В ветвях скрипели какие-то не известные Тоне насекомые. Казалось, они нарочно расселись вокруг Хинценберга и Тони, скрип стоял всеобъемлющий – и вверху, и внизу, и со всех сторон.
– Настоящий концерт, – сказал Хинценберг. – Знаешь, я люблю музыку, я одно время часто ходил в оперу. И вот однажды в мае я переходил через оперный мостик, я опаздывал на "Травиату". У меня было пять минут на то, чтобы дойти до театра, сдать пальто в гардероб и найти свое место в зале. Так вот, это был май, и лягушки на берегах канала пели серенады. Деточка, они так ворковали и клокотали, что я остановился на мостике и десять минут слушал этот концерт.
– Лягушек?..
– Да, деточка. И был абсолютно счастлив.
– Тут, наверное, тоже полно лягушек, – помолчав, заметила Тоня. – Если вы скажете, что мы сюда ради них приехали, мне придется поверить. Господин Хинценберг! Вы ведь всегда все делаете правильно! Неужели то, что мы тут сейчас стоим, правильно? Вы же человек искусства, зачем вам эта история с убийством… с двумя убийствами?..
Отродясь Тоня так не разговаривала со своим начальством. Но после того, как девушка накричала на Полищука, что-то с ней произошло; копившееся весь день раздражение превысило критическую массу, что ли; злость на Сашу, в которой она не желала сама себе признаваться, требовала скандала, причем объектом скандала лучше было бы выбрать кого-то другого…
– Без убийства я бы охотно обошелся, – признался Хинценберг. – Я просто хочу понять, кто такой Батлер.
Тоня не сразу вспомнила о канадском коллекционере.
– Да, мы ведь не нашли его в Интернете… И вы думаете, что если поймаете убийцу, то сможете спросить его о Батлере?
– Что-то он, конечно, знает. Мне бы и ниточка пригодилась.
– Зачем вам ниточка, господин Хинценберг? Вы работаете с солидными людьми, зачем вам никому не известный канадский коллекционер?.. – вдруг до Тони дошло: – Это потому, что он родом из Латвии? И у него могут быть работы, которые отсюда вывезли в сорок четвертом и сорок пятом? Но раз он до сих пор о них молчал, то, наверное, не хочет их ни продавать, ни показывать.
– Вот именно это мне и интересно, деточка. Я не Хмельницкий, я не тронулся умом на глобальных проектах. Вот он бы сразу присочинил яйца Фаберже, которые лежат в коллекции Батлера, и потратил кучу денег на устройство выставки. Я хочу знать, почему Батлер избавился от этой страшной картины. Висела она у него, висела, и вдруг он стал искать в Интернете чудака, который бы на нее польстился. И ведь нашел! Что мешало ей дальше висеть в Канаде?
– По-моему, вы знаете этого Батлера, господин Хинценберг, – сказала Тоня. – Вы как-то очень реалистически его придумываете…
– Может, и так, деточка. Может, и знаю… Впрочем… Ладно. Я расскажу. Самое время рассказывать об этом ночью, на разоренной земле, вот так все совпало… Расскажу. Может, пока буду говорить, сам что-нибудь пойму. Когда-то я был мальчиком, третьим отцовским сыном, последышем, поскребышком. Было это очень давно. В годы войны. Теперь видишь, деточка, какой я старый?
– Вы нестарый, – вежливо возразила Тоня.
– Я уже вхожу в плотные слои атмосферы. Нас было у родителей четверо – три сына и дочь Илзе, моя старшая сестра. Во время войны не все латыши шли служить в легион. Сейчас, когда нам показывают этих легионеров, как они идут к памятнику Свободы, шуму столько, будто вся Латвия лизала задницы фашистам и добровольно записывалась в СС. Но мои братья, Рудольф и Ян, партизанили. Рудольф был старшим, за ним – Илзе, потом – Ян, четвертый – я, деточка. Наша семья не считалась большой. Это теперь родить второго ребенка – подвиг. Рудольф и Ян были комсомольцами. А жили мы недалеко от Кулдиги. Как ты понимаешь, что-то скрыть от соседей невозможно. В городе – еще иногда получается, а на селе – нет, никогда. Соседи знали, что Рудольф и Ян в отряде. И их выдали… выдали все – когда они приходят ночью на едой, за бинтами… Был у нас там такой Вецозолс…
Хинценберг задумался.
