Подследственных было тогда очень много, и моя очередь в суд наступила только в сентябре 1906 года, уже после того, как Зинаида Коноплянникова пристрелила командира Семеновского полка генерала Мина. Пуля Коноплянниковой меня и спасла: судьи стали трусливы. Согласились с адвокатом, что я "действовал в состоянии аффекта", и приговорили меня только к десяти годам каторги.
Вот на каторге-то я наконец получил возможность учиться по-настоящему.
Много месяцев сидел я в одной камере с чудесным человеком, большевиком Виктором Курнатовским. Он был по профессии учитель. Курнатовский, видимо, понимал, что жить осталось ему недолго, и спешил передать мне свой жизненный опыт, преданность рабочему классу. Четыре года я провел на каторге и четыре года учился.
Когда меня переводили из Акатуя в другую тюрьму, я сбежал в Персию. Добрался до Исфахана. Это не город, а музей: шахский дворец Али-Капу, отделанный порфиром и украшенный изумительными фресками; павильон "Сорока колонн" в зелени роскошных садов; причудливые фонтаны. Кстати, колонн всего двадцать, но каких! Из цельных стволов ясеня, резные. Тут же шахская мечеть, покрытая лазурной майоликой, - ее голубой цвет поминутно меняется.
Однако заработать на хлеб в этом городе-музее было нелегко. Таскал я на горбу кули с мукой, выжимал масло из олив, стриг овец, работал подручным у кузнеца, дробил руду. Металл, выплавляемый по способу древних мидян из местной руды, превращается в руках опытных ремесленников в кувшины, тазы, в которых правоверные омывают руки и ноги. Работал у ювелиров. По-чудному там торгуют. Готовые изделия - браслеты, кольца, серьги - сразу же выставляются в маленькой витрине. Женщина, с головой укутанная в длинный кусок темной материи, останавливается у витрины. Взглядом она показывает на украшение, которое ей понравилось. Хозяин шепотом называет цену. Женщина кладет деньги на коврик и молча забирает покупку.
Под базаром находится древнее подземелье. Там расположены мельницы и прессы для выжимания масла. Рабочие не только работают, но и живут в этом подземелье при смоляных факелах и коптилках. Заживо погребены. И получают за свой адов подземный труд гроши.
По секрету сообщу вам, что я работал там две недели, и… "подземные духи" забастовали. Поймите, первая в Исфахане забастовка! И мы победили! Вместо десяти риалов стали нам платить пятнадцать. Но мне-то пришлось спешно убраться из города, попросту бежать. И то в последнюю минуту, когда жандармы были уже в подземелье.
Пришел в Тегеран. Опять жизнь маслобойщика, стригача, носильщика.
Однажды, когда я принес в богатый дом покупку из магазина, ко мне на кухню вышел пожилой человек. Посмотрел на меня пытливыми глазами и не спросил, а сказал уверенно:
"Ты русский".
"Да, господин, русский".
"Знаешь русскую литературу?"
"Неплохо".
Он увел меня к себе в беседку, угостил душистым кофеем.
"Давно у нас?"
"Около года".
"А раньше ты наш язык знал?"
"Ни слова".
Мои ли краткие ответы ему понравились или легкость, с какой я поддерживал беседу, - он вдруг спросил:
"Сколько ты зарабатываешь в месяц?"
"Туман, иногда и больше".
"Переходи ко мне, я буду платить тебе три тумана".
"За какую работу?"
"Учи меня русскому языку".
В этот же день я переехал. Мой хозяин оказался ученым, настоящим ученым: он учился у меня и учил меня.
После трех с лишним лет он знал русский язык и русскую литературу не хуже меня, а я за это время основательно изучил арабский язык и арабскую литературу.
И ему и мне стало уже неинтересно наше содружество, и мы расстались. Я поехал в Индию - в кармане было достаточно денег, чтобы года полтора-два учиться, не думая о хлебе насущном.
Новая жизнь, новый язык. Индийский профессор, которому я был отрекомендован моим тегеранским учителем-учеником, принял меня сердечно. Я сначала учился, затем стал заниматься литературным трудом. Исследование "Золотой век арабской литературы" принесло мне должность преподавателя лагорской коллегии в Пенджабе.
