Пьер Оль Господин Дик, или Десятая книга - Жан 3 стр.


* * *

- Добро пожаловать к "Хорошим детям"! Как зовут этого маленького господина?

Когда дверь отворилась, в лицо нам повеяло тяжелым духом, напоминавшим зловонное дыхание печеночного больного; трухлявый паркет грозил поглотить вошедшего, а полуотклеившиеся и свисавшие со стен полосы обоев облизывали его, словно языки.

- Франсуа, - нервно сказала мать. - Его зовут Франсуа…

Монахиня наклонилась, чтобы рассмотреть меня поближе. Дыхание ее было таким же тошнотворным, как запах в доме. Затем она посторонилась, и я увидел раскрытую дверь с табличкой "Игровая комната".

Монахиня положила руки мне на плечи и предложила войти; я подчинился с таким же энтузиазмом, как если бы она приказывала мне войти к ней в рот.

Комната была узкой, но очень длинной. Слева от входа, в пыльном углу, выгороженном шатким книжным шкафом, на деревянной скамье сидело с полдюжины ребятишек, зашептавшихся при моем приближении. В комнате, внушавшей почтение своими размерами, их тесно сбившаяся кучка выглядела смешно. Один из них показал мне язык, другой посмотрел на меня испуганным взглядом, который я воспринял как предостережение. Всю эту сцену освещали лишь два крохотных оконца. С некоторой тревогой я заметил, что в глубине комнаты что-то шевелится. Вдруг мне показалось, что пол наклонился, подталкивая меня вперед.

- Иди, дитя мое, иди, никто тебя не съест!

Вцепившись в мать, я сделал несколько шагов, ступая на цыпочках, словно шел по краю пропасти. В стене справа были две двери: "Туалеты" и "Столовая"; запахи, доносившиеся оттуда, легко можно было спутать.

Постепенно привыкая к полутьме, я дошел уже почти до середины комнаты, когда увидел прямо перед собой маленькую бледную круглолицую девочку со странной прической: густые рыжие волосы были симметрично расчесаны на пробор, закручены над ушами и прихвачены заколками. Она была, наверное, моих лет, но наморщенный лобик делал ее взрослее. Вокруг нее валялись распоротые подушки, обезглавленные куклы, поломанные машинки и паровозики. Она была занята, сосредоточенно пытаясь оторвать руки и ноги у деревянной марионетки, наряженной в клетчатый балахон с вышитой на нем надписью "Меня зовут клоун Бобо!". Несмотря на перечеркивавшую лицо прорезь, клоуну Бобо было явно не до смеха: он попал в маленькие, но опытные руки; шея у него уже была сломана, голова свешивалась на грудь.

- Ее зовут Матильда, - умиленно сказала монахиня. - И Матильда как раз ищет какого-нибудь нового друга… Видишь, она немножко… поссорилась с прежними… но я уверена, что вы прекрасно друг с дружкой поладите! Правда она красивая, наша Матильда?

Да, Матильда действительно была красива. Зеленые глазки. Маленький, чуть вздернутый носик. Скуластенькая. Она покончила с клоуном Бобо и молча посмотрела на меня. Я едва узнал изменившийся от беспокойства голос матери:

- Э-э… Да, очень красивая, в самом деле.

Очень красивая, несомненно. Но что-то было не то в этой самой красоте. Чем больше я вглядывался в правильные, выразительные черты ее бледного лица и в зеленые глаза, тем больше восхищался ею и тем меньше находил ее красивой в том смысле, который всегда вкладывал в это слово. Тут требовалось какое-то другое слово, которого в моем детском словаре еще не было. С ней получилось как с тем уланом, подаренным мне отцом в прошлом году: ландскнехты блестели ярче, гвардейцы были изящнее, но я любил этого улана, сам не знаю почему. Я даже имени ему не придумал; иногда я называл его просто "Ужасный".

- Ну, крошки мои, познакомьтесь поближе!

