А тут что будет в понедельник? Трофим отвернулся от окна и осмотрелся. Да что там было рассматривать? Две лавки, на них тряпки и овчины, и ещё лавка у окна, вместо стола. В красном углу – икона. Трофим перекрестился на неё, прошёл и сел на свою лавку. И подумал, что, может, зря он так себя костерит. Ну и написал на Марьяна. А что, лучше было бы на кого-нибудь другого написать? Совсем ни на кого не написать не дали бы, а на Марьяна написал, и дальше что? Да ничего! Марьян уже убитый человек, его во второй раз не казнишь. И ни на кого доноса из него не выбьешь. Так что никому беды не будет от того, что подмахнул эти расспросные листы, даже, напротив, всем как бы вышло послабление – никого больше трепать не будут, подумал Трофим….
И вдруг его как огнём обожгло! А что он подписал? – подумал. Верно ли, что на Марьяна?! Он же не читая подписал, мало ли что Зюзин мог ему подсунуть? Вдруг Трофим на себя подписал?! А что! И такое бывало! Государев думный дьяк Григорий Шапкин вот уж до чего был голова, а когда за него вдруг взялись, это уже после Новгорода было, когда все, кого Бог миловал, в Москву вернулись… Вдруг Шапкина взяли в расспрос, опять про те подпорченные гири новгородские и начали срамить: ты почему, когда царство шаталось, невесть чем занимался?! И в хомут его! В том же Разбойном приказе, которым он ещё вчера заведывал, на той же дыбе, на которой раньше других поднимал, сам поднялся! И Сидор, наш же разбойный палач, любимец шапкинский, его теперь…
А! Что и вспоминать! Трофим вздохнул.
Вдруг за окном послышались колокола. Трофим подскочил, прислушался…
Колокола перестали звонить. И это совсем не по царевичу. Это они часы отбили. А куда Клим ушёл? А что будет дальше? Да никто не знает, что тут будет дальше. Знать может только один, да и тот сейчас, наверное, лежит и ничего не говорит, и ничего не понимает. Может, опять лекаря к нему призвали, а, может, Софрон не позволил, сказал: сам выхожу. И он это может, про это все знают, Софрон, говорят, уже не раз…
Вдруг кто-то тюкнул в дверь – очень несмело. Пресвятая Богородица, только и успел подумать Трофим, как дверь открылась, и в каморку вошёл Савва-истопник – тот самый Савва, который был тогда при всём, что там, в покойной, сотворилось. Вид у Саввы был напуганный. Трофим мысленно перекрестился и велел:
– Дверь закрой.
Савва закрыл. Трофим поманил его рукой. Савва подошёл, остановился прямо перед ним и опустился на колени. Глаза у Саввы были красные, мокрые, губы дрожали. Трофим, сам не понимая, что делает, достал целовальный крест. Савва приложился к нему и пообещал говорить, ничего не скрывая, и как на духу. Трофим усмехнулся, спросил:
– Чего ты это вдруг?
А сам подумал, а не привёл ли Савва за собой кого-нибудь, не стоит ли кто сейчас за дверью и не слушает ли? Савва как будто это понял, и сам сказал:
– Чист я, как слеза, боярин. Ушли они все к царевичу, а я к тебе побежал.
– От Ефрема? – недоверчиво спросил Трофим.
– Нет, от себя, – сказал Савва. – От Ефрема нас всех ещё утром отпустили, как только нашли Марьяна.
Ага, подумал Трофим, ну что ж, такое могло быть. И снова сунул Савве крест. Савва его опять поцеловал.
– Рассказывай. Как на духу, – велел Трофим. – Но скоро говори! А то мало ли!