– Не хочется вспоминать, деточка, – признался он. – Вецозолс, когда Красная армия отступила и стали убивать евреев, грабил еврейские дома. Сам, наверное, не убивал, а вот прибрать к рукам чужое – это он любил. Вот его дружок, Тирумс, – тот расстреливал. Это мне потом Илзе рассказала. Ну вот, Вецозолс все разнюхал, рассказал Тирумсу, тот – своему немецкому начальству. Отряд окружили. Никого в живых не оставили. А к нам пришли ночью… Сестра схватила меня в охапку – и в окно. Родителей арестовали и угнали в Саласпилс. Ты знаешь, деточка, что такое лагерь смерти Саласпилс?
– Я что-то слышала. Это был трудовой исправительный лагерь? – спросила Тоня.
– Нет, это был лагерь смерти. Ладно, не буду тебя мучить. Ты другое поколение. Откуда тебе знать правду, если тебе ее не давали? Родители там погибли. Отца расстреляли, мать умерла от голода. Это – как Освенцим или Бухенвальд, только в Латвии. Теперь поняла?
– В Латвии был свой Освенцим? – Тоня ушам не поверила.
– Был, деточка. Вот еще одна правда, которая сейчас никому не нужна. Пожалуй, перед тем как сгореть в плотных слоях, я возьму такси и отвезу тебя туда. Там памятники стоят. Знаешь, сам я туда ни разу не ездил, что-то не пускает, боюсь… боюсь разволноваться… а теперь уже бояться нечего… Ну вот, мы с сестрой убежали, прятались у ее жениха на сеновале, потом перебежали к его родственникам. Нас из рук в руки передавали. Потом сестре отдали документы одной девушки, эта девушка покончила с собой, что-то там такое было. Мы перебрались в Ригу… да не в этом дело… ты понимаешь, у нас не осталось даже фотографий, ни одной… Я пытаюсь вспомнить, как они выглядели – братья, отец, мамочка, – и не могу, не получается…
Тоня с изумлением смотрела на старого антиквара. У нее было свое понимание истории: историей она считала то, что связано с искусством. Вторую мировую в Академии художеств рассматривали как некий всемирный заговор с целью порабощения латышей. Тоня, чья кровь состояла из разнообразных восьмушек и шестнадцатых долей, но в основном была русской, не могла принимать всерьез все эти рассуждения, но волей-неволей слышала именно их, а других мыслей в ее присутствии никто не высказывал. Родители, занятые бизнесом, вряд ли могли бы точно сказать, когда началась и когда закончилась эта самая война, не говоря уж о географических подробностях. А с сестрой и с подружками Тоня беседовала на совсем другие темы.
И вот вдруг оказалось, что война, завершившаяся в сорок пятом, на самом деле – совсем рядом.
– Сестра удачно вышла замуж. Она была красавицей. Тогда в Ригу прислали руководителей из России. Был такой Иван Анисимов. Тогда он считался красавцем-мужчиной, – это "красавцем-мужчиной" Хинценберг произнес по-русски. – Он мог выбирать. А сестра с ним познакомилась на каком-то собрании. Она по-русски знала, может, сотню слов, а он по-латышски – ни одного. Но если они сумели договориться – так, наверное, не в языке дело? Они были хорошей парой. Сестра сразу стала хозяйкой в большой квартире, я там вырос. Она мужа любила, он ее любил, они очень старались, чтобы я забыл войну. И я ее действительно забыл. Я увлекался шахматами, стал кандидатом в мастера, Анисимов где-то раздобыл старинные шахматы – подарил на шестнадцатилетие. Он любил дорогие вещи. Тогда были комиссионки…
И это слово Хинценберг сказал по-русски. Тоня слушала, приоткрыв рот. Впервые старый антиквар рассказывал ей такие вещи.
