Смертельная лазурь - Йорг Кастнер 2 стр.


- А у кого ты учился? - полюбопытствовал я, засовывая нож в ножны из оленьего рога.

- У Николауса Петтера, - подчеркнуто равнодушно бросил в ответ Оссель. Он-то прекрасно понимал, что означает это имя.

- У самого Николауса Петтера? - пораженно переспросил я. - Так ведь это же знаменитый борец!

- Да, у основателя школы борьбы, - подтвердил Юкен. - Правда, сейчас там заправляет его бывший ученик, Роберт Корс.

Мне показалось, что имя это мой наставник произнес с еле уловимым оттенком презрения.

- Ладно, что было, то прошло, - решил переменить тему Оссель. - Хочешь, чтобы я преподал тебе науку борьбы, милости прошу. Давай, наступай на меня, только не торопись. Я покажу тебе один прием для обороны. Немножко силенок и чуточка ума перетянут и твой испанский кинжал, Корнелис.

Кивнув, я изготовился к атаке. В воздухе стоял терпкий запах дерева. Для тренировок мы выбрали просторное складское помещение, где доставленное из Бразилии твердое дерево дожидалось, пока у обитателей Распхёйса дойдут до него руки. Я уже готов был атаковать Юкена, как вдруг послышался чей-то крик:

- Оссель! Оссель! Где ты там?

- Это Арне Питерс, - пояснил Юкен. Он был явно удивлен. - Мы здесь, в складе, Арне!

Раздались торопливые шаги, со скрипом распахнулась тяжелая дверь, и показалась лысая голова Питерса. Выпучив глаза, Арне скороговоркой проверещал:

- Оссель, бегом в камеру Мельхерса! Да побыстрее! Случилось ужасное!

- А в чем дело? Что с ним? - переспросил Оссель, потянувшись за своим отделанным кожей камзолом, лежавшим у бревен.

- Мельхерс… он… это… больше не жилец! - пробормотал в ответ Арне Питерс.

Невозмутимость Осселя моментально улетучилась.

- Как так? - оторопело спросил он, не попадая в рукава камзола.

- Наложил на себя руки. Я как раз принес ему обед, а он… Вся камера в крови!

Мы устремились к камере мастера-красильщика Гисберта Мельхерса. Проходя через цех, мы заметили, как работающие там заключенные провожают нас любопытными или злобными взглядами. Во все стороны летели стружки и опилки, крепко пахло потом и струганым деревом. Теперь надо всем этим витал дух смерти. Во всяком случае, так мне почудилось, когда мы вместе с еще двумя надзирателями спешили к камере Мельхерса, того самого Мельхерса, чье преступление несколько дней назад потрясло весь Амстердам.

Мастер Гисберт Мельхерс был одним из самых почитаемых специалистов своего дела и уважаемым членом амстердамской гильдии красильщиков. Человеком добросовестным, тем, кто привел принадлежавшее ему предприятие к процветанию. Ничто в его поведении, как утверждали свидетели, не указывало на то, что он способен на подобное злодеяние.

В минувшую субботу он зверски убил свою супругу и детей - тринадцатилетнего сына и дочь восьми лет. Заколов несчастных ножом, Мельхерс отрезал им головы и бросил их в красильный чан. Об этом стало известно лишь в понедельник утром, когда работники Мельхерса стали извлекать из чана оставленные для просушки ткани. Один из них, Аэрт Тефзен, случайно достал из чана и головы жертв. В панике рабочие принялись искать хозяина и обнаружили его у себя в доме. Мельхерс сидел, забившись в угол, словно затравленный зверь, и уставившись в одну точку. Он так и не смог толком объяснить произошедшее. Рядом валялся окровавленный топор, руки и платье Мельхерса также были в крови. В гостиной работники красильни обнаружили обезображенные трупы домочадцев.

Преступника тут же потащили на допрос в ратушу, и лишь под пытками он стал говорить. Мельхерс признался в содеянном, однако так и не смог сказать, что толкнуло его на этот чудовищный поступок, скупо упомянув лишь о том, что должен был так поступить. Во вторник Мельхерса перевезли к нам в тюрьму Распхёйс, где ему предстояло дожидаться суда. Но и здесь мастер по-прежнему вел себя замкнуто.

