– Всегда следует водить знакомство с нужными людьми, – объясняет он. – В Италии это служит залогом власти и высокого положения в обществе. – С сияющим видом он выуживает из кармана ключ. – Это, mia сага. Гретхен, наш пропуск в рай. – Он отпирает ворота и распахивает створки, пропуская даму вперед. После заходит сам и закрывает ворота на замок. Палатинский холм принадлежит им безраздельно.
Фигуры людей на фоне классического пейзажа: они бродят под портиками, забираются в туннели и выходят наружу, ведомые внезапным светом в конце, переступают через упавшие колонны, играют в прятки, как дети, среди мраморных обломков, позируют за безглавыми статуями, чтобы настоящая, человеческая голова, с черепом и всеми прилегающими тканями, заняла место исчезнувшего мраморного императора или украденной мародерами мраморной императрицы. Их смех рикошетом отлетает от кирпичных стен и в виде издевательского эха возвращается к ним…
– Скажи, каково это… – просит он, когда они задумчиво рассматривают статую Венеры, по колено утопающую в траве. Венера точно подзывает их своей культей. Лицо ее частично уничтоженное временем, по-прежнему хранит черты удивительного целомудрия. Бедра ее плотно сжаты скрывая безволосые гениталии, чтобы никто из смотрящих не смог ничего увидеть.
– Каково это – что?
– Быть женщиной.
Она смеется.
– Как может женщина объяснить это мужчине?
– Скажи, что ты чувствуешь, когда занимаешься любовью.
– Не глупи.
– Или когда рожаешь ребенка.
– Боль я чувствую. Что за идиотские вопросы!
– Я хочу понять тебя.
– Мужчины не могут понять женщин.
– Итальянские мужчины – могут. Немецкие, наверно, нет, а итальянцы – могут.
– Немецкие мужчины ничем не отличаются от итальянских.
– Очень даже отличаются. Немецкие убивают детей.
– Неправда! – Она повышает голос. Призрачная, искалеченная Венера уже не занимает ее. Вдруг ее лицо багровеет от злобы, а нос – тот самый не вполне классический нос – еще больше заостряется и белеет в напряжении. – Ты говоришь омерзительные вещи!
Он с ухмылкой следит за ее реакцией.
– Но это же правда. Они убивают еврейских детей.
– Ложь! Я не позволю тебе говорить подобные гадости! – На мгновение она допускает крамольную мысль о своем муже. Вспыхнувший было спор утихает, но хорошее настроение разрушено, подобно стадиону вокруг них. Она разворачивается и торопливо уходит прочь. Впереди виднеется дыра в стене, рядом – туннель. Он следует за ней во мрак, и на белый свет они тоже выходят вместе.
– Гретхен! – зовет ее он. – Гретхен!..
Она стоит посреди поляны, на клочке пыльной травы, смотрит вверх, затем – по сторонам. Кирпичные стены высятся подобно стенам тюремным, до самого неба, залитого ярким светом, до самых облаков, мчащих вдаль, к этим пуссеновским небесам в белых, пепельных и ультрамариновых хлопьях.
– Где мы? – ее вопрос отскакивает от стен. – Где мы? Где мы? – Бесчувственная эхолалия камня, ибо они прекрасно знают, где находятся в этот день в Риме, в 1943 году, пока дует tramontana, a облака плывут по небу: они находятся в перистиле Дворца Августа. Они бродят по лабиринту, поднимаются по лестницам, которые могли быть построены для Августа Цезаря, входят в заполоненные тенями комнаты, где мог обедать Домициан, где мог играть на скрипке Нерон, где Тит мог возлежать с Вероникой, а после возвращаются в гигантский перистиль.
– А что если…
– Что?
Он снова приободрился и восстановил утраченный азарт.
– Что, если бы ты была императрицей…
– А ты?
– Твоим рабом.
Он смеется и вдруг берет ее за руку.
– Франческо!
– Но если предположить?
– Отпусти меня.
Для них двоих воцаряется тишина; запущенные цветочные клумбы вдавлены ниже уровня плато, словно в глубину времен.
– Скажи, – требует он и поворачивает ее в сторону, лицом к колоннам, что окружают их плотной тенью.
– Отпусти! – Она больше не смеется.
– Говори! Если бы я был твоим рабом…
Как она ни вырывается, они все же погружаются в тени колоннады. Кирпичный свод высится над ними, спертый воздух веков окружает их, двухтысячелетняя пыль лежит у них под ногами.
– Ты знаешь, где мы? Мы находимся в нимфеуме, месте где нимфы играли долгими летними месяцами. А ты – моя нимфа. – Она пытается вырваться, но он лишь усмехается в ответ. – Давай же, говори. Если бы ты была нимфой, а я – твоим рабом… – Остановившись у стены, он привлекает ее к себе, чтобы их тела прижимались от пояса и ниже.