И он покосился на дверь. Савва понимающе кивнул и начал – очень осторожным шепотом:
– Я тогда вошёл в покойную и вот так дрова несу, в охапке. А они стоят возле столика, на меня не смотрят и молчат. Но чую, только что говорили. И говорили яро – оба красные! Эх, думаю, только бы половицы не скрипнули, в этой тишине их сразу будет слышно, а царь-государь такого, ох, не любит! И я по одной досточке иду, ступаю по гвоздям, там через пол-аршина гвоздь, на гвоздь наступишь – не скрипит. И вот иду, не скриплю, да и что там идти, шесть шагов… А царь-государь царевичу вдруг говорит очень сердито: "Ты что это, Ваня, опять мне перечишь?! Я тебе разве неясно сказал?!" А царевич: "Нет, не ясно!" И ещё вот так гыгыкнул, очень зло. Тут царь-государь, не удержавшись: "Ах, ты так?!" И посохом его по голове! И посохом! "Вот тебе, дурень, Псков! Вот тебе, дурень, войско!" И ещё! Прямо в висок! Царевич сразу зашатался – и на пол. И лежит, как сноп. Царь перепугался: "Ваня! Ванечка!" Посох отбросил – и к нему. А тот уже не отзывается, лежит, закатил глаза. Полголовы в кровище. Царь на него пал сверху – и рыдать, трясти его! Тут я дрова и выронил. Посыпались они, затарахтели. Царь сразу вскинулся, на меня поворотился, смотрит… А я вижу только посох. Он рядом лежит, весь в крови. А у царя-государя глаза как уголья! Ох, мне тогда стало боязно! Сейчас он, думаю, начнёт кричать: "Савка царевича убил! Савка убил! Савка!" И кому все поверят? Ему! И я тогда в дверь и кричать: "Царевича убили! Царевич убился! Зацепился за порог, об приступочку виском – и насмерть!" Я же тогда и вправду думал, что он совсем убился. Я же не знал, что он так долго будет помирать и у него можно будет спросить, кто его так посохом…
И замолчал, посмотрел на Трофима. Тот сказал:
– Я спрашивал. И он мне показал, что это его сзади, со спины ударили, и он не видел, кто.
Савва помолчал, сказал:
– Вот как он родителя любит. Даже теперь не выдал.
И вздохнул. Трофим, помолчав, спросил:
– Так, говоришь, царь посохом?
Савва кивнул, подумал и добавил:
– Осном бил. Осно острое. Если бы навершием ударил, то бы не убил. А осном – это верная смерть. Посох снизу – это как копьё.
И перекрестился. Трофим нахмурился, спросил:
– Почему я должен тебе верить?
– Я крест целовал, – сказал Савва.
– Так ты и третьего дня целовал. А что тогда наплёл?
Савва молчал. Трофим продолжил:
– Как я теперь узнаю, что ты правду говоришь? Была бы кочерга, сразу узнал. Но кочергу украли. Как мне теперь без неё обходиться?
– Ну, кочерга, – сказал Савва и хмыкнул. – Она от Аграфены, сумасшедшей бабы. Зюзин тебя нарочно с Аграфеной свёл, чтобы с толку сбить. А когда не сбил, велел украсть.
– Кто это такое говорил?
– Все говорят, – уклончиво ответил Савва.
Трофим подумал и сказал:
– Наговорить можно всякое.
– Я говорю не всякое, – ответил Савва, – а только то, что сам видел. Вижу, сидит царь на ковре, держит царевича. А сбоку лежит посох, весь в крови. И я побежал. А после привели меня обратно, чтобы показал, где это было, смотрю, а посоха нигде не видно.
– Ну, так и царя не видно было. И царевича. И что с того?
– Их унесли, сказали.
– Вот кто-то и посох унёс.
– Посох?! – с жаром спросил Савва. – Да кто это до посоха дотронется?! Да за такое сразу руки обсекут по плечи! Посох! Да кто посох взял, тот царь!
– Ну… – начал было Трофим.
– А вот и не "ну"! – ещё сердитее продолжил Савва. – Никогда никто до посоха не смей дотронуться! И тут вдруг… Никто не посмел бы. Лежал бы посох по сей день, все обходили бы и, обходя, шапки снимали. А брать – нет!
– Но кто-то же посмел, – сказал Трофим.
– Посмел, – кивнул Савва. – Максим! – и быстро посмотрел на дверь.
Дверь была плотно закрыта, за ней было тихо.
– Максим? – чуть слышно повторил Трофим и тоже поневоле посмотрел на дверь. – Какой Максим?
– Метельщик, который вчера в пыточной от страха чуть не помер. Я ещё подумал, что это вдруг с ним. А теперь я знаю, что – потому что он посох унёс.
– Куда унёс?
– Не говорит.
– И все, хочешь мне сказать, молчат? Царев посох пропал, и никто не хватился?!
– А и хватились бы, и что? А его нет нигде! Посоха царева нет, представляешь? Царь у нас теперь без посоха! И посох в крови.
И Савва перекрестился.
– Ну, – сказал Трофим, – такого быть не может. Царь бы…
– Царь не поднимается.
