– Просто заболел, gnädige Frau,– отвечает секретарша. – Говорит, лихорадка.
– Он сам вам это сказал?
– Судяпо голосу, ему и впрямь нездоровится.
Когда она набирает номер, трубку никто не берет. Ей интересно, где стоит этот телефонный аппарат, в какой квартире, за какими закрытыми дверьми и где находится тот, кто его игнорирует.
– Прогуливает, – таков вердикт герра Хюбера. – Я никогда ему не доверял, с самого начала. Вчера ночью его напутал рейд, и сегодня он решил прикинуться больным. Как вы это называете? Филонить? – "Бы" значит "англичане". Это шпилька, тонкая провокация, обвинение: ты одной ногой во вражеском лагере.
– Лучше сказать, "манкировать", – поправляет она.
– Ах да. Конечно. Манкировать. Морской термин. У вас море в крови. А мы– люди сухопутные. – Ему нравится подтрунивать над ней. Однако издевки эти – абсурд, поскольку всю свою жизнь она прожила в самом сердце Европы, в месте, равноудаленном от Атлантики и Урала, от Балтии и Средиземноморья. Море она помнит только по детским поездкам на Лазурный берег и единственному визиту в дом бабушки с дедушкой возле Брайтона. – В любом случае, раз уж синьора Вольтерры нет, ты самаможешь позаниматься с Лео, правда ведь? В конце концов, педагогические таланты тоже у тебя в крови.
Эту издевку она игнорирует, но подчиняется, усаживая сына за работу, несмотря на возражения с его стороны. Утро неспешно продолжается, телефоны звонят, люди приводят и уходят, Лео жалуется. Позже она отправляется в зал Виллы и немного играет там на пианино, в одиночестве сидя в комнате, где окна наполовину зашторены от солнца – солнца, колотящего об асфальт, как молот о медь; сверчки пронзительно стрекочут в кронах деревьев, и настырный этот звук напоминает вопли новорожденных. Вскоре после обеда, скудного и невкусного, фрау Хюбер вызывает автомобиль.
Посольская машина, выделяющаяся дипломатическими номерами, уносит ее прочь от Виллы по улице Мерулана к вершине холма Эсквилин, где под палящим солнцем стоит укрепленная мешками с песком базилика Сайта Марии Маджоре. Прохожие провожают машину взглядами, и выражения их лиц могут с равным успехом означать отвращение или простое равнодушие. Итальянцы давно привыкли не обращать внимания на чужаков. Вскоре водителю приходится остановиться, чтобы спросить дорогу. Он родом из Альта Адидже, немецкоязычного городка в Южном Тироле, и города он не знает, равно как и многих реалий итальянской жизни.
– Не доверяйте этим людям, – советует он фрау Хюбер, но неясно, имеет ли он в виду их указания или порядочность вообще. Однако улицу, на которой живет Франческо, они находят без труда: это длинная узкая дорога, сбегающая с холма Эсквилин, вымощенная базальтом, ложбина между двумя рядами зданий с ржаво-красными, полуразрушенными фасадами, похожими на краснолицых стариков, что сидят перед винным магазином прямо напротив парковки. Сама улица засыпана бумагой, листы бумаги лежат в пыли: некоторые измялись, несколько разорвано, большинство же – целы, белеют под солнечными лучами – это словно снегопад посреди лета, вроде того легендарного снегопада, что укрыл холм в четвертом веке, дабы обозначить место, где должна быть построена церковь во славу Девы Марии. Один из мужчин читает вслух своим приятелям; фрау Хюбер берет листок и смотрит на него. Страница усеяна выспренними, агрессивными словами и безобразными угрозами:
"…Война у ворот вашей страны. Народ Италии способен сделать так, чтобы вновь воцарился мир. У вас есть выбор. Если вы хотите войны, мы будем воевать. Африка – наша. Наши военные суда могут обстрелять итальянские прибрежные города. Самолеты затмят солнце Италии. Наши солдатыв любой момент могут сойти на берег…"
Листовка подписана Верховным командованием Антанты.