Матильда посмотрела мне прямо в глаза, сделала шаг вперед и потом еще один, наступив при этом на останки забытого Бобо. Она протянула руку, взяла мою и с какой-то невероятной силой потянула меня к себе. Другой рукой я все еще цеплялся за мать, но эта девчушка притягивала меня так сильно, что на какой-то миг мне показалось: вот сейчас мать меня отпустит. И меня охватил такой ужас, что я впервые, с тех пор как вышел из пеленок, наделал в штаны. Матильда с безжалостным любопытством следила за тем, как расползается пятно влаги вокруг ширинки моих брюк и затем вниз по штанинам; наконец, явно посчитав мое мочеиспускание данью восхищения, она удовлетворенно выпятила губки и погладила меня маленькой ладошкой. Неожиданный, непостижимый контакт; никогда еще ко мне не прикасались таким образом, так легко и так определенно. Нахлынувшее вслед за тем приятное волнение заставило меня позабыть и мой страх, и мой позор. И я, в свою очередь, взглянул Матильде прямо в глаза; я смотрел на нее так, как не осмеливался смотреть никогда и ни на кого - даже на мадемуазель Корали, - и я наклонился к Матильде, чтобы поцеловать ее, но вмешалась благочестивая сестра:

- Мой Бог!.. Но это неприлично! Какой ужас! В его-то возрасте!

- Я… я не понимаю, - лепетала моя мать. - Уверяю вас, с ним никогда такого не бывало.

Матильда улыбнулась; я ничего не соображал, и ее улыбка просто отразилась на моем лице.

* * *

Я сидел напротив матери. Мимо окна бесконечной вереницей бежали сосны.

Я впервые ехал на поезде, впервые видел такой густой, такой нескончаемый лес. Я говорил себе, что этого не может быть, что это декорация, что какие-то невероятно расторопные бутафоры без конца перетаскивают вперед одни и те же сосны - всего какую-нибудь сотню, не больше, - искусно располагая их так, чтобы создать иллюзию бесконечности… Мать, во всяком случае, кажется, вполне верила в этот обман.

- Боже мой, как это красиво, как это успокаивает! Как я могла так долго жить вдали от этих лесов! Скоро мы будем дома…

- Дома?… - тупо переспросил я.

Мне трудно было представить, что в конце этих рельсов стоит знакомый дом на улице Сен-Сернен - с зарубками на дверном косяке, с внутренним двориком и тремя маленькими сырыми комнатками. Или я должен был думать, что этот поезд бежит по кругу, как уменьшенные электрические модели в витринах игрушечных магазинов? Но нет же, солнце стоит в окне вагона с самого нашего отъезда, никуда не уходит, значит, мы все время едем на запад.

- Я хочу сказать - у меня… у твоей бабушки.

Мне решительно не понравилось это "у меня", не говоря уже о какой-то бабушке, про которую я никогда ничего не слышал и которая сваливалась мне на голову в самый неподходящий момент. Я упрямо насупился и сказал, не глядя на мать:

- Мне больше нравится наш настоящий дом.

- Туда мы уже не можем вернуться. Его сняли другие люди.

Чтобы найти покупателя нашего торгового предприятия, ей не потребовалось и недели; оказалось, что достаточно перейти улицу и открыть дверь кафе "Разрядка". Один из партнеров моего отца был агентом по недвижимости, другой - нотариусом, а третий, у которого была сеть химчисток, как раз подыскивал место, чтобы открыть механизированную прачечную. Позднее я узнал, что вырученных от продажи денег едва хватило, чтобы расплатиться по счетам и оплатить перевозку вещей. На руках у нас наверняка не осталось и пяти тысяч франков, но то, что продажа осуществилась так быстро, словно по волшебству, породило у матери какую-то эйфорию, и этот безмятежный оптимизм так мало шел ей, что мне было за нее стыдно, примерно так, как если бы она, отказавшись от своих строгих костюмов и бежевого непромокаемого плаща, надела мини-юбку и соблазнительную блузку мадемуазель Корали.

- Ты чувствуешь, Франсуа? Это - море!