Еще в Тегеране я изучал греческий язык. Как-то, просматривая "Бюллетень индийского археологического общества", я натолкнулся на пять снимков с греческой рукописи. Из пояснения, предпосланного снимкам, я узнал, что фотографии воспроизводят заключительную главу трактата Аристотеля и что оригинал этой рукописи утерян.
Я заинтересовался пропавшим трактатом и узнал всю его романтическую историю - от момента кражи в Зимнем дворне до беседы в берлинской конторе антиквара Пфанера. Заключительную главу из трактата Аристотеля я перевел на арабский язык и напечатал свой перевод в том же "Бюллетене". Однако перевод и даже моя пространная, я бы сказал, не лишенная интереса вступительная статья не нашли тогда отклика ни в научном мире, ни среди коллекционеров: время было военное.
Жил я скромно, незаметно; преподавал, печатал свои труды под именем "Муса аль Тегерани".
Однако английская разведка пронюхала, что я не настоящий Муса, и стала сильно мне докучать.
Возможно, я сам накликал на себя эту беду: таков уж у меня характер. Вместо того чтобы удовлетвориться чтением лекций, я еще беседовал со своими учениками о Марксе, о его учении.
Тучи над моей головой сгущались все больше.
Вдруг - Февральская революция в России. Я бросил все и - домой.
Приехал я в Петроград в те дни, когда нашей партии пришлось работать в тяжелых условиях подполья и Временное правительство пустило всех своих шпиков по следу Ленина.
На митинге в Лесном я услышал фамилию Подвойский. С одним Подвойским, Николаем Ильичом, я подружился на каком-то сибирском этапе. Подошел к этому Подвойскому, спросил, не Николай ли Ильич он. "Да", - прозвучал сухой ответ. Я назвал себя, напомнил ему этап.
Подвойский отнесся ко мне с подозрением. "Где ты был? Что делал?" - посыпались вопросы. Я ему рассказал свою одиссею, и мой рассказ, видимо, показался Подвойскому чересчур экзотичным, чтобы поверить в него. Он предложил мне привести в порядок личные дела и как-нибудь зайти к нему.
Когда говорят "как-нибудь", следует понимать так, что беды особой не будет, если ты не зайдешь. Я так и понял. Сначала устроил личные дела, то есть оформил свое членство в партии, стал выполнять партийные поручения, а потом отправился в Азиатский музей Академии наук, чтобы устроиться там на работу. Почему именно в Академию наук? Во-первых, по моей специальности, а во-вторых, в то беспокойное время работа в стенах Академии сулила большие удобства для подпольщика-большевика.
В Музее принял меня ученый секретарь: старик в черной шелковой ермолке. Он сидел в глубоком кресле. Перед ним лежали небольшая книжка и увеличительное стекло. Несколько минут смотрел он на меня взглядом человека, который возмущен смелостью посетителя, оторвавшего его от серьезного дела. Наконец спросил:
"Вы больны желтухой?"
Я успокоил его - сказал, что это мой естественный цвет лица. Старик осмотрел меня всего с ног до головы через свое увеличительное стекло, потом, отложив стекло, сказал:
"Можете там передать, что я не возражаю. Пусть зачислят вас истопником".
"Я не прошусь в истопники".
"Как? - удивился старик. - Мне говорили, что им нужен истопник".
"Но я-то не прошусь на эту работу".
"А на какую же?"
"В рукописный отдел. Я арабист".
"Как ваша фамилия?"
Я назвался.
"Когда вы закончили курс и в каком университете?"
"Я не кончал курса в университете".
"А хотите работать в рукописном отделе! - проговорил он укоризненно. - Чтобы работать в рукописном отделе, молодой человек, недостаточно одного желания, нужны еще и знания".
"Они есть у меня".
Старик отодвинул книгу на середину стола и с раздражением заметил:
"Вы самонадеянны, молодой человек".
Что я мог на это ответить? Сказать, что я Муса аль Тегерани, имя, известное арабистам, - он мне не поверит, а работ под своей настоящей фамилией я не печатал. И я решился.
"Перед вами лежит арабская книга. Разрешите мне прочитать из нее несколько строк".
