Евангелие от Иуды - Саймон Моуэр 11 стр.


Страх? Отнюдь. Куда менее определенное чувство – смятение. Удушливый прилив паники. Легкое омерзение оттого, что ему снова предстоит вдохнуть ее запах, ощутить ее присутствие, услышать ее нежный голос. И еще – нетерпеливое ожидание, ожидание без повода и объекта, просто нетерпеливое ожидание конца.

Войдя, Мэделин извинилась, хотя было непонятно, за что именно она просит прощения. Она рассеянно оглянулась и швырнула куртку – кроваво-красную, как кровоподтек, как тромб – на спинку кресла, которое они с Джеком ему подарили, и сказала, что ей не хотелось бы отвлекать его. Тем временем Ньюман суетился вокруг нее: придвигал стул, предлагая сесть, извинялся за то, что стул неудобный второпях варил кофе на электроплитке в узкой кухоньке. Глупость, конечно, но ему действительно было стыдно за свою комнату, за заурядную мебель и жалкие пожитки. Раньше он ими гордился; точнее, гордился их малочисленностью.

– Прости меня, – повторила Мэделин, беря чашку кофе. – Наверное, с тобой это постоянно случается.

– Что?

– Ну, люди изливают тебе душу.

– А ты сейчас занята именно этим?

Она, рассмеявшись, отвернулась, покраснела и принялась искать предмет, на котором можно было бы остановить взгляд (что было весьма нелегко, учитывая аскетичную бедность обстановки).

– Тебе нужно поставить здесь цветы. Я тебе принесу. Этой квартире недостает яркости.

– Женской руки?

– Можно и так сказать. Надеюсь, цветы не вызывают у тебя отвращения. – Она встала со стула, не успев толком усесться, отошла к окну и, пригнувшись, выглянула наружу. Дернула занавеску, зачем-то коснулась оконной рамы. – Сейчас между нами – мутное стекло, – пробормотала она. – Тогда мы стояли лицом к лицу…

– Почему цветы должны вызывать у меня отвращение?

– Разве у тебя нет аллергии на подобные вещи в твоем мире самоотречения? – Мэделин чуть скривилась. Ее лицо отражалось в окне; он видел и само лицо, и нечеткое, молочное отражение. – Извини. Я сама напросилась в гости, а теперь еще и грублю. Начнем с того, что я вообще не уверена, стоило ли мне приходить сюда. Я хочу поговорить о Джеке, о нашем с ним браке, но я сомневаюсь, что ты подходящий собеседник. Мне нужен приходский священник. У приходского священника, скорее всего, не будет схожего личного опыта, но он уже выслушивал подобные проблемы тысячу раз. В этом ведь и состоит задумка, правильно? Тогда как ты… – Лео позволил ей выговориться. Слова лились сплошным потоком, балансируя между дружеской беседой и исповедью. – Ты когда-нибудь думал о женитьбе? Это хамство с моей стороны – спрашивать об этом… Может, ты не интересуешься… ну, женщинами. Я перепутала время. Может, ты не интересовалсяими. Мы ведь об этом уже говорили, помнишь? Ее, кажется, звали Элиза? В любом случае, я сую нос не в свое дело. Но я интересоваласьмужчинами, что, по-моему, вполне очевидно. Интересовалась одниммужчиной, как и подобает приличной девушке-католичке. Конечно, у меня было несколько любовников до Джека. Но сейчас я утратила к своему мужу всякий интерес.

В процессе беседы Мэделин как будто преодолевала бездну, и когда она повернулась, чтобы взглянуть на Лео, ее улыбка была направлена вглубьнего. Раньше с ним не случалось ничего подобного. Она была первой.

– Как ты думаешь, что мне делать? – спросила Мэделин, и Ньюман понял, что он практически не слушал ее. А если и слушал, то не понимал, как будто она говорила на иностранном языке, и, слыша каждое слово по отдельности, он все-таки упускал суть. Ведь целое всегда превосходит сумму составляющих.