Фрау Хюбер кладет бумажку в сумку и поворачивается к двери № 26, массивной двери наподобие входа в церковь. Ведет эта дверь в мраморный холл, темный после слепящего солнца улицы, темный и холодный по сравнению с жарой снаружи, темный, как исповедальня. По ту сторону решетки сидит портье (а он соответствует секретной атмосфере исповедальни? Навряд ли: говорят, все портье – фашистские шпионы), который провожает ее на верхний этаж – по лестнице, лифт не работает ("Синьора, а чего вы хотели? Война, перебои с электричеством и так далее…"). "Угрожают разбомбить город, но я сомневаюсь. А вы, синьора? Тут же Его Святейшество и все такое… Они этого не сделают, правда? Они же не варвары".
– Неужели?
Она медленно поднимается по ступеням, из подвальной прохлады первого этажа – ближе к крыше, к теплу. Наконец, взопрев и выдохшись, она останавливается у квартиры D, piano 6,и стучит с надеждой – надеждой на что? Почему она вообще на что-то надеется? – что ей ответит голос Франческо. Но изнутри не доносится ни звука, равно как и снаружи, с улицы. Лишь неподвижный, беззвучный зной римского полудня.
– Франческо? Франческо!
Она толкает дверь, и та легко поддается. По-прежнему тишина. Она секунду колеблется, вглядываясь в полумрак квартиры. Видно лишь квадратный метр пола, угол стола и край запертой двери.
– Франческо?
И тут раздается приглушенный, нечленораздельный звук, словно кто-то силится говорить с кляпом во рту.
– Франческо?
Она переступает через порог и входит в небольшую прихожую. Справа через полуоткрытую дверь видна кухня (грязные тарелки в сушилке, кастрюли на плите, пустая бутылка на столе). Слева – открытый шкаф с двумя метлами и водонагревателем внутри.
– Франческо?
Звук, если это можно так назвать, доносится из-за закрытой двери прямо напротив. Она подкрадывается к двери на цыпочках и прислушивается.
– Франческо?
В ответ – лишь приглушенный стон, точно в ночном кошмаре. Фрау Хюбер нащупывает ручку двери, поворачивает ее, и дверь, распахнувшись, являет ее взору темную комнату с ковром на полу, кроватью у дальней стены, умывальником, шкафом с выдвижными ящиками, распятием на стене (в этом городе распятий) и человеческой фигурой на кровати. Человек обернут во влажную простыню, буквально вверчен в нее; кажется, что он вот-вот испарится в удушливой жаре.
– Чекко? – В ее голосе слышатся панические нотки, а также легкий гнев – за мужнино слово "манкирует".
Стоя у кровати, фрау Хюбер ощущает идущий от Франческо жар, лихорадочный жар, всепоглощающий жар летнего дня. Его лицо блестит от пота, рот точно заиндевел слюной, волосы намокли и слиплись. На серой подушке виднеются пятна пота. Он неуверенно шевелится, словно пытаясь от чего-то избавиться, глаза смотрят вверх – возможно, в потолок возможно, на нее, ~ но едва ли что-то видят. Она кладет ладонь ему на лоб и ощущает болезненное жжение лихорадки, а он что-то бессвязно бормочет, как будто все же способен почувствовать ее прикосновение. Она получает из его бормотания немного больше информации, чем он сам в него вкладывает. "Воды, тебе нужно воды". Кувшину умывальника пуст. Она несет кувшин на кухню и открывает кран. Действительно, чего ожидать в хаосе этого города, посреди лета и в разгар войны? Но с тех пор как римляне построили у подножий холмов акведуки, в Риме существует одна постоянная величина – вода, прозрачная, неизменно холодная вода.