- Значит, это море воняет!

Это было правдой: смрадный запах серы и гнилой капусты уже проник в купе.

- Мы подъезжаем!

Я уже не вернусь к "Хорошим детям". И Матильда, и клоун Бобо будут на долгие годы похоронены в глубинах моей памяти. И все же именно там, в глубине той темной комнаты, я впервые встретился с двумя самыми главными персонажами повести моей жизни: с Диккенсом и с моей женой.

III

Прижавшись носом к стеклу, я разглядывал длинный фабричный хобот, выбрасывавший непрерывную струю опилок. Огни печей подсвечивали образованные этими выбросами крутые горы; по их склонам с трудом взбирался смешной гусеничный экскаватор, напоминавший жука, штурмующего огромную кучу навоза. Потревоженные ковшом, опилки медленными лавинами сползали налево и направо, и через несколько секунд гора превращалась в площадку. Но хобот продолжал плеваться, гора восстанавливалась, жук кашлял, упирался, буксовал и наконец снова шел на штурм. Время от времени фары машин вырезали из темноты контуры гигантских рулонов бракованной бумаги, которые стояли вдоль обочины, словно ожидая, когда какой-нибудь циклоп схватит один из них и оторвет клок, чтобы подтереть свой циклопический зад.

- Эй! Малыш! Зайди ко мне…

Взвывает сирена. Восемь часов. Теперь уже скоро придет мать. Летом я мог следить за тем, как она выходит из фабричной конторы, ждет, пока горит красный свет, и затем переходит улицу по направлению ко мне, за несколько секунд до того, как хлынет поток рабочих второй смены. Но сейчас зима, и уже темно. Бабушка зовет меня.

Это была красивая, свежая и кокетливая маленькая старушка, всегда безукоризненно одетая, с прекрасными серебряными волосами, собранными в узел на затылке. Иногда под вечер она засыпала в своем кресле у камина и улыбалась во сне. Затем, вздрогнув, просыпалась, хлопала глазами, слегка оправляла кружевной воротничок блузки, чтобы он выглядел безупречно, и звала меня; у нее был приятный, почти юный голос. Когда я подходил, она снова улыбалась. Ее безмятежно-ясное лицо медленно поворачивалось ко мне; она притягивала меня к себе. Кожа ее совсем не была шершавой, как бывает у стариков; я вдыхал запах ее духов "Утренняя серенада" - духов молодой девушки, она заказывала их по почте. Она проводила рукой по моим волосам и ухватывала меня за щеку. Иногда какой-нибудь зевака задерживался перед окном, чтобы полюбоваться этой картиной. И если бы он мог открыть окно, вот что бы он услышал: - Значит, я тебе противна, а? - Ее наманикюренные ногти впивались мне в щеку. - Ты только не подумай, что мне приятно спросонок увидеть твою крысиную мордочку… Это просто немножко, совсем чуть-чуть напоминает мне, что я еще существую, понимаешь?

Она снова ерошила мои волосы, вылавливая узелки, которые удаляла короткими шлепками.

- У добрых людей есть тысячи способов напоминать другим о себе: подарки, улыбки, гостинцы и сюси-муси-пуси. А я не добрая, у меня нет выбора, мне надо кому-нибудь надоедать. И никого, кроме тебя, у меня под рукой нет…

В каком-то смысле справедливо было и обратное: у меня тоже никого больше под рукой не было. Ни друзей, ни даже приятелей. Мать приходила поздно, к тому же она со мной почти не разговаривала: я будил в ней оскорбительные воспоминания.

Когда я понял, что приставания бабушки - это лишь некий ритуал, не предполагающий ничего неожиданного, я перестал их бояться и уже ждал их, как другие дети ждут улыбок, ласк или конфет.