– Делать?…

– Да, делать.Ты меня не слушал, правда? – Она вдруг ухмыльнулась, довольная, что смогла разоблачить его. – М-да, замечательный ты исповедник. Или это слишком скучная тема для разговора?

– Разумеется, я тебя слушал. Твой брак исчерпал себя. Но разве этого не следовало ожидать? Все с этим сталкиваются и борются, как умеют.

– А как насчет твоего брака? Со Святой Матерью Церковью. Он себя не исчерпал?

– Мы о ком говорим – о тебе или обо мне?

– Прости. Я не должна вмешиваться. Обо мне… Мы говорили обо мне. Проблема в том, что мне не с кем поговорить, кроме тебя. Ты это понимаешь, Лео?

– Кроме меня?…

– Понимаешь ли, твоя роль в моей жизни сильно изменилась…

Тревога. Тревога – это утонченный страх, тонкая патина страха на поверхности каждого поступка.

– Изменилась? Боюсь, я не понимаю…

– Ты был священником, а стал… другом. Прости, наверное, это не следует разграничивать. Я не исповедуюсь тебе, Лео. Я просто женщина, которая ведет доверительную беседу с другом.

И он подумал: женщина, 'issâ,поскольку она произошла от мужчины, 'is.К женщинам в Библии отношение неоднозначное, начиная, конечно, с Евы. Змеи, извиваясь, проскальзывают в женскую логику, протягивая плод запретного знания, знания, которое таится там, под складками материи, между крепкими, немужскими бедрами. Сложный вопрос – женщины. Достаточно вспомнить ее тезку – Марию Магдалину, женщину, из которой изгнали семерых бесов.

– Но отец Лео теперь стал просто Лео, – говорила Mэделин, – с которым я могу поговорить не как с духовником, а как с обычным и, надеюсь, способным к состраданию человеком. И еще я надеюсь, что не навязываюсь ему. – Лео пролепетал что-то в ответ, но она будто не заметила – лишь безучастно ему улыбнулась и призналась, что ее брак терпит настоящий кризис. – Ах, Лео, серьезный кризис. Вера, любовь и все прочее… Я снова излагаю невнятно? Перед тобой стоит абсолютно беспомощный человек. – Она засмеялась. На первый взгляд, это был ее обычный, открытый смех, с резким, пряным привкусом самоиронии. Простой приятель никогда бы не распознал в глубине этого смеха никакого отчаяния или огорчения. Но в нем было и отчаяние, и огорчение. И Лео откуда-то это было известно, и столь интимная подробность беспокоила его. – Я утратила веру, Лео. Вера исчезла, пропала, фьють! – и нет, растаяла облачком пыли. Ты можешь вернуть ее своими тонкими иезуитскими аргументами? Я больше не люблю Бога, потому что перестала верить в его существование; я больше не люблю Джека, который, мне кажется, давно уже разлюбил меня, потому что в некотором смысле я перестала верить и в его существование. Наверно, я говорю, как глупенькая девочка-подросток?

– Отчасти.

– Но есть одно отличие. Я могу действовать. У подростков подобные настроения обычно проходят без следа. Но я могу действовать.

– И что же ты можешь сделать?

Мэделин покачала головой.

– Еще не знаю. Но возможность действия, она рядом. Я ее чувствую. Понимаешь, тебе ведь дается только один шанс не так ли? Я знаю, ты не настолько глуп, чтобы зачитывать мне набившие оскомину истины: ну, там, небесный чертог, береги себя к Судному дню… У человека моего возраста остается только один шанс. И я обязана им воспользоваться, так ведь?

– Обязана? Кому?

– Самой себе. Никого ведь больше нет.

– Я думал, есть еще кое-кто. Например, дети.

Она на некоторое время глубоко задумалась.

– Ты помнишь Сан-Крисогоно?

– А что именно? – Тревога росла, принимая все более отчетливые формы, превращаясь в обыкновенный страх Паника вставала комом в горле.

– Наш поход туда?