Я взял книгу со стола, прочитал две строки и - представьте, какая неожиданность - это был трактат, о котором я чуть ли не пять раз писал! Тогда, на том медлительном, с придыханием араб, которым щеголяют европеизированные ученые из Каира, я произнес:
"Это сочинение по этике Бахья. Полное название книги "Kitab al-hi adat fi faraidhal kulub".
Старик долго смотрел на меня удивленными глазами.
Итак, мой друг, я начал работать в рукописном отделе Азиатского музея - до четырех часов я был арабистом, а после четырех инструктором-пропагандистом Нарвского района.
3
Октябрь. Сидеть в Музее стало тягостно. Я направился к Подвойскому:
- Вы мне предлагали зайти как-нибудь, вот я и пришел, для того чтобы сказать: "Я бывший старший унтер-офицер гвардии Семеновского полка, окончил учебную команду, в военном деле разбираюсь. Дайте мне взвод или роту и пошлите на боевую операцию".
Мне дали роту, послали на одну операцию, другую, третью. Дни и ночи были беспокойные, фронтов и врагов было много. Рота моя постепенно росла, дошла чуть ли не до численности полка, росли и усложнялись поручения.
Вызывают меня однажды в Смольный. "Когда можешь выступить со своим полком?" - "У меня нет полка". - "Докомплектуем. Дадим снаряжение. В десять дней справишься?"
Докомплектоваться было тогда не так просто: солдат сколько угодно, а вот с командным составом сложно. Из отдела формирования прислали мне двадцать офицеров, а до меня дошли всего двое, и те затерялись потом при посадке в вагоны. Непосредственно в штаб полка наведывались бывшие офицеры, но поди разберись, кто из них будет честно воевать, а кто прячет камень за пазухой. Говоришь с ними, выпытываешь и чутьем отбираешь тех, кто кажется более честным.
Через десять дней я отправился на запад, не получив того, что было обещано.
"Вы обучайте людей, сбивайте полк, а к тому времени дошлем снаряжение", - успокоили меня в штабе формирований.
Выгрузились мы на станции Тапс - это между Петроградом и Ревелем.
Мороз. Снежные заносы. Кормежка скудная…
Профессор несколько минут шагал молча, затем сказал:
- Увлекся, вспомнил старину. Тяжелое было время, но какое чистое! А люди! В сердце - любовь, в глазах - суровость. Это они своими руками разгребали мусор старого мира, чтобы очистить землю для новой жизни. А вы, товарищи писатели, пишете о них до обидного мало!
- Профессор, не судите писателей слишком строго. Славных людей и славных дел так много! Кстати, почему вы сами не возьметесь за перо? Вы прожили большую, интересную жизнь, а при вашем умении рассказывать книга получилась бы занимательная. Вот и про рукопись рассказали бы.
- Опять подгоняете, - заметил он, насмешливо глядя мне в лицо. - Не терпится?
- Признаюсь, не терпится.
- Торопыга вы, но что с вами поделаешь! Так вот, слушайте дальше. Близилась весна, полк выступил к Пернову. Настроение у бойцов было бодрое, а у меня тревожное из-за командиров. Я знал, что кое-кто из них ждет первого боя, чтобы перебежать к врагу. Два офицера были явно ненадежны: не то полковники, не то подполковники - они вызывали подозрение своим оскорбительным нежеланием общаться с нами, коммунистами, помимо службы. Они без возражений выполняли боевые приказания, но корректно отклоняли любое наше приглашение.
Предстоял первый бой: мы должны были отбить у немцев две деревни возле Везенберга. Из этих деревень немцы обстреливали железнодорожное полотно и преграждали нам дорогу на Пернов. Артиллерии у меня не было - надо было идти в атаку без артподготовки.
К первому бою мы подготовились хорошо: помогли нам "аристократы" - так мы звали этих двух офицеров: они разработали план операции.
Представьте себе равнобедренный треугольник - в верхнем углу помещичья мыза, в нижних углах - две деревни. Расстояние между точками около четырех километров. В моем распоряжении было три батальона по четыре роты в каждом и два усиленных взвода пулеметчиков.