– Сестра ходила по комиссионкам, покупала старый хрусталь, старое серебро, старый фарфор. Она уже хорошо говорила по-русски. Однажды она присмотрела вазу, очень красивую вазу – я думаю, это был севрский фарфор, сестра запомнила только удивительный синий цвет. И какая-то женщина попросила уступить ей эту вазу. Она сказала: вот все, что осталось от моей семьи. Сестра не поверила. Тогда эта женщина предложила перевернуть вазу. Там на необожженном дне был рисунок карандашом – как рисуют маленькие дети. Это нарисовал ее маленький сын в сороковом году. Сестра все поняла и уступила вазу. Я тогда не знал, что запомню эту историю. А потом я стал коллекционировать монеты. Точнее, мы с Анисимовым собирали монеты. Мы ходили на толкучий рынок – ты слышала слово "толкучка"?
Такого русского слова Тоня не знала.
– На берегу Даугавы прямо на земле раскладывали газеты, на газетах лежало всякое барахло. Там можно было купить старые голенища от сапог, одеяла, пуговицы, нанизанные на нитки. Хозяйки покупали там по дешевке хорошие немецкие ножи со свастикой. Если договориться, могли продать и оружие. Да, монеты… мы брали латы из настоящего серебра. Теперешние латы штампуют черт знает из чего, а тогда монетки были серебряные, и можно было купить даже брошки, сделанные из старых пятилатовых монет… да ведь у нас была такая брошка, помнишь?
– С профилем?
– Да, деточка, это был профиль "народной девушки", а вокруг него все вырезано. Глупая идея, но люди хотели украсить себя чем-то таким, настоящим… Анисимов постарел, ушел на пенсию. Он был хорошим человеком, он вывел меня в люди. У них с сестрой была всего одна дочка. То есть моя племянница. Она сейчас в Москве. Мы иногда звоним друг другу. У меня была интересная жизнь, деточка. Я много чего перепробовал, и все у меня получалось. А когда Анисимов умер, оказалось, что у сестры будет совсем крошечная пенсия, ведь она никогда не работала, была домохозяйкой. Она решила продать картины, которые он собрал. Я ей сказал: тебя обманут, я сам их продам. Так я занялся этим делом. Как теперь говорят – бизнесом. На старости лет это очень хорошее занятие. Но знаешь, деточка… мне все чаще снятся братья, Рудольф и Ян… Оказывается, во сне я помню их лица, во сне я их узнаю в любой толпе… да, в любом обличье… а наяву я бы их не узнал, ведь фотографий не осталось, все погибло… Проснешься – и такое болезненное ощущение пустоты… Мы с сестрой сразу после войны не стали возвращаться в родные края, зачем? Родителей нет, братьев нет… о смерти родителей мы узнали благодаря Анисимову… Мы так решили – незачем. А вот теперь я думаю – надо бы попробовать узнать, куда подевались Вецозолс и Тирумс. Они ушли оттуда вместе с немцами. Это сестра узнала. И есть такие варианты. Они могли попробовать отплыть из Вентспилса…
– Куда? – спросила Тоня.
– Ты не знаешь, куда отплывали из Вентспилса и с курляндского побережья? А про Курляндский котел ты слышала?
– Что-то слышала, – Тоне страх как не хотелось признаваться в своей исторической безграмотности.