– Конечно. – Ощущение ее тела, сжатого в объятиях, ее хрупкого тела, ее плеч, накрытых его руками, ее головы, склоненной прямо возле его лица, ее волос, запаха ее волос… Сосредоточенность человека, окунувшегося в кромешный мрак, когда она стала для него единственным живым существом в мире – вернее, не она сама, а ее прикосновение, ее тактильное присутствие, которым ограничился весь мир. Паника…

– Сейчас я точно в таком же положении, Лео. Во тьме. Мне не видно ни зги. – И Мэделин вдруг расплакалась. Казалось, ничто не предвещало этих слез, этого естественного проявления всех тех малопонятных эмоций, что скрывались за внешним спокойствием. Лео встал, подошел к ней и положил руку ей на плечо – неуклюже, будто утешал друга, внезапно давшего волю постыдной слабости; она тоже подняла руку и сжала его ладонь, принялась ее гладить и повторять: взрослые просто так не плачут, в отличие от детей, правда же?…

Истерия. Конечно, его об этом предупреждали. Истерия, от hystera,что значит "матка". Насколько он понимал, это отличало именно женщин. Иезавель, Сусанна – эти имена являются мужчинам, давшим обет безбрачия, в страшных снах. Саломея отбрасывает полог и вращает бедрами, пока Ирод призывает рубить головы с плеч. Далила гладит голо уСамсона и тянется к ножницам, продолжая источать ль вые, соблазнительные речи. Юдифь поднимает саблю…

– Я в порядке, – через некоторое время сказала Mэделин. – Боже, как же мне неловко. Со мной все в порядке. – Она покачала головой, стряхивая слезы с ресниц, нашла платок и промокнула лицо. – Макияж не потек? Паршиво я, наверное, сейчас выгляжу… Я беспардонно навязываюсь тебе. – Она улыбнулась, и улыбка ее отразилась даже в набрякших, покрасневших глазах, затем спросила, можно ли воспользоваться ванной. А ему пришло в голову, что едва ли женщину, которая в схожих обстоятельствах употребляет слово "беспардонно", можно назвать истеричной.

Лео подождал, пока она умоется, а когда она вернулась, ее прежнее равновесие было восстановлено. Говорила она уже тихо, будничным тоном:

– А теперь я намерена сказать то, о чем не посмела сказать в той поганой церкви.

Поганой? – подал голос – возможно, в последний раз – строгий священник.

– Да, они все– поганые. Вся религия обагрена кровью – взгляни на распятие, на Сердце Господне, на Искупительную Кровь, на все что угодно. Вся религия утопает в крови. "Обширные кроваво-красные моря". – Мэделин утратила свою эфемерную красоту и теперь имела вид решительный, но унылый; губы ее сжались в своеобразную улыбку, невеселую улыбку, словно в лицо ей дул ветер, или хлестал дождь, или лупили еще какие-нибудь стихийные бедствия. – Я буду говорить, и из простого человеческого сочувствия ты меня выслушаешь – если не найдешь иной причины. – И он понял, что имеется в виду, еще до того как она заговорила. Ведь это было, на самом деле, столь очевидно…

– Я влюбилась в тебя, – сказала Мэделин. – Истерика прошла. Я никогда в жизни не говорила столь серьезно. Я знаю, что это безнадежно. Я знаю, Лео. Я знаю.Но так уж получилось. – Осторожно, словно балансируя на краю пропасти, она показала ему свои ладони – в доказательство, что она потеряла всякую надежду и опору и теперь готова шагнуть в бездну. Лицо ее побледнело. Веснушки на носу темнели, как клейма. Он видел морщинки вокруг ее глаз, сухие мазки бровей, неровную текстуру кожи, линии, прочерченные временем на ее лице.