Наш план был таков: деревни брать штыковым ударом - первый батальон овладевает деревней справа, второй - деревней слева; две роты третьего батальона прикрывают (по одной роте) крайний правый и крайний левый фланги, а пулеметчики двигаются между атакующими батальонами по направлению к помещичьей мызе, помогая в случае надобности атакующим; две роты третьего батальона в ближнем резерве.
Перед немецкими окопами тянулись в три ряда проволочные заграждения, а так как успех нашей операции зависел от внезапности, то, по предложению "аристократа", мы решили проволоку перед боем не резать, чтобы не обнаружить своего замысла, а разведать проходы в заграждениях и за два чеса до начала боя послать ловких парней - они подкопаются под проволокой, бесшумно снимут немецкие секреты и откроют "ворота". По предложению того же "аристократа", мы послали разведчиков на расстояние трех километров от наших флангов: ровно в три часа ночи они должны были пустить цветные ракеты.
Подготовка была закончена. Роты вышли на исходные позиции. Все благоприятствовало: ночь была темная и ветер в нашу сторону.
Первым батальоном командовал один из "аристократов", вторым - рабочий, бывший унтер-офицер, третьим - тоже "аристократ".
"А как они поведут себя в бою?" - думал я. От успеха этой операции зависело очень много. Тогда я решил: пойду в атаку с первым батальоном.
Произошло все так, как мы задумали: проходы в проволочных заграждениях были раскрыты, справа и слева - далеко от нас - взвились зеленые ракеты, и немцы погнали свои резервы к угрожаемым точкам.
Мы бросились в атаку с такой стремительностью, что первые два батальона сошлись на помещичьей мызе до прихода туда пулеметных взводов.
Командир первого батальона шел со мной - он вел себя геройски. Второй "аристократ" собрал свой батальон под огнем врага и, не дожидаясь моего приказа, организовал оборону занятых деревень.
И все же неприятность случилась: когда я в помещичьем доме собрал комбатов, чтобы вместе разработать план дальнейших действий, вбежал командир одной из фланговых рот третьего батальона.
"Сукин сын! - крикнул он и, обращаясь ко мне, тоном упрека, как будто я был тоже в чем-то повинен: - К немцам хотел бежать!"
"Кто?"
"Кто?! - повторил он. - Гвоздилин! Вы цацкались с этой контрой, роту дали ему!"
Я взглянул на своих комбатов: они были смущены, подавлены.
Был смущен и я: недоглядел! Тонкая бестия - человек, он умеет маскировать свои чувства - об этом я помнил всегда, распределяя своих офицеров по ротам. Но, поймите, именно Гвоздилин, этот бородатый и длинноногий простак, равнодушный ко всему, что не относилось к службе, никогда и ни у кого из нас, коммунистов, не вызывал подозрений. Он был уж очень типичной армейской "кобылкой". По документам значился капитаном Олонецкого пехотного полка, и нам казалось, что именно из таких, как Гвоздилин, вырабатываются бурбоны Сливы или тряпки Петерсоны из купринского "Поединка". И вдруг Гвоздилин хотел бежать к немцам!
"Где он?" - спросил я.
"На пункт его сволокли!"
"Ранен?"
"А то нет! Получил от нас!.."
После совещания я отправился на медицинский пункт. Было уже светло. Со двора выезжали повозки; изба была забита ранеными. Два врача работали в пристройке, заменявшей операционную.
"Гвоздилин тут?"
Старший врач извлекал из чьей-то спины осколок. Раненый сидел на табурете, низко склонив голову.
"Подождите, товарищ командир, - ответил старший врач. - Сейчас закончу и пойду с вами".
Осколок застрял глубоко, врач извлекал его пинцетом.
"Все в порядке… Йод! Повязку! - приказал он фельдшеру. - Пойдемте, товарищ командир".
Идти пришлось недалеко.
"Товарищ командир, у Гвоздилина нашли…"
"Скажите сначала, в каком он состоянии".
"Плох: ранен в грудь, раздроблена тазовая кость".
"Выживет?"
"Вряд ли".
"Поговорить с ним можно?"
"Самочувствие весьма неважное".
"Теперь скажите, что вы нашли".
"Вроде блокнота какого-то. Он был у него прибинтован к ноге".
"Что за блокнот?"
"В мешочке он, а мы мешочка не вскрывали. Он у него в комнате".