– Франческо! – В ее голосе слышится паника, пускай скрытая; паника пленницы, паника беспомощной заложницы, паника испуганной жертвы.
– Ты притронулась ко мне, – внезапно говорит он. – Когда я был болен и ты меня навещала, ты притронулась ко мне.
Она замирает, неподвижная, точно пойманная птица; единственное движение, которое она себе позволяет, – колыхание груди на вдохе. Дыхание ее сдавлено паническим страхом.
– Я омывала тебя. У тебя была лихорадка. Я делала лишь то, что сделала бы медсестра.
– Ты притронулась ко мне. Том.
Она молчит. Она не отрицает.
– Ты притронулась ко мне, – повторяет он и прижимает ее к себе так сильно, что она вскрикивает.
– Прошу тебя! – Она использует английское "please". Повторяет это слово, но по интонации нельзя понять, искренна ли ее мольба, действительно ли она хочет оттолкнуть его или заклинает продолжать. – Прошу тебя, Чекко. Пожалуйста. – Неужели она и впрямь отодвигает лицо, избегая его губ? Или просто позволяет ему исследовать ее щеки, линию челюсти, шею, локоны у висков, глаза? Ситуация допускает двоякое толкование. – Пожалуйста, – вновь молит она. Сопротивляется ли она, когда он задирает ей юбку, стягивает шелковые чулки и бесстыжие белые подвязки? – Пожалуйста… – опять произносит она. Но руки ее не способны его оттолкнуть, если даже и пытаются. Он стискивает ее, сжимает ее ягодицы руками, припирает к стене, игнорируя вялый протестующий шепот, сдавливает бедра, пока она якобы отбивается от него… Поначалу акт исполнен атлетической грации, которую можно наблюдать у пары танцоров, исполняющих сложный, напряженный современный танец, но под конец зрелище становится весьма смехотворным: его штаны спущены до лодыжек, ее юбка задрана до талии, ее ноги обхватывают его бедра, а трусики разорваны. Все начиналось с волнообразных, изящных движений, с драматического напряжения, а закончилось криками, мычанием и безобразной борьбой двух тел. Гретхен постоянно взывает к своему Богу, и воззвания ее барабанной дробью разносятся по тесному пространству зимнего сада: "О Боже, о Боже, о Боже!" – звук уходит в никуда, поглощенный древней кирпичной кладкой.
Интересно, как часто это случалось здесь, в этих комнатах и коридорах? Сколько здесь было нанесено ударов, сколько прозвучало выкриков, сколько страсти вырвалось наружу?
Кончив, он медленно опускает ее, словно она стала для него непосильной ношей. Она отворачивается, чтобы их взгляды не пересеклись, и тихонько плачет в кружевной платочек, рассеянно натягивая одежду и пытаясь привести себя в порядок.
– Что мы наделали, Чекко? – шепчет она, и употребление множественного числа логично для них обоих. Мы. – О Боже, что же мы наделали?…
Если она надеется услышать утешительный ответ, то напрасно.
– Мы оба хотели этого, вот и все.
– А если кто-то нас видел?
Он, улыбнувшись, касается ее щеки.
– Тут никого нет. Для посетителей вход закрыт. Дворец Цезарей принадлежит только нам.
Неодобрительно качая головой, она приглаживает волосы, отчего короткий рукав платья задирается, позволяя ему увидеть кудряшки в ее подмышечной впадине.
– И что теперь будет?…
Герр Хюбер и его жена сидят в кабинете друг напротив друга. Герр Хюбер – сильный мужчина. Он, похоже, обладает властью над своей супругой, которую сейчас от него отделяет лишь ковер. Это персидский шелковый ковер, на нем вытканы экзотические волнистые узоры, в которых можно разглядеть нечто чувственное и органичное: скорченные конечности и сплетения сухожилий. Лицо, на самом деле лицом не являющееся, смотрит сквозь листву, точно Бахус в саду.
– Где ты была? – резко спрашивает герр Хюбер. Голоса он не повышает. Его голос холоден и остр, как нож. – Куда ты ездила с этим… учителем!
"Альфа-ромео" стоит снаружи, у парадного входа в ослу. Хозяина нигде не видно.
– Франческо возил меня на Палатинский холм. Мы осматривали императорские дворцы.
– Его работа – возить в подобные места Лео, а не тебя.
– Не вижу причин, почему он не может возить туда нас обоих.
– Потому что ты не должна появляться на людях с посторонним мужчиной!
– Я появляюсь на улицах с кем хочу.
– Ты ведешь себя, как маленькая глупая девочка, которая потеряла голову от обычного жиголо.