Лео подошел к ней и, протянув руку, коснулся ее щеки В физическом плане ничего больше не произошло – простое прикосновение к щеке, однако он таким образом совершил то, в чем отказывал себе так долго, отказывал почти тридцать лег.он вступил в телесный контакт. Да, были рукопожатия иногда можно даже обняться и поцеловаться. Но никогда не станешь касаться чьей-то щеки. Интимная связь, плотский акт, ощущение чужой плоти, покрытой легким пушком, неожиданно, поразительно мягкой плоти. Он коснулся ее щеки и она издала еле слышный неразборчивый звук, словно мышь или другой мелкий зверек, возможно, кем-то раненный. Издав этот звук, Мэделин приблизилась к нему, и они обнялись, совсем как во тьме церкви Сан-Крисогоно. Склонив голову, она прижалась к его груди. Но на сей раз горел свет, и нежность между ними была очевидна, и ему не оставалось ничего иного, кроме как опустить подбородок и неловко – опыт, как приобретать опыт в подобных вопросах? – прижаться к ее волосам, к шелковому пушку на загривке…

Запах ее присутствия – странный, чужеродный запах – переполнял Лео. Он казался самым важным, более важным, чем любые церковные празднества, более насущным, чем любое рациональное зерно, – ее запах, немного животный и немного цветочный, теплый аромат ее кожи и волос, смешанный с густым фруктовым духом; иррациональное изгоняло доводы рассудка… Лео вновь почувствовал нечто вроде паники, некое возбуждение, зачастую возникающее вследствие испуга, некую ужасную рассеянность, свойственную, скорее, сумасшедшим; он также почувствовал неизбежное обвинения в ереси.

– Лео, – пробормотала Мэделин, по-прежнему прижимаясь к его груди, – что мы будем делать? Что же нам c тобой делать?…

Малярия – 1943

Она рассказывает Лео о своем детстве, о том, как она жила в моравском городе Махрене близ Бухлова. Она боком сидит на краю кровати, опершись на подушку; она обнимает ребенка за плечи, поигрывая прядью его волос Мальчик слушает ее, широко раскрыв глаза, как будто она рассказывает сказки, предания глубокой старины, и в лесах на взгорье Хриба (она запросто произносит корявое славянское название) действительно есть волки, дикие вепри и гномы Еще там, среди деревьев, высятся огромные черные замки. Она описывает сказочный мир, утраченный мир, что продолжает жить лишь в воспоминаниях и на кинокадрах, мир лошадей и экипажей, света ламп, мир долгих зимних вечеров, когда целые деревни были изолированы друг от друга и от города снежными заносами; она рассказывает сыну о доме, где она родилась и жила до замужества: "Мы называли его Zamek.Говорят, сам генерал-фельдмаршал Кутузов останавливался там накануне битвы при Аустерлице. О, это было великолепное жилище! А какие там были сады! Сады с павлинами, питомником, в котором выращивали деревья, фуксарием – любимым детищем папы. Он всегда говорил, что каждый человек должен найти себе занятие по душе, и выращивание фуксий стало его основным хобби. А мы прятались в питомнике, мы с твоим дядей. И нас искали по нескольку часов, да так и не находили…" Волна слов спадает, и место детских фантазий занимает память взрослого человека.

"А в 1926 году я познакомилась с твоим отцом. Мы были в Мариенбаде. Мы раньше ездили в Мариенбад на воды по четыре раза в год. Папа говорил, что предпочитает этот курорт Карлсбаду, потому что там тише и просторней. Карлсбад-в-канаве, вот как мы его называли. Комнаты мы снимали в Веймаре, куда ходили абсолютно все, и там-то я и встретила твоего отца…"

Все меняется. Мы стареем. Центр жизни – а именно, детство – рассыпается на части.

"Это было летом. Он получил отпуск в Министерстве иностранных дели остановился у своих друзей, живших неподалеку. Понимаешь, тогда границы не имели значения. Их можно было пересекать когда угодно, и, переезжая из Баварии в Австрию, а оттуда – в Богемию, ты будто бы оставался в одной и той же стране. И я спустилась по широкой лестнице, я была такой молодой и красивой – всего шестнадцать лет! – а там был он, курил с компанией друзей, и он просто обернулся и взглянул…"

Утраченный мир. Центр не выдерживает нагрузки, Mitteleuropaрассыпается на части.