"Неподвижная" - так я назвал ее с самого начала: она была калекой. Ее левая нога, твердая, как деревяшка, и сине-красная из-за плохой циркуляции крови, должна была все время находиться в горизонтальном положении, для чего была предусмотрена специальная табуретка. Я практически никогда не видел их порознь: бабушкину ногу без табуретки и табуретку без бабушкиной ноги. Когда я шел спать, Неподвижная еще оставалась в своем кресле, а когда я просыпался, она уже снова сидела там - точно в том же положении; она была словно какая-то холодная звезда, словно неподвижное солнце, которое никогда не садится и никогда не встает.

Правда, однажды вечером я подсмотрел, спрятавшись за дверью, как моя мать ведет ее к кровати. Неподвижная передвигалась крохотными шажками, опираясь левой рукой на палку, а правой - на дочь. Звук от шага больной ноги был глуше, чем от шага здоровой. Оказавшись в своей комнате, старушка одним и тем же раздраженным жестом оттолкнула от себя палку и дочь, упала на кровать и, вздыхая, втащила на нее непослушную ногу.

- Тебе больше ничего не нужно, мама?

- Ничего. - Неподвижная странно улыбнулась, потом улыбка вдруг исчезла. - Ногу. Ногу, дура! Принеси мне новую ногу или заткнись и убирайся!

Я решил, что должен поближе рассмотреть такую знаменитую ногу. Возможности для этого были: мне вменялось в обязанность по возвращении из школы "составлять компанию" старушке. О неисполнении немедленно докладывалось, и преступление каралось арестом моих солдатиков (при всегдашней снисходительности в этом отношении мать проявляла совершенно необычную строгость). Вообще говоря, ничего конкретно делать было не нужно, только выслушивать саркастические бабушкины замечания, которые она отпускала с регулярностью, напоминавшей взрывы полевых петард для отпугивания птиц. Но иногда она дружелюбно улыбалась мне, перед тем как произнести своим приятным, мелодичным голосом:

- Мне скучно, бездельник. Возьми книгу.

Я немедленно открывал атлас на странице, отмеченной закладкой, и наугад тыкал пальцем в карту:

- Колорадо?

- Денвер!

- Огайо?

- Колумбус!

Я так и не смог понять, почему этой женщине, никогда не покидавшей пределов городка Мимизана и чихать хотевшей на историю и географию - как, впрочем, и на все остальные виды человеческого знания, - почему ей взбрело в голову, что она должна выучить наизусть столицы Соединенных Штатов. Как бы там ни было, эта специфическая и совершенно бесполезная компетентность доставляла ей самое глубокое удовлетворение. Кроме того, эта тупая игра выполняла еще одну функцию: в больших дозах она ее усыпляла.

- Небраска?

- Линкольн!

- Канзас?

- Ах-ах! Топика!

В конце концов я полюбил эту карту - не ее переливчатые цвета и не ее экзотические названия, тревожившие какие-то смутные отголоски историй об индейцах и ковбоях, - я полюбил сами эти изящные, ирреальные многоугольники, которые образовывали Штаты. "Вот где все должно быть просто и спокойно", - думал я, обводя пальцем евклидовы контуры Монтаны.

- Ну, олух, Топика - правильно или пальцем в зад?

- Да, правильно.

- А ты думал, я такая дура, что скажу "Канзас-Сити", да?

Вскоре ответы подаются уже не так быстро; она сонно клюет носом, вздрагивая при каждом новом вопросе. Я пользуюсь этими гипнотическими мгновениями между дремотой и бодрствованием, для того чтобы существенно отклониться от темы:

- Висконсин?

- Гм-м-м?… Висконсин?… М-м… Мэдисон…

- А от чего умер дедушка?

- Гм-м-м… Дедушка… гм-м… от меня… он умер… от меня…

- А на чердаке - это его комната, да? Почему туда никто не заходит? Что там?