Трофим помолчал, подумал и спросил:
– Зачем ты мне всё это говоришь? Почему раньше молчал?
– Раньше мне было боязно, – ответил Савва. – А теперь я ничего не боюсь. Ко мне сегодня ночью Мотька приходила.
– Как Мотька? Она же мёртвая.
– Вот мёртвая она и приходила.
– И что?
– Я, говорит, тебя, скотина, задушу, если ты правду про посох не скажешь.
– Ну а ей это зачем?
– А чтобы Марьяна обелить. Противно мне, говорит, что на Марьяна наклепали всякого. Говори, кричит, как было! Или задушу! И вот!
Савва открыл ворот, и Трофим увидел у него на горле синяки, будто его и впрямь душили.
– Это Мотька, – сказал Савва.
Трофим утёр пот со лба и спросил:
– Что ещё Мотька говорила?
– Пока ничего. Только велела, чтобы я пошёл к тебе и всё как есть поведал. И вот я пришёл.
Трофим подумал и спросил:
– Что она сказала: она сама повесилась или её повесили?
– Вот придёт к тебе, тогда и спросишь.
– Ладно, – сказал Трофим. – А как ты про Максима узнал? Тоже Мотька надоумила?
– Нет, это я сам, – ответил Савва. – У неё что? У неё только Марьян на уме. И она в меня как впилась, как стала душить! Я чуть проснулся. Глаза продрал, а ничего не видно. Мы же тогда в пыточной сидели. Как ты нас туда привёл, ещё в пятницу, и как оставил, так мы там и сидели: я, Спирька-сторож, да Шестак Хромов с рундука, да рынды эти двое, да Максим-метельщик. День просидели, ночь, ещё день, ещё ночь… И вот в эту ночь она мне и приснилась. Ты у Ефрема не сидел, боярин. Ефрем, если что не по его, знаешь, какой?! Он…
– Ладно! – строго перебил Трофим. – Дело говори, не заговаривайся.
Савва утёр губы, продолжал:
– Дело! Дело было простое, боярин. Ефрем нас всех в угол согнал, сбил поплотнее и ушёл. И вот от этой тесноты мне и приснилось, будто меня Мотька душит. Сам не знаю, как тогда проснулся. Не проснулся, задушила бы. А так протёр глаза – и ничего не видно. Но горло горит. Я по нему рукой провёл, а оно всё липкое, в крови. Вот какой сон! Меня стало трясти. А тут ещё, чую, кто-то сбоку заворочался. Я говорю: "Максим, ты это?" Он сразу затих. И ведь слышу, что не спит, но и не отзывается. Вот, думаю, какой этот Максим, у него что-то на душе припрятано, ей-богу! И я стал думать о Максиме, потом о Мотьке, о её словах… И так, мало-помалу, до утра додумался. А тут и Ефрем пришёл, велел подниматься, стал мимо нас ходить взад-вперёд и спрашивать, кто желает что-нибудь сказать, пока ещё живой. Мы все молчим. Только смотрю: Максим совсем раскис, весь белый, губы закусил, руки трясутся… И тут вдруг входит Зюзин, говорит, нашли злодея, Марьян Игнашин во всём виноват и сознался.
– Что-что?! – переспросил Трофим. – Сознался?