– Что? –На ее лице аршинными буквами написано возмущение. Как может этот мужчина, который старше ее на двенадцать лет, быть таким бесчувственным, таким нахальным? – Как ты смеешьставить под сомнение мою честь?. – О, хороший ответ. Красноречивый, чуть архаичный, дабы напомнить о временах прекрасных дам, рыцарей и поединков. Тем паче с подобающим выражением лица: глаза вытаращены от негодования, лицо исполнено возмущения и яростно пылает. Ее губы, на которых нередко играет милейшая улыбка, губы, которые так часто произносят слова восхищения и нежности, кривятся от злобы, как будто их вырезали внизу лица тупым инструментом. – Ради всего святого, в чем ты меня обвиняешь?!
– В том, как он на тебя смотрит.
Смещение акцентов не проходит незамеченным. Дело в нем,а не в ней.Однако черты лица ее нисколько не смягчаются.
– Что ты имеешь в виду? Как ты можешь винить меняза то, как онна меня смотрит?
– Он смотрит на тебя так, как будто…
– Да?
Герр Хюбер с неохотой формулирует мысль:
– Как будто он тебя хочет.
Выражение ее лица меняется постепенно, словно одного неверного движения достаточно, чтобы все мероприятие потерпело крах и обнажило свою уязвимую изнанку. Улыбка рождается из гневного оскала, точно бабочка из заурядной, сухой куколки.
– Он хочетменя?
– Он испытывает к тебе физическое влечение. У него грязные помыслы. Я это вижу.
Она смеется, и притом абсолютно непринужденно.
– Ганси, ты ведь считаешь, что они все меня хотят, не так ли? Твои коллеги, например. Неужели тебе не приходит в голову, что они раздевают меня взглядами, когда смотрят как я играю? Неужели ты этого не понимаешь? Почему же Чекко должен от них отличаться?
– Значит, Чекко?…
– Ой, замолчи. – Теперь она говорит шутливым, добродушным тоном, подтрунивает над ним, как он всегда подтрунивал над ней – с самых первых свиданий в оздоровительных садах Мариенбада. Тогда ей было всего шестнадцать, ему – почти тридцать; он ухаживал за какой-то симпатичной вдовой, а вместо этого завел роман с молоденькой девушкой, которая могла вынудить его исполнить любой ее каприз. – Тебе просто нельзя ревновать, Ганси, неужели ты сам этого не понимаешь? Ревность затуманивает твой разум. Они всеменя хотят, они все желают со мной встречаться… но можешь это делать только ты. Ты женился на красивой женщине, вот и все. – Она чуть наклоняет голову, чтобы направить на него тот взгляд, которым она очаровывала его с самого первого дня знакомства: взгляд влекущий, взгляд оскорбленной невинности, немного легкомысленный взгляд. – А теперь, если ты будешь вести себя очень хорошо – только в этом случае, – я позволю тебе поцеловать меня… там.
Два человека на узкой кровати, окутанные полумраком, блестящие от пота – извивающееся переплетение конечностей, живое и светлое, тела-близнецы, удушенные змием созидания; битва этих тел наконец завершена, но победителя в ней нет – лишь двое побежденных, лежащих рядом, подобно уставшим пловцам. Разделенное ими семя сверкает, как жемчуг, на ее волосах и его животе. Теперь они держатся друг за друга лишь пальцами на скомканной подушке.
Ее груди тяжело шлепают об его грудь, когда она к нему поворачивается.
– Я должна идти. Он будет спрашивать, где я была.
– Мы могли бы уехать в Швейцарию.
– Не говори глупостей.
– Мы могли бы быть там уже послезавтра. У одного моего друга есть квартира в Женеве. Я мог бы достать ключ.
– Ты думаешь, я в это поверю? Да и в любом случае, на что мы будем жить?
– Ты могла бы играть.
– На улице?
– Могла бы преподавать.
– А каков будет твой вклад? – Она встает с кровати и идет к умывальнику в углу комнаты. Он наблюдает, как она плещет воду под мышки и моет у себя между ног, наблюдает за движением ее грузных ягодиц, удивляется неправдоподобной неуклюжести ее бедер. – Что мне теперь делать с волосами? – спрашивает она, вытираясь его полотенцем.
– Я мог бы писать мемуары. "Женщины, которых я знал". Ты могла бы помочь мне с техническими деталями.
– Ты несешь полную чушь. – Она натягивает трусики и тончайшую комбинацию в пятнах пота: и то, и другое – подарки, привезенные мужем из Парижа. Глядя в тусклое зеркало, она пытается поправить прическу: расчесывается, убирает пряди с лица, вставляет в волосы шпильки.
– Я люблю тебя, – говорит он.
У нее во рту шпильки.
