Окоянов - Дмитрий Дивеевский 19 стр.


Ты у нас единственный завбюро с университетским дипломом и иностранными языками. Про тебя в Москве не забыли. Имеются планы на серьезную работу взять. В большое плавание можешь отправиться. Партия умеет ценить свои кадры. Не скрою, имеется прямой запрос на тебя из Москвы. Догадываешься, поди, почему. Ну, это дело не мое. Мое дело другое. Я должен как твой прямой начальник тебя на выдвижение рекомендовать. Прямо скажем, за тебя поручиться. Потому что на ответственнейшую работу с иностранной контрой тебя хотят двинуть. А как мне, Антон Константинович, за тебя поручиться, коли я вот такие бумаги получаю. Позволь зачитать:

"Мы, жители города Окоянова, сообщаем, что в нашем Покровском соборе ведется пропаганда против рабоче-крестьянской советской власти. Священник Лаврентий, будучи осколком самодержавия, говорит на проповедях агитацию против ее решительных шагов в светлое завтра. Являясь тайным белогвардейцем, поп произносит речи, некоторые из которых мы записали на бумагу. Например. Братоубийство отзовется в детях и внуках ваших, и не будут они знать меры в кровопролитии и насилии над ближними своими. А начальник уездной ЧК вместо применения революционного пресечения втроем со своим папашей с попом чаи распивает. Таким образом мы в коммунизм не попадем, а снова промахнемся. Бдительные передовые граждане".

Что скажешь на этот сигнал?

– Что мне сказать? Отец Лаврентий действительно с моим отцом лет тридцать дружат. Оба врачи. А все остальное – из-под кобыльего хвоста. Я объясняться не буду.

– Нет, позволь тебя спросить, все-таки, несет поп с амвона контрреволюционную брехню или нет? А если несет, то куда смотрит уполномоченный чрезвычайной комиссии?

– У меня в Покровском храме осведомителей нет. На уезд времени не хватает. Это во-первых. А во-вторых, мне достоверно известно, что Лаврентий не контрреволюционер. Много ли среди священников таковых будет? Для них ведь всякая власть от Бога. Другое дело, что он о трагедии нашего времени говорит, о братоубийстве, о кровопролитии. Призывает усмириться. Это что, плохо? Хотя, если надо, я его остановлю. Только арестовывать его нельзя. Весь уезд у него уже тридцать лет окормляется. Будут неприятности.

– Ишь ты, какой осторожный. Неприятностей стал бояться. А вот в соседнем Саранске последний поп в одиночке клопов кормит. И все тихо. Ведется правильная работа советов. Никакие молебны и крестные ходы ей не мешают.

– Миша, ты же знаешь, что мордва по большей части язычники. Там свои дела. А у нас первые церкви еще посланцы Андрея Боголюбского ставили. Это совсем другое дело.

– Боголюбского, говоришь? Ну, так тем более, попам следует пойти его дорожкой. Знаешь ведь, что настигла его справедливая рука возмездия за то, что душил свободу и преследовал иноверцев.

– Я, Миша, по таким вопросам, в которых сам несильно сведущ, спорить не могу. Да и не об этом сейчас речь. В моей работе главный закон – постановление СНК об образовании Чрезвычайной комиссии, в котором определены мои задачи. Одна из них – соблюдение революционной законности. А ты знаешь лозунг законности: "Пусть мир погибнет, но закон должен торжествовать".

Я не могу арестовать человека, если в его словах нет призыва к свержению Советской власти. Священник Стеблов таких высказываний не допускает. Он говорит о трагедии кровопролития. А разве гибель сотен тысяч людей не является трагедией?

– Так вот как ты оцениваешь очистительное пламя революции. Как трагедию?

– А ты считаешь, что бесчисленные жертвы твоих единоверцев, погибших ради революции, – повод для частушек? Это не трагедия?

– Не крути, не крути, Антон. Не то ты говоришь, вижу, классового вражину хочешь защитить. Будто не понимаешь, что он уже в прошлом остался. Его ведь никто в будущее не возьмет. Так чего же его жалеть?

– Мы должны не о жалости или суровости говорить. А о том, как работать. Если ты считаешь, что пришла пора сажать в кутузку только за принадлежность к классу – пиши мне приказ. Но знай, что я с этим приказом поеду в Москву. Потому что, по-моему разумению, карательные органы должны устанавливать законность, а не насильничать.

– Приказа я тебе писать не буду. Я с тебя просто потребую, чтобы такая контра, как поп Стеблов, заткнулся навсегда при твоем участии. А если этого не будет сделано в ближайшие дни, то пеняй на себя…

Антон повернулся и не прощаясь вышел. А в кабинет Фрумкина через неприметную дверцу вошел тот, кого Антон знал как товарища Арсена.

Небольшого роста, чернявый, с пронзительными темными глазами и добрым выражением лица, он был похож на учителя гимназии младших классов, всю жизнь проведшего с детворой.

– Да, удивил меня Антоша. Не ожидал, не ожидал. Ведь всего три года прошло с тех пор, как мы расстались. Какой славный революционер был. Романтик, грамотный, исполнительный, иностранные языки знает, чудный человек.

Досадно, что мы не сможем использовать его талант. Так нужны образованные чекисты, чтобы работать на высшем уровне. Представляешь, до чего дошло. Мы посылаем за рубеж Гришу Сыроежкина, который никаких языков, кроме фабрично-заводского не знает. Гриша, конечно, сможет задавить своей могучей пролетарской рукой пару бывших генералов. Но нам интеллигентные агентуристы нужны. Жаль, жаль… А Антоша испортился. Не тот стал, совсем не тот. Он, видимо, уже и опасен для нас становится. Видишь, какие слова говорит. Это ведь не напрасно, Миша. Подозреваю, что тут и наследственность его сказывается. Папенька его – православный доктор, маменька с утра до вечера молитвы возносит, и попик этот, видно, немало с ним разговоров имел. Вот и стал наш революционер-романтик потихоньку к русофилам дрейфовать. Вот сейчас идет на станцию и думает о тебе, товарищ Фрумкин, не очень хорошо. А знаешь почему? Потому что ты Андрея Боголюбского лягнул. Это ты неправильно сделал. Наперед запомни, товарищ: свое дело надо без дискуссий делать. Даже того попа можно устранить чинно-благородно, без шуму и крика. Оно так всегда полезней бывает. Зачем нам идейные потасовки без нужды устраивать…

А таких, как Седов, надо списывать. Этому с нами не по пути. Ну да смотри, тебе виднее. Кстати, кто кляузу-то на него написал?

– Семен Самошкин заставил свою сожительницу руку приложить. Она в храм на службу ходит. Вот, значит, своими словами под его диктовку нацарапала.

– А что же он сам-то вопрос не поднял?

– Боится. Если будет открытое разбирательство, его местные партийцы заклюют. По правде говоря, вожак он слабый. Работу развалил. Вот и боится в лобовую идти.

– Ну, смотри. Можно и на этой бумажке хорошо сыграть. Делай, как считаешь нужным. А я поеду назад не солоно хлебавши. Большие виды у нас на парня были. Да не задалось. Не задалось. Ну, прощай. Считай, что приказов тебе я никаких не давал. А что ты понял – твое дело.

30

Митю стала мучить бессонница. Анюта не шла из головы. Что же сделать, чтобы совесть успокоилась, как найти лекарство от этой муки? Снова обращаться к отцу Лаврентию было как-то неудобно. Ведь исповедовался уже… Не выходит, не рассасывается заноза.

У Булая был большой опыт с женщинами. Постоянные перемещения по стране приводили ко множеству знакомств. Были среди них и любовные связи, без каких не обойтись взрослому, по существу одинокому мужчине. Но Митя никогда не позволял себе влюбляться до той степени, которая ставит под вопрос семью и детей. Он научился так вести себя в интимных отношениях, что его подруги не питали серьезных надежд на создание семьи. Были, конечно, и трудные расставания, и обильные слезы, и разговоры о том, что свела судьба, но это не сумело поколебать его убеждений. У Аннушки должен быть муж, а у детей – отец. Поэтому очередная подруга довольно быстро выветривалась из души, оставляя после себя, как правило, лишь приятные воспоминания. Может быть, потому, что ни одной из женщин он все-таки не сломал судьбу.

А Анюте сломал. Было время, когда он думал об этом с довольно беспечным чувством, полагая, что если бы не он, так кто-нибудь другой…

Но после воцерковления эта старая вина выросла в постоянную муку совести. Он часто стал представлять, что с его дочерью поступают так же, и ярость на самого себя охватывала его ум и душу. Не было слов, чтобы дать этому название.

До Мити дошла новость, что Крутенины приехали с Панделки и остановились у родственников мужа на несколько дней. Анюте надо было к доктору.

Теперь, находясь в городе, он старался смотреть вдаль, чтобы первым увидеть Анюту и вовремя скрыться с ее глаз. Но судьбу не обманешь, и она свела их на мосту через Тешу, с которого не свернуть и который не обогнуть.

Он первым увидел ее, но не почувствовал желания уйти, а понял, что есть судьба, которая их сейчас сводит. Собрав в себе силы, Митя пошел ей навстречу. Анюта тоже увидела его, но ничего не изменилось в ее лице. Разве что убыстрился неспешный до этого шаг. Она сильно повзрослела. Раздалась в кости, пополнела в лице, приобрела осанку замужней женщины. В ней уже не было той юной прелести, хотя она оставалась по-прежнему миловидна.

Митя снял картуз, поклонился:

– Здравствуй, Анюта. Пришлось, значит, свидеться.

– Вижу, не больно ты этого хотел, Дмитрий Степанович. Все прячешься от меня.

– Не скрою. Встречи с тобой боялся. Совесть заела. Не знал, как в глаза смотреть буду.

– Неужели совесть в Вас проснулась? Вот некстати. Ведь как крепко спала. Никого не беспокоила. Может, Вы уж и жалеете сейчас о чем-нибудь?

– О чем жалею, в двух словах не рассказать. Сейчас я только одного хочу – у тебя прощения просить. Хоть как, хоть слезами, хоть на коленях. Прости меня, Бога ради!

Митя стал медленно опускаться перед Анютой на доски моста. Она испуганно ойкнула, схватила его за руку и не дала опуститься на колени:

– Что ты, глупенький. Что ты, встань. Пойдем, отойдем в сторону, вон на скамейку. Поговорим. Надо нам поговорить.

Они отошли к тротуару, сели на скамейку у гостиного двора Пантелеева и замолчали. Митя понимал, что главное уже сказал, а остальное все – ненужная словесная шелуха. Анюта сидела, опустив голову, и теребила поясок своего ситцевого платья.

Потом она вздохнула и начала тихим, полным обиды голосом:

– Сколько слов я тебе сказала, Митенька, когда ты меня бросил, не сосчитать. Сколько слез выплакала, лучше не рассказывать. Ты меня так подкосил, как никто не смог бы. Думаешь, я взаправду модисткой стать хотела, когда с тобой напросилась? Нет. Ты ведь моей первой любовью был. Сильный, красивый. Таинственный революционер. Как приедешь на побывку – сердце мышонком бьется. Так к тебе прижаться хочется, с тобой объединиться. Сколько себя помню в девчонках – только о тебе и мечтала. Вот и напросилась. А уж как счастлива эти две недели была – нет слов поведать. Целых две недели я истинную любовь знала. Может, это и немало.

Потом, когда уж от смерти очнулась, хотела тебя возненавидеть. Головой тебя проклинаю, а сердце не соглашается. Все любит. Стало меня на две половинки растаскивать. Так иногда тоска согнет, что возьму да и напьюсь.

А Миша-то мой – такой муж хороший. И добрый, и заботливый. Все мне прощает. Только характером слабенький, как ребенок. Нет у него характера совсем. Хоть веревки из него вей. Да я не вью. Мне самой нужно, чтобы из меня веревки вили. Тогда я живу. По твоим рукам я страдаю, Митенька. По твоей воле и по твоей ласке. Только нету их со мной. Правду скажу – все подменить тебя стараюсь. Как Мишенька в уезд – ко мне то один лесник, то другой шастают. Выпьем водочки да покуралесим, а с утра опять тошнехонько. Постылы они мне все, псы ненасытные.

А сестра-то ведь всегда знала, что я тебя люблю. И когда я тебе в дорогу навязывалась, она все понимала. Но позволила. И потом меня выхаживала. Сердце у нее золотое. Но вот как раньше уж меня не приласкает. Если приду – в дом впустит, самовар поставит. А не приду – не позовет. Видно, глубокая рана на сердце у нее.

Мне ведь, Митенька, так перед ней стыдно. Высказать невозможно. Думаю: было бы у меня богатство – как-нибудь потихоньку ей бы подсунула, чтобы она не ведала от кого, да с детишками меньше нужды знала. Ведь иной раз на нее смотреть невозможно, такую она на себе ношу несет.

– Вот как Анюта, нас с тобой нечистая закрутила. Сколько боли мы друг другу и своим близким принесли. Увлекся я тогда сильно тобой. Только это не любовь была. Иначе я бы себя в узде не удержал. Смотрел на нас сверху кто-то подлый и ухмылялся: окручивайтесь, окручивайтесь, голубчики. Много потом страданий будет на мою радость. Попью я вашей тоски-кручинушки.

– А моя любовь, выходит, тоже, не от Бога была? Думаешь, она черной была? Что же ты обо мне полагаешь-то, Митя?

– Не мне судить, Анюта, милая. Но разве может светлая любовь страдания другим людям причинять? Почему наша история ножом в Аннушкином сердце сидит, почему от нее Михаил мучится? Если любовь от Господа – она никого не наказывает. А то, что мы с тобой сделали, – конечно, не от Бога. Да мы тогда о Боге и не вспоминали. Я неверующим был, а ты еще мала слишком, чтобы себя понимать. Ты ведь со мной убежать хотела. Даже и не думала о том, что если хочешь с мужчиной навсегда остаться, то об этом Силы Небесные надо просить. И коли все правильно складывается, за их благословением обращаться – то есть идти под венец. Тогда уж другого ничего не скажешь. Все так произошло, как Господь хотел. Пусть даже если бы я у Аннушки взял развод – думаю, ей так тяжело не было бы. Потому что, по крайней мере, я поступил бы с ней честно. Хотя представить себе такого не могу… Ты думаешь, к вину привыкать стала по Божьей воле? Да все тот же лукавый, который тебя в объятья сестриного мужа толкнул, теперь тебя добивает. Он, поди, от радости исходит, когда ты с лесниками кувыркаешься.

Вот, говоришь, мне подмену ищешь. Давай сойдемся. А как Анне в глаза смотреть будем? Знаешь, какой только путь остается? Совесть потерять. И в чьей мы тогда власти окажемся? Думаешь, мы в этой чужой власти счастье найдем? Не для этого нас туда затягивают. Хоть за тридевять земель убежим, хоть сто лет пройдет. А потерянная совесть свою цену запросит.

– Значит, нечего мне ждать. Не будет у нас продолжения?

– Что ты, Бог с тобой. Не думай даже.

– Что ж, может я и взаправду в лапах у Сатаны оказалась, только ты Митенька, в этом немало виноват. Да и сегодня святошей рядишься, меня одну бросаешь. Знаешь ведь – сгину без тебя, с пути собьюсь. Как перед Богом своим отвечать будешь?

– Если я с тобой пойду – значит, вдвоем сгинем. А перед Богом тебя никто спасать не будет. Каждый перед Богом сам спасается. Ты, может, как раз сейчас выбор делаешь – либо страсти свои мятежные ублажать, либо о душе думать, себя в чувство приводить. Только, похоже, ты к этому не готова. Грешная брага в тебе еще бродит.

– Ой бродит, родименький, ой бродит! Как бы я тебя любила, как бы лелеяла, что бы мы с тобой чудесного только не испытали! Я ведь огнем гореть могу. Может, надумаешь?

– Нет, Анютка, прости меня за то, что с тобой сделал. Нет, хорошая. У меня теперь другая дорога. – Митя поднялся, надел картуз, поклонился ей: – До свидания. В гости с Михаилом заходите. По родственному. Жизнь долгая. Ее по-доброму прожить надо.

Он пошел домой на непривычно легких ногах. Будто скала свалилась с плеч. Только где-то на отдаленном поле памяти всплывали воспоминания страстных ночей с Анютой и чей-то смешливый голосок пищал: "Дуракам закон не писан. Дураки живут за так".

31

Бандиты действовали на удивление дерзко. Под прикрытием темноты они бесшумно сняли охранявшего эшелон часового, а затем стали поочередно подгонять к вагону подводы и сбрасывать на них мешки с мукой. Между эшелоном и помещением охраны стояли еще два товарных состава, закрывавшие происходящее от посторонних глаз. Ограбление было обнаружено лишь через час, когда развод пришел менять часового. Боец был мертв, но по кровавым следам вокруг было видно, что он не дал застать себя врасплох и подцепил штыком одного из нападавших.

Антон с сотрудниками прибыл на станцию на рассвете и сразу же велел обследовать все выходящие со станции полевые дороги. В версте от города на одной из них были обнаружены следы муки. Судя по количеству украденного, бандитов было около двадцати человек. Организовывать погоню за ними с горсткой чекистов и пожилыми мужиками из отделения охраны было бессмысленно. Антон телефонировал в губчека о случившемся и стал ждать подмоги. К десяти часам на станцию прикатила из Нижнего мотодрезина с полувзводом чоновцев. Седов содрогнулся при виде спрыгнувшего на перрон командира отряда Хохолкова. Он с трудом переносил этого маленького, вертлявого человечка с сальным чубчиком и мышиными глазками, который был больше похож на шпаненка, чем на красного командира.

Раньше Хохолков был кунавинским маляром, красил в этой нижегородской слободе заборы и фасады и, в общем-то, никакого отношения к заводскому пролетариату не имел. Но в бурный период революции разухабистые манеры и наглая повадка помогли ему выбиться в люди, и вот уже года два Хохолков подвизался на разных мелких командных должностях. Отличали его при этом непомерное чванство и уверенность в собственной непогрешимости.

В прошлом году у Антона произошел с ним крупный конфликт. Осуществляя продразверстку в крепком мордовском селе Чиргушах, Хохолков решил, что крестьяне сдают возмутительно мало хлеба. Обыски по дворам ничего не дали, и, взбесившись, он позволил себе немыслимое.

По его приказу на улицу были выведены хозяева и скотина наиболее справных домов. Хохолков подходил по очереди к каждому хозяину и спрашивал, сдаст ли тот припрятанные излишки. Получив отрицательный ответ, он стрелял из нагана в лоб корове, и кормилица в конвульсиях умирала на глазах у владельца. Таким образом от карающей руки революции пало несколько буренок, и если бы не штыки продармейцев, дело кончилось бы бунтом.

Не понимающий крестьян Хохолков даже вообразить своими петушиными мозгами не мог, что такое мордвин. Если русский мужик считается упрямым, то мордвин стократ упрямее. Не добившись своего, он, матерясь, покинул Чиргуши.

От гнева Антона его спасло только то, что в этот день в Тольском Майдане пожгли дома всех комбедовцев, и Седов находился там на расследовании. По возвращении в Окоянов он написал на Хохолкова рапорт в губчека, но документ почему-то сгинул в недрах комиссии.

Теперь, нагло ухмыляясь, чоновец подошел к Антону и, не подавая руки, сказал:

– Окояновская преступность бежит впереди всех в губернии. В этом заслуга самого праведного в мире чекиста Антуана Седуова.

Антон не стал ввязываться в перепалку и предложил рассмотреть варианты действий. Он был уверен, что следы муки, найденные на дороге в Монастырку, являются отвлекающими. Это маленькое сельцо стояло на обширной безлесой возвышенности, и бандиты не пошли бы по такой местности в уже пробивающемся утреннем свете. Ее жители никогда не грешили бандитизмом и могли бы сообщить властям о подозрительном обозе.

Седов предполагал, что к ограблению могут иметь отношение лихие пойские мужички. Жители села Поя, лежащего неподалеку от одноименного разъезда, давно были замечены в вагонном воровстве. На окояновской станции у них имелись осведомители, и, пользуясь тем, что составы притормаживают или останавливаются на их разъезде, они, незаметно для охраны, на ходу цеплялись за вагоны, проникали на крыши, взрезали железную кровлю и выкидывали добро. Следом ехали повозки, которые и подбирали трофеи. Таким образом воровали в основном армейский провиант.

Назад Дальше