Пару раз я пытался вызвать Мельхерса на откровенный разговор, однако вскоре, поняв всю тщетность этих попыток, перестал. Начальник тюрьмы определил для мастера камеру-одиночку. В силу подавленности, в которой пребывал Мельхерс, а также особой тяжести совершенного преступления решено было не назначать Мельхерса на работы в распиловочный цех - там, между прочим, приходится иметь дело с пилами и прочим режущим инструментом.

Повернув в коридор, ведущий к камере Мельхерса, я еще издали увидел, что дверь камеры приоткрыта. Рядом на полу стояла тюремная миска с кашей - скудный обед заключенного. Оссель резким движением распахнул дверь пошире и первым вошел в крохотное помещение. Пройдя за ним, я встал рядом. Взору моему предстала неописуемая картина. За два года работы в Распхёйсе мне приходилось всякое повидать, но такое… Тут и у человека с нервами покрепче, чем мои, поджилки затряслись бы. Я сделал пару глубоких вдохов, чтобы подавить накативший приступ дурноты.

От респектабельного господина, каким был мастер Мельхерс до этого ужасного дня, не осталось и следа. Смерть наложила на его облик жуткий отпечаток. Окровавленные запястья были измочалены, словно побывали в пасти у хищника. Мастер лежал на боку, скрючившись, словно издохший зверь. В неестественно широко раскрытых глазах застыл дикий, животный ужас. На лице, в волосах, даже на зубах виднелась кровь, отчего они напоминали окровавленные клыки хищника.

- Как же он умудрился? - недоумевал Арне Питерс, качая головой. - Ничего же острого при нем не было, все отобрали.

- Посмотри на его зубы и поймешь - как! - ответил Оссель. Голос его звучал непривычно хрипло. Даже ему, повидавшему многое на своем веку надсмотрщику, видеть подобное раньше явно не приходилось.

- Откуда взялось столько крови? Непонятно…

- Ничего непонятного, отвратительно - другое дело, - бросил Оссель, поднеся запястье ко рту, словно собравшись вонзить в него зубы. - Вот так он и действовал.

Питерс невольно сглотнул.

- Неужели человек и на такое способен?

- Тот, кто прикончил жену и невинных детишек, и не на такое способен, - вмешался я и стал пробираться мимо стоявшего в дверях Осселя внутрь камеры, чтобы рассмотреть непонятный темный прямоугольник у задней стены.

- Видимо, боялся наказания, потому и пошел на самоубийство, - пробормотал Питерс.

- А может, сам решил наказать себя, - предположил я.

- Или просто свихнулся, - резюмировал Оссель, возложив мне на плечо тяжеленную ручищу, - он явно не желал пускать меня в камеру. - Арне, ты бы сбегал за начальником тюрьмы, что ли!

- Хорошо, - согласился Питерс и поспешно удалился.

Оссель, дождавшись, пока Арне исчезнет за углом коридора, вполголоса проговорил:

- Незачем ему это видеть.

Он указал на темный предмет, прислоненный к стенке камеры.

- Что это? - не понял я.

Оссель прошел в мрачный закуток, стараясь не ступить в лужу крови, в которой лежал почивший в бозе мастер-красильщик, и извлек картину в роскошной резной раме.

- Картина? - изумился я.

- Она самая.

При свете коптящих фитилей ламп, освещавших проход, я рассмотрел написанную маслом картину. На ней был изображен Мельхерс в кругу семьи. Художник запечатлел мастера в его лучшие дни, за богато накрытым столом. Рядом располневшая, но милая женщина наливает ему вино в объемистый, искрящийся серебром кубок. Слева от матери, устремив взгляд на родителей, стоят мальчик и девочка.

- Семья Мельхерса, они же его жертвы, - вырвалось у меня.

- Верно, Корнелис. Эта картина висела у него в доме.

- А как она очутилась здесь?

Оссель кивнул на труп:

- Он попросил доставить ее сюда.

- Попросил? - повторил я. - Но, Оссель…

- Да-да, я все понимаю, заключенным не полагается иметь в камере никакой домашней утвари или обстановки. Но этот красильщик в ногах у меня валялся, так ему хотелось видеть ее. К тому же…

- Что "к тому же"? - допытывался я.

- К тому же и десять гульденов мне карман не оттянут!

- Не спорю. Только странно все это!

- Что странного? То, что Мельхерс готов был выложить такую сумму, просто чтобы со скуки поглазеть на какую-то мазню? Ну, знаешь, может, он жаждал обрести в ней утешение. Или в последний раз увидеть, тех, чья жизнь у него на совести. А потом не выдержал и покончил с собой.

- Все возможно, Оссель. Но не это меня удивляет. Мельхерс как воды в рот набрал, только пытки и развязали ему язык. А тебе он ничего не говорил?

- Когда я вечером в среду принес ему еду, он неожиданно разговорился. Не о том, почему лишил жизни жену и детей, нет, об этом он и словом не обмолвился. Речь шла только о картине. Он попросил меня сходить к нему и передать его ученику, Аэрту Тефзену, чтобы тот отдал мне картину и заодно денежки. Я должен был незаметно притащить ее в камеру. Вот как все было.

В коридоре раздались чьи-то торопливые шаги.

- Пойду спрячу картину, Корнелис. И тут же вернусь.

Я оглянуться не успел, как Оссель уже исчез на другом конце коридора. Неудивительно, ведь он знал тюрьму как свои пять пальцев. Будь это иначе, разве смог бы он незаметно пронести такую махину в камеру Мельхерса.

На пороге появились Арне Питерс и Ромбертус Бланкарт. Еще пару мгновений спустя возник и Оссель.

Бланкарт, тщедушный, низкорослый человечек, всегда какой-то растерянный, просунул голову в камеру и тут же в ужасе отпрянул.

- Невероятно… быть этого не может, - пробормотал он и невольно взглянул на надсмотрщика: - Как такое могло произойти?

- И мы голову ломаем, господин Бланкарт, - ответил Оссель.

- Вряд ли тут что-нибудь можно объяснить, - помог я Осселю. - Самоубийство Мельхерса так же непонятно, как и совершенные им убийства. Наверняка спятил.

- Да, похоже, именно так и есть, - со вздохом облегчения, как мне показалось, согласился Бланкарт.

А мне, напротив, стало еще муторнее на душе. Странная догадка осенила меня. Мне вдруг подумалось, что за всем этим что-то скрывается, однако мне не хотелось узнавать истинные мотивы и его преступления, и самоубийства.

Глава 2
Портрет покойного

По завершении смены мы с Осселем вместе покинули неуютные стены Распхёйса, решив пройтись по Хейлигевег, где царило обычное для погожего вечера оживление. По мостовой громыхали груженые телеги, лавочники наперебой расхваливали свои товары, тянулись разряженные горожане, целыми семьями или парочками вышедшие на вечернюю прогулку насладиться августовским солнцем. В воздухе кружили чайки и цапли, будто дополняя идиллический пейзаж. Ничто не указывало на то, что всего несколько часов назад за толстыми стенами амстердамской тюрьмы некто ужасным способом покончил с собой. Пока что эта новость не вышла за стены Распхёйса, но уже завтрашним утром все жители Амстердама будут обсуждать ее в мельчайших подробностях.

Нет, не все, мелькнула мысль, стоило мне мельком взглянуть на неуклюжий пакет под мышкой у Осселя. Он завернул картину в серое тюремное одеяло.

Кивком указав на его странную ношу, я осведомился:

- Ты что же, собрался ее отнести в дом Мельхерса?

- Да, только не сейчас, пару дней побудет у меня, пока суматоха не уляжется. Ни к чему мне лишние заботы.

- Ладно. Хотелось как следует ее рассмотреть.

- К чему?

- Исключительно из любопытства, Оссель. Как ты помнишь, я тоже иногда беру кисть в руки.

- Только это не всегда приносит успех, - ухмыльнулся он в ответ, ткнув большим пальцем за спину. - Будь по-другому, ты бы не у нас на хлеб зарабатывал.

- Слушай, не сыпь ты соль на рану, - попытался я урезонить своего приятеля и невольно рассмеялся. - Все дело в том, что в этой стране куда больше художников, чем тюремных надзирателей.

Оссель дружески похлопал меня по плечу:

- Ну, Рубенс, тогда давай завернем ко мне. Что-то нет у меня желания разворачивать ее на глазах у всего города. К тому же я припас отличнейшей можжевеловой настойки. После всего, что выпало увидеть сегодня, мы с тобой вполне заслужили по доброму глотку!

Мы отправились в направлении квартала Йордаансфиртель. Мысли мои продолжали вертеться вокруг картины, и я упрекал приятеля за то, что ему пришло в голову притащить ее в камеру к убийце-красильщику.

Оссель скорчил недовольную мину:

- Ладно, хватит уже тебе пилить меня, Корнелис. Рассуждаешь, точно начальник тюрьмы. Может, метишь на его местечко, а?

- Признаюсь честно, от такого жалованья не отказался бы. Хотя стоит лишь представить, что ты всю жизнь обречен провести в Распхёйсе, так ужас берет.

- А чем тебе наш Распхёйс не угодил? - чуть обиженно пробормотал Оссель. - Я вот больше десятка лет в его стенах провел, и ничего, как видишь.

- Ты ведь еще и воспитатель.

- Не в первый день я им стал. Но я не жалуюсь. До того как прийти в Распхёйс, я тоже немало перепробовал, и отовсюду меня выставляли, едва у работодателей кончались денежки. А в Распхёйсе у меня твердое жалованье, хотя, честно признаться, могли бы платить и пощедрее.

Я испытующе посмотрел на него, но все-таки удержался от высказываний в адрес его доходов. Их вполне можно было бы считать более чем достаточными, не транжирь Оссель все деньги на спиртное и азартные игры. Причем налицо была любопытная закономерность: чем больше он пил, тем меньше ему везло в игре и, соответственно, тем скорее пустел его кошелек. К тому же его последняя пассия - сожительница по имени, кажется, Геза, тоже была не самым лучшим приобретением Осселя. Приятель не особенно распространялся о ней, но даже то немногое, что он в свое время поведал мне, указывало на то, что и она не прочь заложить за воротник. Геза страдала чахоткой, и Осселю регулярно приходилось оплачивать снадобья и лекарей.

Доходный дом, где он снимал жилье, был огромным и мрачным зданием. Стоило нам оказаться на его лестницах, в узеньких коридорчиках, как благостное настроение, дарованное прогулкой летним погожим вечером, как рукой сняло. Дом этот принадлежал владельцу фабрики по изготовлению инструмента, и тот явно не был расположен терпеть лишние убытки, предоставляя своим работягам сносный кров. Каждый штюбер, вычитаемый из жалованья рабочих, я уверен, доставался хозяину едва ли не задарма. Квартиры, куда иногда проникали солнце и свежий воздух, сдавались еше и таким людям, как Оссель, зарабатывавшим вполне пристойные деньги, но отнюдь не считавшим себя богатеями. В доме постоянно стоял запах сырости и гниющих отбросов.

Одолев пару крутых лестниц, мы вошли в обиталище Осселя, куда я не заглядывал вот уже несколько месяцев - с тех пор, как там обосновалась упомянутая Геза. У меня создавалось впечатление, что Оссель намеренно держал меня от нее подальше, и сейчас Гезы тоже не было дома. Когда я поинтересовался у него, где Геза, Оссель уклончиво ответил, что, дескать, она вот уже несколько дней не показывалась - по его словам, ухаживала за теткой, которая занемогла.

Выставив на стол пару захватанных фаянсовых кружек, Оссель наполнил их обещанной можжевеловкой. Я же тем временем убрал покрывало с картины и прислонил ее к изъеденному жучком сундуку, на который падал свет заходящего дня, проникавший сквозь запыленное оконце.

Оссель, заметив мое недовольство, зажег керосиновую лампу.

- Ну и как? - полюбопытствовал он, дав мне обозреть полотно. - Стоящая картина? Или, может быть, даже ценная?