– Черт, – бормочет она, не в силах совладать с волосами. Она смотрится в зеркало и клянет свои непослушные волосы с оттенком некоторой деловитости. Она чувствует себя вполне естественно, как будто все это было элементом повседневности, даже, в известном смысле, сделкой. Глядя в зеркало и видя там свое безучастное отражение, она задумывается об источнике угрызений совести. – Ты любишь только самого себя, – говорит она ему.
Гретхен в церкви – в немецкой церкви Святой Марии дель Анима, Владычицы душ наших. Мрамор сверкает, лакированное дерево блестит, свечи горят во тьме, как маленькие язычки, язычки Троицы, язычки огня, злые длинные язычки сплетников. Сверху щерится богато, но безвкусно украшенный золоченый свод. Там же, в полумраке, прилеплен двуглавый орел Священной Римской империи.
Гретхен не молится. Она даже не стоит на коленях – просто сидит на задней скамье, вдыхая пропахший фимиамом воздух, и смотрит. На ней неброская одежда серого цвета. Ее волосы – восхитительные золотистые волосы – скромно прикрыты вуалью (черные кружева с золотой окантовкой, своего рода драгоценность). Она смотрит на алтарь вдалеке, на лампадку, горящую рубином в глухой бархатной черноте, на истерзанного Христа. Она смотрит, и глаза ее блестят в приглушенном свете, глаза ее наполняются слезами, заволакиваются ими. Этого вполне достаточно.
– Где ты был? – Ее голос в телефонной трубке, тихий и встревоженный.
– Ты знаешь, где я был. В Иерусалиме.
– Но зачем? К чему эта таинственность. – Свиток. Нашли свиток.
– Так всегда – свиток. Свиток, папирус. Господи, ты не можешь хоть ненадолго отвлечься от этого?
– Это потрясающе. – Слово кажется неуместным и чересчур высокопарным. Свиток – это ведь всего лишь обтрепанный лоскут, кусочек рыхлой сердцевины, исписанный корявыми буквами.
– Потрясающе? Лео, ты понятия не имеешь о настоящих потрясениях. Мы можем увидеться?
Он видел перед собой бездну, он чувствовал, как земля уходит у него из-под ног, точно осыпь на кратере вулкана. Вулкан неуверенно вздрогнул и загромыхал в отдалении.
– Увидеться?
– О Боже мой! Слушай, я не доставлю тебе никаких хлопот, поверь. Но я должна увидеть тебя.
И в некотором смысле, с трудом поддающемся словесному выражению, он тоже должен был ее увидеть. Когда стоишь у края пропасти, рядом с тобой должен быть другой человек. Поэтому они договорились встретиться на нейтральной территории, у неприметного бара на средневековой улочке в центре города, как раз напротив Палаццо Таверна (XIV век). Лео пришел первым и селза столик на открытой площадке, взяв себе бокал пива и журнал. За небольшой баррикадой из лавровых кустиков в горшках – того ароматного лавра, который англичане называют "bay", языческого лавра, что венчал головы героев, – он сидел, наблюдал и ждал.
Мимо изредка проходили туристы. Минуты тоже проходили одна за другой. Хозяин кафе – апатичный мужчина средних лет с нарочито богемной внешностью – начал разговор об отпуске с девушкой за барной стойкой. С кем же она уйдет отсюда: с ним или со своим парнем? То, что началось как шутка, превратилось в ожесточенный спор.
А потом появилась Мэделин – яркая точеная фигурка в дальнем конце улочки. Она шла к нему по серой, как оружейная сталь, брусчатке. Лео ожидал разочарования в ней: в ее целеустремленной походке, на секунду дрогнувшей, когда каблук застрял между плитами и она едва не упала; в ее манере поведения, нервных смешках, свидетельствовавших о тревоге и неуверенности в себе; в ее внешности – она была бледна и напряжена, как будто улыбку ей приходилось вымучивать; в том, как она убирала непослушную прядь с глаз, в том, как отчаянно она ему улыбалась. Он хотел бы разочароваться, но не мог. Она его напугала, но все-таки не разочаровала.
– Я опоздала, – сказала Мэделин, усаживаясь за столик. – Села на автобус, а эта хреновина сломалась! И нам всем пришлось выйти и сесть на следующий, который, разумеется, был уже полон под завязку, а потом еще этот цыган, который якобы кото-то там обокрал, и Бог знает, что…
– Что ты закажешь?
– Кофе. Хочу выпить кофе. Или неразбавленного джину. Хочу-то я кофе, но нужен мне джин. – Она засмеялась, покачивая головой и приглаживая волосы рукой – это движение было абсолютно, изумительно женским. – Я закажу кофе. Просто чашечку кофе.
Разглагольствования хозяина кафе прервались ровно на столько, сколько нужно для приготовления кофе, после чего возобновились на повышенных тонах, ведь теперь это было состязание за прекрасную даму. Мэделин сделала крохотный глоточек темной жидкости и осторожно вернула чашку на блюдце.