– Да, сознался, – сказал Савва. – Так тогда Зюзин говорил. Это я уже позже, наверху узнал, что его нашли убитого, а там нам Зюзин говорил – живого. И что он кое на кого показал. Так что, добавил Зюзин, нам сейчас лучше сразу сознаться, повторить, о чём Марьян показывал – и тут же привёл нас к кресту, а Ефрем нас всех, по одному, стал поднимать на дыбу и расспрашивать. Но никто ничего про Марьяна не вспомнил. Также и Максим молчал. Зюзин, я думал, станет гневаться, что мы молчим, а он наоборот засмеялся, сказал, что мы все иерои, государю верные, и велел нас всех оттуда гнать, из пыточной. Мы сразу пошли наверх. Быстро пошли, как могли. И вот мы идём наверх, Максим, вижу, возле меня держится. А наверху вдруг схватил меня за руку и говорит: "Я один дальше не пойду". Я его тащу вслед за собой, жаль дурака же, смотрю по сторонам и говорю: "Чего ты"? А он: "Меня там убьют!" "За что, – говорю, – вдруг убьют?" Он говорит: "Есть за что". Тьфу, думаю, дурень какой, надо сперва уйти подальше, а то вдруг Зюзин передумает и велит идти обратно?! И я Максима потащил ещё быстрей, и говорю: "Не бойся, я с тобой, я тебя до самой твоей лавки доведу и сапоги сниму, ты только молчи, пёс!" И он молчал, слава Богу. И вот я его завёл в каморку, там, конечно, пусто, никто его не ждёт и зла на него не замышляет. Он сел на лавку, снял шапку, весь мокрый, поворотился к иконе, перекрестился и говорит: "Слава Тебе, Царица Небесная, заступница, что ты меня не выдала, Ты же знаешь, я не за себя, а за государя радел". И ещё раз перекрестился, и пал на колени, и начал поклоны бить. Э, думаю, тут дело непростое, и говорю ему: "Ах ты, смердячий пёс, вот ты каков! На Богородицу поклёп возводишь!" Он: "Какой поклёп?!" А я: "Как какой?! Обыкновенный. Тебя, скотина, привели к кресту, ты побожился отвечать по совести, а сам на дыбе промолчал, козлина, через крест переступил, а теперь смотрите, братцы, его Богородица не выдала! Она с ним сговорилась! Да тебе за это надо язык вырвать! Глаза выколоть! Говори, пёс, что скрывал?!" Он весь в лице переменился, почернел и говорит: "Я ничего не таил! И никому зла не желал. Но если скажу про то, о чём не говорил, мне сразу руки по плечи отрубят".
И тут Савва замолчал и посмотрел на Трофима. Трофим поспешно велел:
– Продолжай!
Савва облизнулся и продолжил:
– Как только я про эти руки по плечи услышал, сразу думаю: ого, вот это кто! – и говорю: "Так это ты, пёс, украл царев посох?" Он отвечает: "Я не крал. А только прибрал с чужих глаз". Я говорю: "Куда?" Он молчит. Я к нему! И за горло его! И душить! Он аж почернел, глаза выкатил, рот открыл… Я отпустил его. Он говорит: "Хоть убей, хоть не убей, а не скажу. А даже скажу наоборот: что я и раньше ничего не говорил! И будут опять на дыбе поднимать, а я опять оттерплюсь! Будут огнём жечь, оттерплюсь, будут варить в кипятке, я опять оттерплюсь, не скажу! Такой грех на себя не возьму!" Я смотрю на него, думаю: ещё бы, ведь если он скажет, что брал посох, и посох найдут, то увидят на нём кровь и от этого сразу узнают, кто убил царевича. Ну а что будет дальше, и гадать не надо. Поэтому разве Максим в таком сознается? Да ни за что! Я ещё подумал и сказал: "Ладно, пёс, хочешь молчать, молчи. Только смотри, рук на себя не накладывай, ибо это тоже смертный грех. Сиди и жди меня". И развернулся, и ушёл. Искал тебя. Пока искал, мне рассказали, что Марьяна нашли мёртвого.
И Савва замолчал. Трофим подумал и спросил:
– И чего ты теперь хочешь?
– Надо тебе с Максима снять расспрос. Он тебе, думаю, расскажет. Так будет по-божески.
Трофим усмехнулся и подумал: это верно, надо поставить Максима к кресту. И вот Максим оробеет, сознается. Трофим пойдёт, найдёт посох, весь в крови, принесёт его царю… И что ему за это будет? Вначале отрежут правую руку по локоть, потом левую ногу по колено, потом… Ну и так далее. Да ещё скажут: тебе, пёс, было велено сидеть у себя в Козлятнике и никуда не выходить, а ты куда попёрся?! И отрежут ему уши, а после выколют глаза. И – на кол! Трофим усмехнулся. Ну а если не ходить к Максиму и дождаться Зюзина, прийти с ним к царю, показать на Марьяна, получить подарки, поехать домой… Да он уже однажды приезжал такой. Нет, даже тогда было ещё так-сяк, а тут это уже совсем не по-божески. Трофим мотнул головой, поднялся и сказал:
– Пойдём к Максиму.
И они пошли.
39
Идти к Максиму оказалось совсем близко. Они вышли, обогнули лестницу, миновали две двери, зашли в неприметный закуток под ещё одной лестнице. Там Савва на ощупь нашёл дверь и постучал в неё. Никто не отозвался. Савва негромким голосом сказал:
– Максим, будем ломать.
Максим так же негромко ответил:
– Открыто.