- Не могу сказать, - тихо произнес я и склонился над картиной, чтобы различить подпись художника. - Любопытно, - пробормотал я, - очень любопытно.

- Что такое? - Оссель, сделав внушительный глоток можжевеловки, звучно и блаженно рыгнул, после чего отер тыльной стороной ладони рот. - Ну, говори же, говори, мальчик!

- Обычно художник оставляет свою фамилию или в крайнем случае какой-то личный знак на полотне. Это объясняется профессиональной гордостью, да и коммерческими соображениями. В конце концов, любой художник заинтересован в будущих заказах. Стало быть, люди должны знать, чьей кисти тот или иной портрет либо пейзаж. Здесь же я не нахожу ничего похожего, хоть убей.

- Может, в этом случае художнику как раз нечем гордиться, - скептически заметил Оссель, опускаясь на стул, жалобно скрипнувший под его весом.

- Что-то не верится. Картина в самом деле недурна. Взгляни, как удачно выписан свет, падающий на лица детей, просто мастерски!

Оссель нагнулся над столом и, широко раскрыв глаза, взглянул на картину.

- Ну, знаешь, я бы так не сказал.

- То есть?

- Центральная фигура картины - сам красильщик. И, делая художнику заказ, он непременно должен был напомнить ему об этом. Так что уместнее было, если бы свет падал бы не на детей, а как раз на него самого. Твой художник - жалкий подмастерье. Не приходится удивляться, что и фамилии своей не накарябал.

Я метнул на Осселя полный возмущения взгляд:

- Да ты ни черта не смыслишь в живописи, Оссель. Именно этот свет и привлек мое внимание. Я считаю прием очень удачным - он заставляет сначала обратить внимание на детей. Они восхищенно смотрят на отца, и его образ от этого только выигрывает. Будь картина выписана в других красках, я без колебания приписал бы эту работу Рембрандту.

- Рембрандту? - Оссель отхлебнул можжевеловки и задумчиво почесал затылок. - Ходят слухи, что он совсем опустился. А разве он еще жив?

- Разумеется, жив. Однако последние три года дела у него ни к черту. Многие судят о его работах так же, как и ты, считая, что он не умеет писать. Но если хочешь знать, придет время, и он будет так же ценим, как Рубенс, или даже больше.

- И через тысячу лет не будет, могу спорить! - от души расхохотался Оссель. - Рембрандта в грош не ставят, как мне говорили, и вообще он уже несколько лет как обанкротился. Или, может, я ошибаюсь?

- Нет, ты не ошибаешься, он действительно остался без гроша. Даже свой особняк на Йоденбреестраат не мог содержать, так что вынужден был распродать все имущество. И перебраться в простой домик у Розенграхт.

- И все же жизнь в пусть нанятом, пусть даже маленьком, но все-таки доме ему по карману, а? - Оссель со вздохом обвел взором свои скудно обставленные покои. - Может, и мне стоило податься в художники…

- Насколько мне известно, мастер живет сейчас на наследство скончавшейся жены, он назначен управляющим наследством в пользу детей.

Оссель вновь наполнил свою кружку доверху можжевеловкой, а мою подвинул мне.

- Присядь и выпей глоточек можжевеловки, Корнелис. А то, глядишь, один всю ее вылакаю.

Я покорился.

- Рембрандту не сладко приходится, поверь, Оссель. Если принять во внимание, какой славы он достиг в свое время, он теперь просто заживо гниет.

- Ты говоришь так, будто только вчера с ним расстался.

- Вчера не вчера, но однажды мы с ним встречались. Незадолго до того, как наняться в Распхёйс, я просил его стать моим учителем.

- Твоим учителем, говоришь. Ну-ну, и что же из этого вышло?

- Да ничего путного. Он просто вышвырнул меня, да еще наорал, чтобы ноги моей в его доме не было.

Мои слова привели моего приятеля в такой восторг, что он даже поперхнулся можжевеловкой, выплюнув добрую половину на стол.

- Я-то думал, что ты художник от Бога, Корнелис. Но если ты так плох, что даже Рембрандт не пожелал с тобой связываться, то сунь лучше свои кисточки сам знаешь куда.

Назад Дальше