Падение Стоуна - Йен Пирс 6 стр.


Хозвицки был там, как я и надеялся. Субъект не из легких, Стефан Хозвицки, но привлекательной в нем была усердность. Он не пользовался популярностью среди своих коллег и имел репутацию заносчивого. Незаслуженно. Он попросту был антипатичен. Было практически невозможно поверить, что он может нравиться, да никто этого и не проверял. Я, правда, приложил некоторые усилия, подумав, когда он начинал, примерно полтора года назад, что смогу ввести его в курс, как другие вводили меня. Хозвицки не нуждался в наставлениях, расценивая их как похлопывание по плечу, и, честно сказать, репортером он был хорошим. Увы, он так и не понял, что писать хорошие статьи - лишь малая часть профессии. Быть рядом, жаловаться на редакторов, стонать о том, о сем и об этом - куда важнее. Товарищество - это все.

Сенсацию прибереги для себя, это само собой разумеется. Но не прячь мелочи. Большинство сюжетов находишь потому, что коллега дает тебе подсказку и ожидает получить подсказку в свой черед. Хозвицки воспринимал жизнь как соперничество. Он никогда никому ничего не говорил. Вместо того чтобы полагаться на предлагаемый каждое утро в баре общий котел информации и самому его пополнять, он самолично обходил все полицейские участки. Если он обнаруживал что-то, упущенное другими, пусть самое тривиальное, то держал это при себе. Он был честолюбив и исполнен решимости стать фигурой, чего бы там о нем ни думали другие.

Не знаю, сумел бы он достичь своей цели. Он погиб на фронте в 1915 году, став жертвой собственной усердности. Когда остальные преобразились в военных корреспондентов, преобразился и он, полный решимости показать себя истинным англичанином, вопреки своей фамилии и месту рождения, Польши, если не ошибаюсь. И пока его коллеги пригибали головы в окопах, он вызвался пойти в ночную разведку. Его труп найден не был.

Поздоровался он со мной без всякой теплоты, но хотя бы не отодвинулся дальше вдоль стойки при моем приближении.

- Я весь день занимался хилл-эндским убийством, - сказал он. Разговоры ему не давались. Он либо говорил что-то конкретное, либо молчал. Во всяком случае, это избавило меня от обузы заводить пустопорожнюю болтовню. Хозвицки был единственным репортером в Лондоне, которого прямолинейность не оскорбила бы.

- Ты написал о Рейвенсклиффе, когда он умер?

Он что-то буркнул себе под нос. Намерен ли я указать на ошибку? Предложить дополнительную информацию? Будет ли ответ ему на пользу или во вред? Он пока еще не определил.

- Да, - сказал он.

- Скажи-ка мне. История старая, ты ничего не потеряешь. И можешь приобрести кое-что на будущее.

Его глаза сощурились.

- Что?

- То, что я узнаю. Ты слышал, что я ушел из газеты?

Он не слышал. Я почувствовал себя слегка оскорбленным. Как я говорю, мы компания сплетников. Учтите, я не льстил себя мыслью, что мой уход займет ведущее место среди интересных анекдотцев, но я ожидал, что про это заговорят быстрее.

- Да. И что бы я ни разыскал, писать я про это не буду. Понимаешь?

Он кивнул.

- Отлично. Я хочу знать, почему ушло трое суток, прежде чем о смерти Рейвенсклиффа сообщили газеты?

- Потому что полиция раньше никому о ней не упомянула.

Я нахмурился.

- Но почему?

- Полагаю, так пожелала семья. Они так делают, эти люди. Просят полицию. Полиция подчиняется.

Надо будет спросить вдову Рейвенсклиффа при следующей встрече.

- Откуда ты это знаешь?

Очень просто. По его словам, он зашел в участок на Боу-стрит в половине десятого утра, как всегда. Его последний заход в тот день. Он жил в самой глубине Ист-Энда, начинал с полицейских участков в Сити приблизительно в пять утра и добирался на своем велосипеде до западных районов примерно в то же время, когда я направлялся на восток, чтобы приняться за работу.

- Обычно они дают мне регистрационную книгу и позволяют посмотреть записи. Затем я спрашиваю про то, что меня заинтересовало, и они кратко излагают суть. Достаточно просто. Ну, да ты сам знаешь.

Я кивнул.

- Только не в то утро. Дежурила волосатая свекла.

Достаточно хорошее описание. Сержант Уилкинс весил заметно больше двухсот пятидесяти фунтов, а цвет его лица колебался между багровостью его щек и лиловостью кончика носа. Даже просто вставая, он пыхтел от натуги, а обход улиц был настолько выше его возможностей, что сочувствующие коллеги давным-давно усадили его за стол дежурного. По правилам, его надлежало уволить как непригодного к службе, но полиция всегда опекает своих. Уилкинс был своего рода святым и нравился всем, даже преступникам, чьи дела он протоколировал изо дня в день. И вид у него был такой, словно каждое преступление для него было личным разочарованием. При нормальных обстоятельствах более благожелательного и услужливого человека трудно было бы найти.