"…наши прогулки по Колоннаде, когда мы пили воду и смеялись над ее ужасным вкусом – ржавчина, она отдавала ржавчиной или кровью, как бывает, если порежешься и присосешься губами к ране, – концерты и танцы в казино, прогулки по лесу – нас сопровождала моя тетка, дуэнья – о, какие же это были деньки, Лео!.. Всегда светило солнце, яркое солнышко. Он посвятил мне стихи, ты об этом знал? Стихи о моем пребывании в Мариенбаде. Они назывались "Гретхен в Мариенбаде". Представляешь, каково это, когда тебе посвящают стихи?"

Так говорила фрау Хюбер своему ребенку. Zamekпревратился в государственный музей с билетной кассой в сторожке у ворот; в фуксарии открыли магазин. В промежутке же случилось то, что случилось со всей центральной Европой: конец света.

– В то время все казалось совершенно безопасным. Вот что странно! Все казалось безопасным. Хотя это было самое опасное место в мире.

Mutti, – спрашивает ребенок, не по годам развитый ребенок, чьи слова старше, чем он сам. – А что произойдет теперь?

– Что произойдет?…

– Здесь тоже начнется война?

Она смеется. Фрау Хюбер смеется. Ибо в этом городе жизнь настолько же безопасна, как и на всем континенте, погруженном во мрак; этот город служит убежищем от бомб и автоматов, этот город защищает щуплый мужчина с лицом отшельника, бегло говорящий по-немецки, – Папа Римский Евгенио Пачелли.

– Конечно же, здесь война не начнется. – Но она смеется, потому что не верит в это.

Тревожная ночь, ночь пронзительных сирен и резких щелчков зенитных орудий, ночь в сопровождении нескончаемого гула бомбардировщиков, невидимых в ночи над городом. Жаркая ночь полыхающих в небе огней (вероятно, прямо над Виллой), освещающих темные улицы, церкви и дворцы подобно летним молниям. Душная, знойная ночь, в течение которой семья Хюберов проводит несколько часов в бомбоубежище под Виллой вместе с другими работниками посольства, терзаясь лишь двумя вопросами: когда и куда упадут снаряды? Зенитки беспорядочно гремят где-то в отдалении. "Этим итальянцам не хватит духу, чтобы воевать", – говорит кто-то. Происходящее кажется Лео приключением, взрослым – легким неудобством. "Это блеф, – уверяет третий секретарь, ранее работавший в Вашингтоне. – Они ни за что не станут бомбить город: католическое лобби слишком сильно, чтобы Рузвельт отважился на это".

Рапорт герра Хюбера, поданный на следующее утро, в некотором роде подтверждает сказанное.

– Бомбы не нанесли никакого ущерба, – объявляет он, входя в квартиру из своего кабинета. Его жена и сын как раз завтракают. – В общем-то, никаких бомб и не было. Фотографировали город с воздуха. Американцы. Их, похоже, интересует железнодорожный вокзал.

Она пугает, эта холодная, аналитическая война, во время которой невидимые самолеты летают в ночи и фотографируют все, что им вздумается.

– Зачем им эти фотографии? Как фотографии могут им помочь?

– Будут использовать их в качестве путеводителя, когда начнут бомбить город.

– Бомбить Рим? Но как они могут бомбить Рим?Франческо сказал…

– Этот парень понятия не имеет о том, что говорит.

Утренняя суматоха: сообщения, отъезды, уклончивые рапорты, затем опровергнутые слухи. Поступают противоречивые сообщения о ситуации на Сицилии, циркулируют сплетни о письме, отправленном Папой Римским президенту США, появляются сведения о связях членов итальянского правительства с союзниками Антанты. Среди всего этого одна из секретарш принимает по телефону будничное сообщение – сущий пустяк, прорвавшийся сквозь тревожные вести: учитель Лео заболел и не сможет сегодня прийти.

– Он ранен? – спрашивает фрау Хюбер. Бомбы, пуска и несуществующие, терзают коллективный разум города.

Назад Дальше