Вернувшись в спальню, фрау Хюбер наполняет водой стакан, присаживается на корточки и поднимает его голову, чтобы он мог пить. Запах его тела доносится до нее, гнилостный и кислый запах. "Вода, Франческо. Вода". Вода стекает по его губам к небритому подбородку, струится по изгибу шеи на грязную подушку. Она опускает его голову, словно голову трупа, и оглядывается по сторонам. Мочалка. Она хватает мочалку с умывальника, наливает воду в таз и несет это все к кровати, после чего ставит таз на пол, опускает мочалку в таз и подносит ее к его губам, ко лбу, к щекам. Фрау Хюбер омывает его лицо и шею прохладной водой. Франческо, постанывая, вертится, будто ищет свет и не находит его.
Еще воды. Губка набухает от влаги, будто живое существо у нее в руке. Фрау Хюбер стягивает простыню и промакивает его плечи, грудь и руки. Еще воды. Его загорелая кожа краснеет, соски в колечках волос тверды и темны, как чернослив. Она вытирает его тело нежно, смывая лихорадку прочь. Ее рука кругами движется по его груди, вокруг сосков, по выступам ребер. Еще воды. Вода слегка нагрелась, и фрау Хюбер уносит тазик, чтобы обновить ее. Вернувшись с полным тазиком, она снова ставит его у кровати, становится на колени и опускает простыню до пояса. Торс юноши блестит в душной полумгле комнаты, блестит янтарным блеском загара и лихорадочной краснотой, эта горячая, пьянящая смесь… Фрау Хюбер осторожно дует на его влажную кожу, делает вдох и снова дует. Он стонет, поворачивает голову и, кажется, на одну секунду фокусирует на ней взгляд, пока она в очередной раз опускает губку в таз и вновь принимается за омовение: сначала лицо и грудь, потом – плоский живот, вокруг маленького узелка пуповины, вдоль тонкой полоски волос, исчезающей под простыней.
– Чекко? – зовет она, и он, будто превозмогая боль, поворачивается к ней.
Стоя перед ним на коленях, фрау Хюбер берется за край простыни и сдергивает ее. Замирает на мгновение, глядя на него, на его стройные голые ноги, узкие бедра, черную гущу волос и сморщенный пенис с ярко-красной головкой. Она делает глубокий вдох, как будто вот-вот начнет играть и сидит у клавиатуры, собираясь с духом и сложив руки на коленях, точно ждет поступления той толики недостающей энергии, что позволит ей это сделать. А потом она протягивает руку и бережно касается маленького, съежившегося фаллоса кончиками пальцев, как касается клавиш пианино в пассаже адажио – поглаживает, и настолько мягко, что кажется, будто музыка исходит из некоего другого источника.
Он легко вздрагивает от ее прикосновения. Она испуганно одергивает руку. Сердце ее колотится так громко, что звук отдается эхом в комнате, будто в полости барабана. Она становится на колени у кровати и смотрит, как юноша извивается, стонет и наконец вроде бы затихает. Тогда она вновь берет губку и начинает протирать его грудь, его бедра с внутренней и внешней сторон, его поджарое, сильное тело, бесчувственное в пылу лихорадки.
6
Лимб. Лимб – ни то, ни другое,ни рай, ни ад ни парадиз, ни кара, ни блаженство, ни проклятие. Лимб был изобретен средневековыми теологами с целью решения следующей задачи: куда девать тех людей, которые умерли некрещеными, а именно – людей невинных, а именно – мертвых младенцев. Именно в лимбе оказался Лео Ньюман. В лимбе он проживал новую повседневность, которая, тем не менее, удивительным образом напоминала повседневность прежнюю, как если бы после смерти вы обнаружили, что загробная жизнь ничем не отличается от вашего земного существования. Он, как всегда, читал лекции о развитии новозаветных канонов разношерстной толпе студентов. Он настаивал на более раннем установлении канона, выдвигая гипотезу, что Папирус Эгертон служит доказательством четырехевангельского канона во втором веке, а не является самостоятельным Евангелием, как утверждал Майеда (а после – и Дэниеле). Доказательством его гипотезы служили фрагменты папируса Эн-Мор.