Однако в то утро Уилкинс отказался дать ему регистрационную книгу и только сам прочел пару записей. "Сегодня больше ничего", - сказал он благодушно. Когда через несколько минут в участок за ноги втащили орущего, сопротивляющегося, распевающего пьянчугу и Уилкинс пропыхтел к двери поглядеть, что происходит, Хозвицки молниеносно повернул книгу и заглянул в нее. В его распоряжении было только несколько секунд, но и их оказалось достаточно: "2.45:379 на Сент-Джеймс-сквер. Обнаружен труп. Сообщить мистеру Генри Корту. Ф. О."

- Что сообщить?

Хозвицки пожал плечами.

- Генри Корт?

Еще одно пожатие плеч.

- Ф. О.?

Он снова пожал плечами. Раздражающая привычка.

- Так почему никакой заметки?

- Я заинтересовался, а потому направился в морг, и там это подтвердили. Из больницы на Чаринг-Кросс доставили тело, опознанное как Рейвенсклифф. Я вернулся в редакцию и начал писать. Просто предварительный репортаж, поскольку я собирался сдать его, а потом снова отправиться собрать еще информации. Кроме того, я сообщил редактору, чтобы он мог подготовить некролог.

- И?

- И больше ничего. Я вернулся на Сент-Джеймс-сквер постучать в соседние двери (тут я поморщился: Хозвицки нравилась такая вот вульгарность в его репортажах), но прежде чем я успел туда добраться, меня нагнал рассыльный и сказал, что меня ждут в редакции.

Такое случается. Случалось и со мной - не так уж редко. У всех газет были тогда рассыльные, компании мальчишек, которые толпились у главного входа в надежде заработать пенни-другой, доставляя вести. Часто это были незаурядные ребята - грязные и нахальные, но самые лучшие отличались особыми способностями и Лондон знали как свои пять пальцев. Они пересекали город с потрясающей быстротой, повиснув на омнибусе сзади, а то и бегом. Однажды я даже видел, как такой рассыльный катил по Оксфорд-стрит на крыше кеба, нагло помахивая руками прохожим.

- И я вернулся, - продолжал Хозвицки, - и получил головомойку от дневного редактора. Нечего мне тратить время на смерть человека настолько глупого, что он выпал из окна, э? Кто-то потолковал с ним об этом.

- Ты знаешь кто?

- Я сумел узнать только, что за два часа перед тем в редакцию приехал весьма респектабельного вида мужчина и разговаривал с ним полчаса. Даже моя краткая заметка о смерти Рейвенсклиффа была тогда изъята из номера, а через десять минут после его ухода был отправлен рассыльный. История была прихлопнута, а когда появилась, написал ее не я.

- А кто?

Он покачал головой.

- Никто из работающих в "Телеграф", - сказал он. - Позднее я спросил редактора, но он отмахнулся. "Иногда просто делаешь, что тебе говорят", - сказал он. Но думаю, он подразумевал и себя, а не только меня.

Я допил пиво и задумался над услышанным. Я был уверен, что Хозвицки говорит правду: он выглядел прямо-таки обрадованным, что может поделиться своим негодованием. Редакторы, естественно, люди неустойчивые. Они выбрасывают репортажи из чистого каприза, или оказывая личную услугу, или из-за владельцев газеты. Это происходит сплошь и рядом. Но обычно понимаешь почему, хоть и не одобряешь. Но зачем изымать простой репортаж о случившемся?

- Погоди минуту, - сказал Хозвицки. - Что я получу взамен?

- Пока ничего, - сказал я бодро. - Кроме моих "спасибо".

Он насупился.

- И моего обещания, что, когда у меня появится что-то, чтобы дать взамен, ты этот материал получишь.

Я кивнул ему и ушел, поднявшись по окутанной смрадом лестнице на открытый воздух Флит-стрит, такой свежий после этого замызганного подвала, что у меня даже голова закружилась.

Глава 8

Мне хотелось вскочить в омнибус и поехать прямо на Сент-Джеймс-сквер задать вопросы леди Рейвенсклифф. Их для нее у меня накопилось немало. Но было уже шесть, а я договорился встретиться с Франклином. К семи я был в Челси, готовый взяться за дело. К несчастью, Франклин ел медленно, жевал методично. Обычно это меня не трогало, но в тот вечер его манера довела меня до исступления.