– Когда в октябре сорок четвертого Советская армия взяла Ригу, в Курляндию кинулись спасаться те, чья совесть нечиста, и еще творческая интеллигенция. Деточка, я к интеллигенции себя не отношу. Я простой парень, которому повезло с воспитателем. Сейчас Анисимова, если бы он был жив, называли бы оккупантом. Он не был оккупантом, он просто хозяйственник, которому сказали: езжай туда, делай это. Строй дома, ликвидируй разруху. В Вентспилсе собрались люди, которые хотели убраться подальше. Одних увезли последние немецкие корабли, другие на рыбацких лодках переправились на Готланд и оттуда – в Швецию. Многие погибли. Вецозолс и Тирумс или лежат на дне морском или успели уплыть в Германию и там попали в американскую оккупационную зону, или оказались в Швеции. Но если они живы – они могли дать знать о себе родственникам. Не сразу, через десять лет… И они, скорее всего, взяли новые фамилии. Батлер – очень распространенная фамилия, отчего бы ее не взять? А в Канаде поселилось много таких изгнанников, и они там вместе празднуют Лиго… Я понемногу расспрашивал людей. Нашлись такие, кто видел Вецозолса и Тирумса в Вентспилсе. С ними был один человек по фамилии Павулс – как он к ним пристал, один Бог знает. Видно, он был не в меру разговорчив, и они обратили на него внимание. Он в начале октября сорок четвертого года, когда уже было ясно, что Ригу вот-вот возьмет Советская армия, упаковал свое имущество и вывез в Курляндию, потом вместе с ящиками оказался в Вентспилсе. А в ящиках были старые картины, гобелены и янтарь. Павулс собирал янтарь, у него были редкие коллекционные экземпляры с насекомыми. Мне Круминьш рассказывал – у него был уникальный янтарь с какой-то невероятной доисторической блохой, она там сидела, как живая, этот кусок стоил бешеных денег. Так вот, весной сорок пятого его в Вентспилсе еще видели. А куда Павулс делся потом – никто не знает. Мне кажется, что так и остался лежать в курляндской земле. Теперь понимаешь, почему меня так заинтересовал канадский коллекционер, у которого есть старые картины, имеющие отношение к нашим краям?
– Теперь понимаю.
– Если правда нужна хоть одному человеку… Впрочем, вряд ли она была бы нужна мне, если бы не родители, Рудольф и Ян. Те, у кого нет в роду таких покойников, с чистой совестью отказываются от правды. А я вот помню, что мою латышскую семью предали латыши. Знаешь, этим тетушкам из Музея оккупации было бы очень трудно заморочить мне голову. Но я туда не хожу. Я слишком уважаю Анисимова, мир его праху, чтобы туда ходить…
– Не надо все это раскапывать, господин Хинценберг, – серьезно сказала Тоня. – Тех Вецозолса и Тирумса скорее всего уже нет в живых. Вы подумайте, самому молодому из легионеров, которые шестнадцатого марта ходят к памятнику Свободы, уже под девяносто. Мало ли кто мог унаследовать коллекцию?
– Да я понимаю… но хочется знать… – антиквар вздохнул. – Как будто мне от этого станет легче…
– Лягушка? – вдруг спросила, прислушавшись, Тоня.
– Лягушка, которая страдает бессонницей, – ответил он. – Прыгнула в воду, вот и получился плюх. Это с ними случается.
– Нет, там не лягушка… – вдруг прошептала Тоня.
Хинценберг прислушался, поднеся к уху ладонь.
– Тебе померещилось, деточка.
– Нет, не померещилось.
Несколько секунд они молчали, прислушиваясь.
– Ему тут нечего делать, – сказал Хинценберг. – На что ему машина, которая увязла в канаве? Он уже далеко.
– А если он думает, что я его видела и могу узнать?
– Ты видела силуэт в темноте.
– Он ж не знает, что я без очков – как старая бабка, чуть ли не наощупь хожу!
– Все так плохо, деточка? – забеспокоился Хинценберг. – Что же ты раньше не сказала? Мне еще по карману оплатить операцию! И тебе даже не придется выходить за меня замуж…
Тут антиквар схватил эксперта за руку и потащил прочь от машины.