- Хр-р-р… чердак?… гм-м-м!.. дерьмо… там куча дер-р-рь… м-ма…

Как только она засыпает, я склоняюсь над этим непреходящим чудом - идеально круговой границей, отделяющей на уровне ее колена здоровую плоть от больной. Эта чисто геометрическая окружность напоминает мне границу между Оклахомой и Канзасом. Выше колена - розово-серое ровное пространство без каких-либо особенностей; ниже - поверхность, усеянная буграми нарывов и коричневыми кратерами, изборожденная расширенными сосудами, из которых одни - красные, а другие - темно-синие, и почти видно, как по ним бежит кровь. Но за волшебной границей реки вновь уходят под землю, вулканы потухают и горы сглаживаются.

- Нравится моя нога? Хочешь сфотографировать на память?

В первый момент, чересчур поглощенный своими мыслями, я не соображаю, что сейчас последует удар палкой. Но в следующее мгновение вспоминаю, что, перед тем как заснуть, она всегда шумно и с усилием сглатывала, словно принимала таблетку сна, - и едва успеваю отскочить. Взгляд, которым она меня провожает, блестит предвкушением радости, и я вижу самое счастливое выражение, какое только может появиться на этом лице.

- Неподвижная… - восторженно бормочет она, - я тебя и не двигаясь достану…

И обещание честно исполняется. Рано или поздно, в тот же вечер, или назавтра, или через несколько дней, я фатально забываю о нависшей надо мной угрозе и оказываюсь в пределах досягаемости палки; в любом случае у нее в запасе было и другое оружие, а именно тапкомет. Это была техника высшего класса, и если бы я смог ею овладеть, звездная популярность на переменах была бы мне гарантирована. Концом своей палки она стаскивала тапок с больной ноги, раскручивала его, как пращу, и в нужный момент снайперски выстреливала им по любой подвернувшейся цели, как то: мои ягодицы, тартинка с вареньем, которую я собирался проглотить, моя ручка-вставочка, когда, высунув язык, я уже готов был ставить финальную точку в домашнем задании по чистописанию - сколько раз это попадание стоило мне оценки "ноль", - и даже переключатель каналов телевизора. Именно в тот момент, когда Зорро выхватывал шпагу, в воздух взмывал тапок - и дальше я должен был наблюдать за тем, как наскакивают друг на друга Малыш-Красавчик и Батиньольский Крепыш (Неподвижная обожала кетч; она смотрела его, макая печенье в подслащенное вино, причем всасывала жидкость с шумом, от которого у меня, как предполагалось, должны были течь слюнки).

А хуже всего было то, что я не мог оставить тапок валяться там, куда он упал, я обязан был водворить его на место до прихода матери: стреляный воробей, который сам заряжает ружье охотника…

Но добило меня Ватерлоо.

Добрых два часа ушло у меня на то, чтобы расположить армии друг против друга. Все были на месте: Веллингтон со своей пехотой и ста пятьюдесятью шестью пушками, кавалерия Нея, Келлерман и конная гвардия, Груши, Блюхер, старая гвардия Камбронна; армии расположились по обе стороны плато Монсенжан - крышки от обувной коробки, укрепленной крафт-бумагой, на которой я изобразил скалы, ручей и несколько домов. Итак, 18 июня 1815 года, Ватерлоо, 11 часов 29 минут; я закрыл глаза, глубоко вздохнул и приготовился начать знаменитый отвлекающий маневр на правом фланге, как вдруг в воздухе раздалось мерзкое шипение, за которым последовал тонкий отчаянный перезвон фигурок, ударявшихся друг о друга.

- Ничья! - загоготала Неподвижная.

Я открыл глаза. И что же я увидел? С предельной беспристрастностью тапок одним ударом снес и пехотные каре Веллингтона, и атакующие цепи Нея. Англичане, французы, голландцы, пруссаки - все валялись вперемешку, убитые, искалеченные или просто ошеломленные жутким видением такого инфернального снаряда.

Из этого происшествия я извлек два урока: во-первых, Неподвижная способна не только симулировать дремоту, но и проникать в мои мысли с той же легкостью, с какой сверло дрели входит в мягкую древесину, а во-вторых, мне надо подыскивать какое-то тапкобезопасное, бронетапковое занятие. К счастью, долго искать мне не пришлось.

Назад Дальше