Наша вечерняя рутина была неизменной. Около семи часов все четверо "мальчиков" миссис Моррисон собирались в маленькой обеденной комнате, темной и мрачной, освещенной только пыхающим газовым рожком, а затем полязгивание сковородок и кастрюль достигало крещендо, возвещая начало нашего вечернего пирования. Разговоры за этими трапезами менялись, то оживленные, то вообще не завязавшиеся. Порой мы обедали en grand seigneur и потом засиживались за чаем. Я всегда мог завоевать слушателей, живописуя новейшее убийство. Брок немедля претендовал на внимание рассказом о встрече с художниками, с которыми знаком не был. Мулреди мог прогнать всех из-за стола, задекламировав стихи экспериментального рода. Только Франклин почти не нарушал молчания, поскольку никого не интересовали изменения рыночных курсов или выпуск южноамериканских ценных бумаг, пусть даже цена купона могла быть назначена значительно ниже номинала. Он говорил на языке, куда более иностранном, чем преступники, художники и поэты, причем ни у кого не вызывавшем желания подучиться ему.

Обед в этот вечер состоял из бараньей котлеты каждому, картофеля и (особое баловство) брюссельской капусты вместо простой, хотя к тому времени, когда они попадали на стол, различий между ними не оставалось никаких. Затем пудинг из маниока, вызвавший взрыв аплодисментов артистических натур, чьи детские вкусы были, пожалуй, определяющей частью их жизней. Разговор не был оживленным. Брок хотел бы завести дискуссию, будет ли война с Германией или нет, и полагал, что я как репортер должен святым духом знать, что думают по этому вопросу в министерстве иностранных дел.

Им двигала не абстрактная озабоченность судьбами нации, хотя, как оказалось, интересовался он не зря. Потому что война сделала его, когда началась. Он стал военным художником, и то, что он видел, настолько изменило манеру его письма, что это выдвинуло его в авангард нового поколения, которое вышло на первый план с окончанием войны. Серая унылость Брока, делавшая его неудобоваримым в солнечные дни, войне предшествовавшие, идеально гармонировала с настроениями, преобладавшими во время нее, и раскрыла прозрачную четкость, которая не давалась ему, пока он жил с нами в Челси.

Так нет, он замыслил гигантский портрет коронованных особ Европы, идею, для которой он настолько не подходил, что просто не знаю, дивиться ли его дерзновенности или полнейшему отсутствию у него понятия о реальности. Он хотел - он, Джон Пракситель Брок - призвать всех монархов от царя Николая до кайзера, от короля Эдуарда до австрийского императора и всех до последнего государиков Скандинавии и Балкан сесть бок о бок и позировать ему. Предположительно не в обеденной комнате в Райской Аллее, Челси.

Это был план до того сумасшедший по самому своему замыслу, что, естественно, все мы бурно его подбадривали, и он дни напролет делал маленькие наброски, используя газетные фотографии вместо августейших голов. Он был занят и счастлив, а я по сей день не знаю, действительно ли тут имелась хотя бы крупица серьезности. Думаю, что нет: при всей своей нереалистичности, по-настоящему сумасшедшим он все-таки не был. Но идея обрела самостоятельное существование, и все, что ни происходило в мире, оказывалось связанным с ней. Он стал горячим сторонником французских монархистов, поскольку не представлял, каким образом сможет поместить президента республики на портрете королей. Он крайне не одобрял русских революционеров и был чрезвычайно возмущен, когда король Португалии стал жертвой покушения и тем самым лишил его натурщика, который славился (до своей злополучной кончины) красивой внешностью.

Мечты о славе захлестывали Брока, как волна, пока он предвкушал возведение в рыцарское достоинство, когда его шедевр будет выставлен в Королевской Академии. В этот вечер он вернулся с небес на землю, когда Мулреди не справился с припадком оголтелого хихиканья. Обед подошел к концу на довольно грустной ноте. Брок побрел вон из столовой. Мулреди почувствовал легкие угрызения совести, а Франклин сохранял невозмутимость. Затем мы с ним поднялись в маленькую гостиную, предназначавшуюся исключительно для особых случаев. Она была темной, холодной и абсолютно неуютной, но Франклин никогда никого не допускал в свою комнату. Он бросил мне назад подшивку "Сейда".

- Ты ее прочел?

- Конечно. Умелое резюме, но почти никаких подробностей.

- Ну и? Ты можешь объяснить все это мне?

Если Брок и Мулреди брызгали весельем, даже когда обсуждали весомейшие проблемы, Франклин был сама серьезность даже в шутках. Он не обладал и намеком на чувство юмора; это делало его хорошим служащим, но скучным, хотя и благожелательным собеседником. За обеденным столом он строго ограничивался сообщением фактов и был устрашающе педантичен. Битва при Ватерлоо произошла в июне или июле 1815 года. Мулреди было совершенно все равно, в каком году она произошла; для Франклина вопрос обретал чрезвычайную важность, и если он не знал точного ответа, то терял покой. Рано или поздно он ускользал наверх уточнить и заверить себя, что мир все еще можно сводить к цифрам.