– Здесь изложены учение Господа и учение его двоюродного брата, Иоанна Крестителя, записанные небольшой группой последователей перед разрушительной Еврейской войной. Записи сделаны приблизительно в восьмой декаде нашей эры. Возможно, раньше. – А студенты лишь кивали и строчили конспект, как будто утверждение его давно было доказано и считалось догмой, а не просто одной из версий.
После обеда Лео сидел в библиотеке или в архивах, просматривая тексты, расшифровывая их, рассматривая слова с разных точек зрения. Вечером он возвращался в свою квартиру, где готовил себе нечто вроде ужина из того немногого, что обнаруживал в холодильнике. Он чувствовал себя отшельником в пещере, отшельником, который берег последние капли своей веры, чтобы их не смыло беспощадной волной обстоятельств.
Ночь была временем отчаяния. Тьму осаждалисны, которых он, проснувшись, не помнил, и страхи, которые он не мог сформулировать, столкнувшись с ними лицом к лицу. в холодных лучах рассвета. День закрашивал эти ночные страхи густой краской неотложных забот.
Зазвонил телефон.
Это должна была быть она. Они говорили по телефону, но виделись лишь дважды: один раз втроем, вместе с Джеком, ходили на концерт, и она сидела между мужчинами, и Лео обливался потом в узком кресле, осознавая ее близость, прикасаясь к ней плечом и коленом, ощущая, как она украдкой сжимает его кисть. Он спрашивал себя, не было ли это все некой изощренной игрой, искусной игрой в жертвенность, игрой, правила которой знала лишь Мэделин. Хотя, возможно, Джек тоже их знал. Когда они вышли из концертного зала и направились к базилике Святого Петра по триумфальной галерее, она взяла его под руку и принялась превозносить его достоинства перед супругом.
– Мой любимый исповедник, – так она его назвала. – Святой Лео Хладнокровный.
– Мне он хладнокровным не кажется, – заметил Джек. – Мне он кажется чертовски смущенным, потому чтоты виснешь на нем в каких-то ста ярдах от штаба.
Зазвонил телефон.
Их телефонные разговоры были осторожны и намеренно туманны, словно они оба опасались, что их могут услышать, что линию кто-то прослушивает, кто-то, прячущийся во внешней ткани мира, точно актер за кулисами, третий лишний у них за спиной – возможно, Бог, униженный до банальной прослушки.
Зазвонил телефон.
Лео поспешно доедал завтрак: будильник, который она ему купила, показывал половину десятого, а в десять у него был семинар.
Зазвонил телефон.
Кто еще мог позвонить ему сюда? Телефон стоял на полу в гостиной; шнур змеился по паркету. Его оставил здесь предыдущий жилец. Активировать услугу удалось лишь после долгих споров с телефонной компанией, только после памятного рандеву в церкви Сан-Крисогоно, когда она пришла одна и они бросились в омут головой, ведомые не то волей обстоятельств, не то судьбой, не то иным капризом внешнего мира.
Зазвонил телефон.
Во второй раз они встречались вдвоем. На ее машине они поехали на Яникулийский холм, с которого открывалась панорама всего города. Там были туристы, пришедшие полюбоваться видом, кукольники, разыгрывающие сценки для визжащих от восторга детей, а также велосипедист, который показывал номера на своем железном коне, и настоящий огнеглотатель. Там же стоял киоск с мороженым, и еще один – с различными безделушками. Вся эта суета окружала их тихую гавань – автомобильный салон.