Тоня поняла – он тоже услышал подозрительный шум.
– Господин Хинценберг, мы в темноте свалимся в какую-нибудь яму, – прошептала она. – И мы не знаем, куда идти…
– Нам нужно пересечь этот пустырь, только пересечь. Где-то там – бивуак землекопов… Ох, нет, туда нельзя… если они – дружки Гунчи, мало ли что… А где патрульная машина? Так, дуб – вот он, Сергей побежал примерно туда…
– Господин Хинценберг, успокойтесь, я сейчас позвоню Сергею, у меня сохранился его телефон!
– Умница, деточка! И у меня сохранился! Звоним!
– Но не разом! Ой…
– Что?
– Он же в машине, на полу…
Тоня была истинным чадом своего времени – оставшись без мобильника, она вдруг ощутила себя осиротевшей.
– Так я позвоню, но не будем стоять, уходим, уходим… Если с тобой что-то случится, он меня убьет.
– Кто?
– Сергей.
– Да он вам спасибо скажет, господин Хинценберг.
– Сергей? Сергей! – закричал в микрофон Хинценберг. – Немедленно возвращайтесь! У нас проблема! Проблема, говорю! Да, немедленно! Это важно! Труп подождет! Ему спешить некуда!
– Слышите? – Тоня дернула антиквара за рукав. – Нет, вы слышите? Он что, свалился в канаву?
– Черт знает что. Идем отсюда, деточка, идем навстречу Сергею.
– Нет, – вдруг сказала Тоня. – Я поняла.
– Что поняла?
– Почему он не за нами идет, а вертится вокруг машины! Я поняла! Господин Хинценберг, он не собирается меня убивать.
– Но зачем же он тогда вернулся?
– Я его схватила за воротник. Кажется, это был воротник. Наверное, с перепугу, – честно призналась Тоня. – Он же хотел угнать машину Сергея, а я – в машине. Сергей бы меня убил…
– То есть его ты боялась больше, чем угонщика? – уточнил Хинценберг.
– Наверное. И сейчас я поняла – он выскочил, а у меня что-то осталось в руке. Потом я руку разжала…
– Если он был в незастегнутой куртке, то тебя, деточка, можно поздравить с боевым трофеем…
– Он за курткой вернулся!
– Ну и пусть забирает на здоровье!
– Господин Хинценберг, нельзя, чтобы он ее забрал! Там в карманах может быть что-то очень важное!
– Перестань. Я не пущу тебя! – сердито сказал Хинценберг. – Пусть за этой скотиной полиция гоняется. Ты не обязана задерживать убийц!
Он взял девушку за руку, как ребенка.
– Но что-то же надо сделать!
– Мы сделали – мы позвонили Сергею. Можно позвонить еще раз…
– Если он узнает, что мы позволили убийце забрать куртку…
– Ничего он нам не сделает. Ничего! Он же не дурак! Деточка, нельзя же бояться полицейского больше, чем убийцу!
Тоня опустилась на корточки.
– Ты что, деточка, тебе плохо? – спросил Хинценберг. – Ах, Боженька… погоди, у меня где-то был валокордин…
– Да нет, я хоть камень ищу…
– Ты порежешься! Тут полно битого стекла! Прекрати немедленно!
– Вот, – сказала Тоня, выпрямившись. – По-моему, это железяка.
– И что – ты с ней пойдешь на убийцу?
– Вы тоже что-нибудь найдите.
– Деточка, не сходи с ума.
– Мы хотя бы отгоним его от машины!
– А если он на нас набросится? Если у него оружие? Пистолет? Ты об этом подумала?
– Он – на свету, возле машины, а мы – в темноте, он нас просто не увидит.
Страх перед очередным нагоняем от Полищука был таков, что Тоня выдернула у антиквара руку и пошла назад – туда, где светились окна "хонды-цивик".
– Ах, Боженька… – прошептал Хинценберг, поставил на землю фотографическую сумку и поспешил следом.