Подшивка "Сейда" вызвала сокрушающий взрыв этой особенной формы безумия - во многих случаях, объяснил Франклин, имелся намек, но без пояснений. Она утверждала, но без каких-либо данных. Наброски без детализированного фона.

- Она не завершена, я знаю, - сказал я, раскаиваясь, что вручил бедняге такую причину для раздражения, но в то же время чувствуя, что потребность ищейки выискивать детали можно направить в нужное русло, она могла бы оказаться очень полезной. - Ты не расскажешь мне, что это все-таки такое?

Не стану воспроизводить то, что я услышал, дословно. Это было бы невыносимо. И ничего не дало бы, лишь подчеркнув, как мало, даже под руководством такого эксперта, я на том этапе сумел понять. Рейвенсклифф, сказал он, был человеком новой породы. Не промышленником, не банкиром, а капиталистом наиболее современного толка.

Тут он понял, что поставил меня в тупик, и начал заново. В последние десятилетия компании продавали себя на Бирже. Люди покупали их акции; если компания преуспевает, ее прибыли растут и все больше людей хочет покупать ее акции, а потому их цена повышается.

Понятно. Я кивнул.

- В обычных обстоятельствах, - продолжал он, войдя в свою колею, - предприятиями управляют управляющие, назначаемые компаниями - ну, например, сталелитейным заводом. Кроме того, имеется совет директоров, который следит за управляющими от имени акционеров. Поскольку предприятие принадлежит им, акционеры могут предписывать правлению, что ему следует делать, если достаточное их число придет к соглашению в том или ином вопросе. Часто акционеров так много и они настолько далеки друг от друга, что вообще не могут прийти ни к какому соглашению. И вот тут-то Рейвенсклифф и увидел свой шанс.

Еще в 1870-х годах он понял, что не обязательно быть владельцем компании, чтобы ее контролировать. И в 1876 году он продал свою торпедную компанию "Бесуику", однако вместо наличных "Бесуик" уплатил ему акциями. Собственно говоря, он получил больше трети всего их количества. Вооружившись ими, он созвал собрание, постановившее, что он будет председателем. Вот так это и продолжалось. Обдуманно экспериментируя, Рейвенсклифф установил, что на самом деле требуется не более 25 %, чтобы контролировать компанию. И почему должны протестовать другие акционеры? Компании, которые он забрал под свой контроль, преуспевали, они выплачивали установленные дивиденды, цена акций непрерывно росла. И вот так распространялась власть Рейвенсклиффа.

- Ну, это очень мило. Все, следовательно, счастливы, - сказал я. - Тут мне не за что ухватиться. И хотя я вижу, что ты находишь все это увлекательным, трудно представить, как придать этому увлекательность для читателей его биографии. И это все, что содержится в резюме? Должен сказать, что я немножко разочарован.

Франклин насупился.

- Лично я нахожу это поразительным. Но, как ты говоришь, мало кто это поймет. К счастью, для тебя тут кое-что все-таки есть. Когда в 1866 году он учредил "Госпорт торпедо компани", ему оказалось очень трудно убедить Королевский военный флот покупать его торпеды. Они или не срабатывали, что делало их бесполезными, или же работали безупречно, а это означало, что маленький ялик способен потопить броненосец. Естественно, Флот не слишком хотел его поддерживать. А потому он им их просто преподнес.

- Я думал, суть в том, чтобы извлекать прибыль.

- Верно. Но Рейвенсклифф понимал, что заказ Королевского военного флота был наилучшей в мире рекламой. То, чем располагал британский флот, захотят иметь все другие военные флоты. Прежде чем поставить первую торпеду, он объехал весь мир, сообщая о доверии к нему Британского Адмиралтейства. Естественно, все остальные захотели тоже обзавестись торпедами, пусть цена и была внушительной. Не прошло и пяти лет, как он вооружил всех наших врагов, включая потенциальных, средством для потопления наших кораблей.

Что он мог сделать? Таков был его аргумент. Он утверждал, что был бы счастлив предоставить военному флоту эксклюзивное право на приобретение его механизмов, но они отказались. А к этому времени военные флоты по всему миру осознали, что их корабли нуждаются в большей защите. Рейвенсклифф приобрел контроль над "Глиссонской сталью", производившей лучшую броню в мире, и над "Бесуикской верфью", которая могла строить новейшие военные корабли. Вот так все и шло. К 1902 году все аспекты постройки кораблей и производства оружия находились под контролем Рейвенсклиффа. Его заводы производили машины, суда, пушки, снаряды. Раньше большинства он увидел потенциал паровых турбин, а потому купил контроль над компанией, которая вела разведку и добычу нефти в Месопотамии.

- Очень умно с его стороны.

Назад Дальше