– Безопасность превыше всего, – сказала Мэделин. Она сидела вполоборота к Лео, поджав ноги, чтобы он при желании мог коснуться мягких, шелковистых холмиков ее коленей. Рядом с ней он получал неведомое прежде удовольствие первой влюбленности, когда подросток задыхается от желания перевоплотиться в свою спутницу, раствориться в ней без остатка. Они ловили редкие мгновения иступленного восторга, длячего им хватало обычного соприкосновения рук – взрослых рук, расчерченных сухожилиями и венами, со скукожившейся кожей на костяшках пальцев, взрослых рук, которые сжимались, как детские. Они были полны тревоги и сомнений. – Если бы мы были другими людьми, – сказала она, – то давно уже погрязли бы в прелюбодеянии. Ты отдаешь себе в этом отчет?
– Конечно, отдаю.
– Но вместо этого мы сидим здесь, как дети, которые не знают, чем заняться.
– Может, мы такие и есть, в известном смысле. Как дети?
– Ты, –резко ответила она. Внезапная вспышка гнева исказила ее лицо. – Не я. Тыкак ребенок. К тому же отстающий в развитии, Господи прости.
– Это несправедливо.
Мэделин рассмеялась, хотяничего смешного в этой ситуации не было.
– Что ты вообще знаешь о несправедливости? Ты же понятия не имеешь, каково это – жить с человеком, которого ты больше не любишь, проявлять нежность к нему, говорить, как он тебе нравится. Ты заметил, я употребляю слово "нравится"? Чтобы не пришлось врать насчет любви.Ты понятия не имеешь, каково мне, когда он меня трахает, а я этого больше не хочу и хочу только тебя. – Слово "трахает" угрожающе повисло в воздухе между ними – непристойность, вырвавшаяся из точеной арабески ее уст, пока черты лица ее кривились, дрожали и наконец пораженчески сжались в рыданиях.
– Мне очень жаль, Мэделин, – бездумно пробормотал Лео. – Прости меня. Господи, мне так жаль…
Она покачала головой, будто пыталась стряхнуть слезы с ресниц.
– Я попросту исчезну из твоей жизни, если ты этого хочешь. Ты этого хочешь? Я уйду. Я не буду доставлять тебе хлопот, Лео. Обещаю.
Представив себе ее исчезновение, он ощутил прилив панического ужаса – отчаянного, животного страха. Дыхание сперло в горле, в груди защемило. Эмоции проявляли себя в естественном, примитивном, но все же поразительном приступе беспомощного страха, словно ему понадобился глоток свежего воздуха;это было подобно астме, подобно шоку.
– Я не хочу, чтобы ты уходила, – сказал он. – Я люблю тебя, но не понимаю, какя тебя люблю. Беда в том, что мне не хватает опыта в этом деле. Яне знаю, в каком направлении двигаться.
– Двигайся в моем направлении, – тихо вымолвила Мэделин. – Всегда можешь двигаться в моем направлений.
Зазвонил телефон. Он знал, что это она. Когда он поднимал трубку, его мысли беспорядочно метались.
– Pronto. Мэделин?
На другом конце провода – молчание.
– Это Лео? ЛеоНьюман? – Мужской голос, американский акцент.
– Кто это?
– Это Стив, Лео. Стив Кэлдер. Я очень рад, что нашел тебя. – В его голосе слышалась легкая дрожь, выражавшая, возможно, искреннее удивление. Это можно было с легкостью определить даже по телефону. – Ты переехал, да? Я позвонил по твоему старому номеру, мне сказали, что ты переехал, и пришлось чертовски постараться, чтобы выпытать у них твой новый номер. Я сказал, что я твой дальний-предальний родственник из Висконсина. Слушай, Лео, тут произошли некоторые изменения. Довольно существенные, если ужна то пошло. Я заказал тебе билет на самолет. Надеюсь, твой паспорт, не просрочен? Билет заберешь в аэропорту перед вылетом.
– Ты о чем, черт возьми?
– Завтра утром… Разве я тебе еще не сказал? Ты ведь сможешь? Который у тебя сейчас час?
– Полдесятого.
– Отлично. На час меньше, чем у нас. Слушай, тебя в аэропорту встретит человек, годится? Завтра утром. Вылет у тебя в девять, то есть в десять по нашему времени.