Савва толкнул дверь, они вошли. Максим сидел на лавке и перебирал метлу – на столе, перед лучиной. Прутья в метле были один в один, пушистые, духмяные. Максим убрал руки со стола и посмотрел на Трофима.
– Помогай Бог, – сказал Трофим.
Максим горько усмехнулся. Савва сказал:
– Чего сидишь? Принимай гостей.
– Это не гости, – ответил Максим.
Трофим снял шапку. Максим встал. Савва прошёл и сел на лавку. Трофим спросил, продолжая стоять:
– Знаешь, зачем я пришёл?
Максим кивнул, что знает.
– А ты кто таков? – спросил Трофим, доставая целовальный крест.
– Я Максим Терентьев сын Огалин, царев метельщик с Верха.
Трофим протянул Максиму крест. Максим побелел, как снег, не шелохнулся. Трофим, помолчав, сказал:
– Я знаю, почему ты посох спрятал. И я тебя за это не виню.
Максим упал на колени. Трофим подал ему крест. Максим схватился за крест, но целовать его не стал, а, подняв голову и глядя прямо на Трофима, начал говорить:
– Мало, боярин, знать. Ещё должно быть понимание. Ты понимаешь, что такое царев посох?! Царев, боярин, понимаешь?! Царь без посоха не царь! А посох – царь и без царя!
Тут Максим встал с колен, и, по-прежнему держа Трофима за руку, не подпуская целовальный крест, продолжил:
– Когда государь Василий помер, посох стоял подле ложа. И унесли Василия, а посох не посмели тронуть, и посох стоял, где стоял. Не было царя, был посох! Привели царевича. Сколько ему тогда было? Три года. И не осилил посоха Иван Васильевич, даже с места не смог его стронуть. Стали тогда бояре говорить: что делать? Когда государь ещё в силу войдет? Как нам до этого без государя быть? И тогда старший Шуйский, Андрей, вышел вперёд, всех растолкал, сказал, что негоже быть державе без присмотра – и взял царский посох. И стал всей державой править. И так он правил десять лет, никто не смел ему перечить. Но тут государь Иван Васильевич подрос, окреп, вошёл в отроческий возраст – и однажды вдруг взял да и вырвал у Шуйского посох! Не здесь это было, а ещё в Москве, в Тронной палате, при всех боярах, при всей прочей дворне. Ух, Шуйский тогда разгневался! Как ты смеешь, сопляк, закричал… А государь на него и не смотрит, а повернулся к псарям и велел: "Эй, слуги мои верные, а ну укоротите этого!" И взяли Шуйского псари. Затравили его псами насмерть. А царь-государь Иван Васильевич как взял тогда отцовский царский посох, так и по сей день его из рук не выпускает. И не выпустит! И даже если кто только до посоха дотронется, тому руки сразу по локоть обрубят!
– Но ты же дотронулся, – сказал Трофим.
– Кто тебе сказал такое?
– Савва.
– Вот с него теперь и спрашивай!
– Нет, я с тебя спрошу! – гневно сказал Трофим и снова сунул целовальный крест Максиму…
Но Максим крест не отпускал и не давал его к себе приблизить. И очень крепко не давал! Трофим давил на Максима и думал: а откуда в том столько сил?! Ведь тщедушный человечишко, соплёй его перешибёшь, а вот не даётся, и всё! Трофим левой свободной рукой схватил Максима за плечо и ещё сильней напыжился…
А Максим по-прежнему не поддавался! Что за бесовщина?! Трофим обернулся к Савве. Савва вскочил с лавки и кинулся на подмогу. Теперь их было двое здоровенных бугаёв, а Максим один. А кто такой Максим? А вот не поддавался им, и всё! Но Трофим и Савва с обеих сторон его всё давили, давили, давили, крест понемногу шёл вперёд, Максим почернел от натуги, он был весь мокрый, глаза вылезли, рот крепко сжат, сопел, как бешеный…
И наконец не сдюжил, отпустил. Трофим сунул ему крест, разбил в кровь губы, цакнул по зубам и яростно велел:
– Целуй!
Максим что-то прохрипел.
– Поцеловал! – воскликнул Савва. – Приложился!
У Максима из глаз полились слёзы. Трофим грозно велел:
– Божись!
Максим что-то невнятно прошамкал.
– Побожился! – радостно воскликнул Савва.
И, отпустив Максима, истово перекрестился. Трофим тоже отстал от Максима, утёр ладонью крест, сказал: