– Знаю. Каменноостровский проспект, дом 54. А вот номера квартиры, к сожалению, не припомню. Я там была всего один раз.
* * *
Матрос приоткрыл квадратное оконце в гулкой металлической двери и первым заглянул внутрь камеры, после чего пропустил к окошку Бокия.
Глеб Иванович слегка склонился перед квадратом. Камера, в которой находился убийца председателя ПетроЧК, из-за тусклого света подвешенной к высокому потолку и закрытой мелкосетчатой решеткой лампочки казалась серой, грязной и холодной.
Бокий невольно содрогнулся: кости прекрасно помнили, как тюремные стены карцера вытягивают последнее тепло из почти неподвижного тела. Камеры подобного типа специально делались узкими, чтобы заключенный не мог согреться, даже делая физические упражнения. Единственное, что было возможно в таких условиях, отжиматься от пола и приседать.
Леонид Иоакимович сидел на нижнем топчане двухъярусных нар и, обхватив колени руками, не отрываясь, глядел в неизвестную точку на противоположной стене. По лицу Канегиссера Глеб Иванович не смог ничего прочитать. Ни страха, ни сожаления, ни радости, ни удовлетворения – ничего.
– И что, вот так целый день в одну точку и бдит? – в голос поинтересовался Бокий.
– Угу, – утвердительно кивнул матрос.
– Кормили?
– Все съел, подчистую. Пожрал – и опять на нары.
Глеб Иванович заинтересованно посмотрел на заключенного. "Любопытно, – еле слышно пробормотал в нос чекист, – человек только что совершил убийство, лишил другого жизни – и никаких эмоций. Такого не может быть. Хотя почему? Если убивал ранее, вполне возможно. Тогда встает вопрос: когда убивал? Где? Кого? Откуда такое хладнокровие? А если не хладнокровие, то что? А может, уверенность? Уверенность, что он отсюда выйдет? Что же ты за птица такая, студент?"
– Попов, – Бокий кивнул на оконце, которое матрос тут же захлопнул, – к нему кто-нибудь приходил? Что прежняя охрана говорит?
– Никак нет, Глеб Иванович. Никого не было.
– А Варвара Николаевна?
– Тоже. И в тетради соответствующей записи нет. Как определили пацана, так он и обживается. В одиночестве.
– А где семья арестованного?
– Бабы… Простите, мать и сестра в соседнем женском блоке. А папаша ихний в двенадцатой. Только что повели на допрос. К сатрапу.
– К кому? – не понял сразу, о ком идет речь, Глеб Иванович.
– Ну, к этому… – стушевался матрос, – что примазался.
– Попов, – Бокий скрестил руки за спиной, – у нас примазавшихся нет! Понятно? И сатрапов, к вашему сведению, тоже не имеется.
– Ясно, – хмуро отозвался охранник.
– Что ясно?
– Что теперь нет этих… Как их… Словом, все за нас.
– Опять двадцать пять… Впрочем, смысла спорить нет. Запомните, Попов: арестованного повели не к сатрапу, а к следователю, у которого есть имя, отчество и фамилия. И, будьте добры, помнить об этом. И отмечать в тетради, кого и к какому следователю и на какой срок конвоировали. Теперь понятно?
– Точно так, – громыхнул ключами матрос.
– Тогда слушайте дальше. Будете находиться здесь сутки. – Бокий вцепился своим взглядом в прищуренные глаза матроса. – Никого, слышите, ни-ко-го, – по складам произнес чекист, – из наших в камеру к арестованному не пускать! Ни под каким видом! Ни под каким предлогом! Ни меня, ни Доронина, ни Геллера, ни Яковлеву. Сечешь? – Матрос вздрогнул: так, запанибратски, Бокий с ним еще никогда не разговаривал. Стушевался. Но тут же собрался, даже улыбнулся. – Будут артачиться – скажешь, приказ председателя ЧК. И никаких гвоздей!
– А если Варька того… Заартачится?
– Не Варька, а Варвара Николаевна. – Бокий тоже не смог сдержать улыбки, а с языка чуть не сорвалось: "Тем более!". – Заартачится – гоните ко мне. Дальше. Если заключенный вдруг… захочет поговорить, выплеснуть, так сказать, душу, выслушайте его. Понятно? Посочувствуйте.
– Так ведь запрещено…
– Запрещено, – согласился Бокий, – но так нужно. Для дела революции нужно. Вам ведь Доронин сказал, чтобы вы оказали помощь? Вот и окажите. И потом. Если вдруг арестант захочет передать на волю письмо или что еще, берите, не отказывайтесь. Обещайте передать. Но никому, слышите, никому, кроме меня и Доронина, об этом не говорите и тем более не показывайте. Только я и Доронин. И, наконец, последнее. Через час после того как я допрошу арестованного из двадцать четвертой камеры, вы не вернете его в камеру, а переведете к мальчишке. До утра. А в двадцать четвертую переведите "блатняка" из восемнадцатой. Рыжего. Пусть "одиночку" погреет, а то распустился, тля.
– А разве к этому, – матрос кивнул на дверь, – можно подселять?
– Не просто можно, Попов. Нужно! В край, как нужно!
* * *
Последним из Канегиссеров пред Озеровским предстал отец семейства, Иоаким Самуилович Канегиссер.
Едва конвоир, солдат с винтовкой наперевес, покинул допросную камеру, Аристарх Викентьевич поднялся с места, подошел к арестованному, протянул руку.
– Не могу сказать, что день добрый, тем не менее здравствуйте, Иоаким Самуилович.
Немолодой, рано поседевший, но не потерявший очарования мужчина, старше пятидесяти лет, с трудом приподнял голову, внимательно посмотрел на следователя.
– А ведь мы знакомы, – едва слышно проговорил бывший инженер.
– Совершенно верно. Я дважды бывал у вас. С Ларионовым и Жуковым.
– Да-да, нечто такое припоминаю. Но мне кажется, что я с вами знаком по иным обстоятельствам. Более приземленным.
– Я занимался расследованием самоубийства вашего сына.
– Да, да. Припоминаю… У вас еще такая странная фамилия. Что-то связанное с водой…
– Озеровский.
– Верно, Озеровский. – Иоаким Самуилович осмотрелся, нашел глазами табурет, шаркающей, старческой походкой подошел к нему, не спрашивая разрешения, присел. – Теперь вспомнил. Если не ошибаюсь, Аристарх Викентьевич?
– Совершенно верно. – Следователь решил не садиться. Успеет еще протокол составить. А официоз в данный момент ни к чему.
– А где теперь Лев Тихонович? – неожиданно поинтересовался арестованный личностью Ларионова.
Озеровский качнул головой:
– Понятия не имею. В последний раз мы с ним виделись в феврале семнадцатого. Думаю, покинул Россию.
– Может быть… может быть… – Канегиссер запахнул на груди полы пиджака. – Прохладно тут у вас. Простите, меня забрали с больничной койки. Знобит. Вчера была температура. А вы, смотрю, теперь служите большевикам? Нет-нет, Аристарх Викентьевич, я ни в коем случае не осуждаю вас. У каждого свой путь. У вас свой, у нас свой.
– Знаете, Иоаким Самуилович, – Озеровский прислонился спиной к холодной, серой стене, – год назад, когда я сидел в тюрьме… Да-да, не удивляйтесь. Я сидел в тюрьме при Александре Федоровиче. По ложному доносу и надуманному обвинению. Так вот, тогда мне в голову лезли всякого рода мысли. Абсолютно разные и часто непонятные. Но одна, страшная своей непонятливостью мыслишка, до сих пор не покидает меня. И звучит она так: а ведь это мы сами привели к власти тех, кто нас сегодня прячет в тюрьмы. Сами! – Озеровский поморщился: холод сковал лопатки и теперь стекал по позвоночнику вниз, к копчику. – Своими собственными руками. Все играли в демократию. Строили из себя либералов. Восхищались народовольцами. Теперь вот расхлебываем. Причем хлебаем ложками, по полной. И то ли еще будет.
– Странно такое слышать из уст сотрудника ЧК.
– Ничего странного. Большевики смеются, вспоминая, как использовали нас. Точнее, вас и подобных вам. Пример Саввы Морозова на пользу не пошел. – Озеровский говорил медленно, с расстановкой, так, чтобы собеседник услышал каждое слово. – Все хотелось вам прослыть патриотами с чистыми помыслами. Долой самодержавие, долой сатрапов… Теперь сатрапов нет. Самодержавие свергли. Все уничтожили. И что получили взамен?
– Это меня спрашиваете вы, сотрудник Чрезвычайки? – с тяжелой иронией парировал арестант.
– Вынужденный работник, – отозвался Аристарх Викентьевич, с трудом сдерживая раздражение, – вынужденный. И во многом благодаря вам и таким, как вы. Не я привел к власти Керенского, который стал трамплином для большевиков. И не я принимал в своем доме революционеров.
– На что намекаете?
– Бросьте, – отмахнулся следователь, – какие тут намеки. Германа Лопатина вспомните, изречения которого наслушался ваш сын Сергей, отчего и ушел так рано из жизни. Или уже запамятовали?
– Зачем же так? – спустя несколько секунд не сказал, а прохрипел арестованный. – Больно ведь.
– А не принимали бы, не было бы этой боли. Я так думаю, Леонид Иоакимович тоже не остался в стороне от новомодных веяний господина Лопатина и иже с ним.
– Все. Хватит, – неожиданно довольно резко произнес Иоаким Самуилович, забросив ногу на ногу. – Спрашивайте, что вас там интересует, или велите отправить в камеру. Не хочу слушать нотации.
Озеровский сел за стол напротив арестованного, вооружился пером, макнув его в чернильницу, прикрученную к столу.
– Ваши супруга и дочь утверждают, будто ваш сын Леонид Канегиссер в последнее время не ночевал дома? Почему? У вас натянутые отношения?
– Отчего ж, отношения у нас нормальные. И довольно пристойные, в отличие от других семей, – с вызовом добавил Иоаким Самуилович, непонятно на кого намекая. – А почему не ночевал… Мой сын – взрослый человек. Имеет право на личную жизнь. К тому же благодаря нынешней власти сегодня многие ночуют не в своих постелях. – Канегиссер сложил руки на груди. – Кому хочется услышать стук в дверь и через полчаса оказаться за решеткой?
– Если человек чист перед законом, никто к нему в дверь стучать не станет.
– Вот только не нужно! – подследственный чуть откинулся на спину, но, не почувствовав преграды в виде спинки, тут же вернулся в прежнее положение. – Оставьте моральные поучения другим.
– Тогда у меня напрашивается следующий вопрос: вам известна причина, по которой Леонид боялся ареста?
– А с чего вы решили, будто Лева боялся? – моментально отреагировал отец убийцы. – По-моему, ареста он как раз и не боялся. Иначе не приходил бы домой ежедневно. Скорее всего, у него появилась пассия.
– Кто? Как зовут? Где проживает?
– Понятия не имею. Да меня сие особо и не интересовало.
– Но вы же отец.
– А вы следователь. Вот у него и спросите. Если захочет открыться перед вами… Кстати, я могу его увидеть?
– К сожалению, с арестованным Леонидом Канегиссером вы сможете увидеться только во время перекрестного допроса.
– Но у меня есть право! Я отец! Он мой сын!
– Как вы правильно только что заметили, взрослый сын. Леонид обвиняется в убийстве. Мало того, он сам признался в покушении. Понимаете, сам. А потому вы его увидите только в нашем присутствии. Под протокол.
Озеровский не увидел, а почувствовал: Канегиссер "потек". Сломался. Теперь его можно было гнуть, ломать. Но именно этого Озеровский и не хотел. Тот, прежний, злой и сопротивляющийся, Иоаким Самуилович был ему более приятен.
– Леву расстреляют? – еле слышно проговорил Канегиссер-старший.
– К сожалению, большевики в июне вернули смертную казнь. Боюсь, так оно и произойдет. Хотя надежда есть – маленькая, мизерная. Но имеется.
Иоаким Самуилович больным взглядом вцепился в зрачки следователя.
– Помогите! – прошептали бледные, обескровленные губы. – Все, что пожелаете! Лева должен жить! Иначе… Роза не переживет смерть Левочки. У нее больное сердце. Сначала Сережа, теперь… Хотите деньги? Не эти совдеповские бумажки. Настоящие. Золото. У меня есть счета в банках. Не здесь. В Лондоне, в Цюрихе. Все что угодно, только помогите!
Инженер стал опускаться с табурета, чтобы пасть на колени.
– Перестаньте. – Озеровский кинулся к подследственному, принялся поднимать того. – Сядьте и успокойтесь. – Голос следователя звучал глухо, так, чтобы за дверью камеры, если вдруг подслушивали, никто и ничего не смог услышать. – Я помогу. Не знаю как, но попробую. Только и вы должны помочь. Мне нужно знать о вашем сыне все. Понимаете, все.
– Но ведь вы можете обо всем узнать от самого Левочки.
– В том-то и дело, что у меня сейчас нет такой возможности.
Иоаким Самуилович потух. На глаза постаревшего мужчины навернулись слезы.
Озеровский вернулся на свое место и продолжил говорить более громким голосом.
– Единственное, что могу вам сообщить: ваш сын находится в этой тюрьме. Ждет приезда высшего чина, из Москвы. И с ним все в порядке.
Канегиссер утвердительно закивал головой. Он понял, что последняя фраза прозвучала специально, чтобы он убедился: сын жив, находится рядом. А значит, можно рассчитывать на свидание. А может, и на нечто большее.
Инженер сунул руку в карман пиджака, вынул из него платок, принялся быстрыми, нервными движениями вытирать покрывшийся крупными каплями холодного, болезненного пота лоб.
– Что? Что вы хотите услышать от меня?
– Начнем с того, что вам известно о том, где проводил ночи Леонид?
– Ничего. Честное слово! Лева всегда был, как бы так сказать, застенчив, скрытен. Даже Сережа Есенин как-то пошутил, что именно с Левы Чехов писал "Человека в футляре". Шутка, но доля истины в ней имеется. Честно признаться, Леонид уже давно не ночевал дома. Больше месяца. Сначала жил у Володи, потом…
– Перельцвейга? – перебил подследственного Озеровский.
– Да, у него. А откуда вам известно про Володю?
– Рассказала ваша супруга. Час тому назад.
Подбородок арестованного дрогнул.
– Как она? То есть я… Что с ней?
– Не волнуйтесь. Все в порядке. Держится. Вот с ней свидание мы вам устроим. А после смерти Перельцвейга где проживал Леонид?
– Про последние две недели мне ничего не известно. Я несколько раз спрашивал Леву, но он отмалчивался. Один раз даже возмутился. Кричал, что лезем в его личную жизнь.
– А что-то необычное в настроении сына, его поведении в последнее время не замечали?
– Вроде нет. Каждый день, ну, почти каждый день приходил часа на два-три. Закрывался в комнате дочери. О чем они там беседовали, не интересовался. А про необычное… – Старший Канегиссер встрепенулся. – А знаете, было, сегодня утром, – инженер быстро облизнул кончиком языка пересохшие губы. – Лева никогда не приходил утром. Всегда только днем или вечером. А сегодня пришел очень рано. Часов в восемь. Мы только проснулись. Неожиданно предложил сыграть в шахматы. Проиграл. Сильно расстроился. Будто от игры зависела его жизнь. А потом ушел.
– Деньги просил?
– Что вы! Лева очень гордый. Мне даже иногда приходилось его заставлять брать от меня некоторую сумму.
– Ваш сын взял напрокат велосипед, за который оставил в залог пятьсот рублей. Как думаете: откуда у него деньги? Ведь он, как я понимаю, нигде не служил. Частные уроки не давал. А деньги при нем имелись. Откуда?
Иоаким Самуилович отрицательно покачал головой:
– Понятия не имею.
– Жаль, – тихо произнес Озеровский, – а я надеялся, что вы меня поняли. Что ж, раз не знаете, так тому и быть. Следующий вопрос…
* * *
Глеб Иванович с силой грохнул телефонной трубкой о металлический рычажок. Разговор с Зиновьевым получился крайне неприятный.
Телеграмма, не согласованная ни с Кремлем, ни с ним, Бокием, разосланная председателем Петросовета по всей Северной области, однозначно гласила: ЧК обязана провести аресты всех подозрительных лиц, независимо от возраста, пола, сословия. Отсюда вытекало: вскоре тюрьмы будут переполнены людьми, которых задержали не по факту совершенного преступления, а лишь по причине подозрительности, даже не в подозрении в совершенном или готовящемся правонарушении. А далее, само собой, следовало ожидать логического продолжения. Следственные группы, состоящие в основном из бывших рабочих, солдат, матросов, которые и до того работали непрофессионально медленно, на ощупь, теперь физически не смогут справиться с огромным потоком дел, внезапно обрушившихся на них. Что приведет к еще большему переполнению и без того переполненных тюремных помещений. Но и это не все. А чем кормить арестантов? Не впроголодь же их там держать? Опять же уголовники. Как их совместить с политическими? Грозит бузой. И как в такой обстановке работать Ревтрибуналу?
На столь невинный вопрос Бокия Зиновьев разразился истеричным криком, который перешел в угрозы. Глебу Ивановичу припомнили все, в том числе и отказ в помощи Яковлевой. Бокию непроизвольно вспомнились слова наблюдательного Доронина, что Варька таки сблизилась с патлатым председателем. И не только на политической почве.
К счастью, на том беседа и закончилась. Зиновьева кто-то позвал, он первым оборвал связь.
Глеб Иванович сел на стул, принялся шарить по карманам. Где портсигар, чтоб его…
В дверь постучали.
– Товарищ Бокий, – в образовавшуюся щель между дверью и косяком проникла голова конвойного Попова, – арестованный.
– Что значит, арестованный? – гнев чекиста нашел себе объект для выплеска столь долго сдерживаемых эмоций. – Кто арестованный? Я арестованный? Или ты арестованный?
– Никак нет, – испуганно вырвалось из уст конвоира, – они… Того… Как вы приказали, привел. Из двадцать четвертой…
– Заводи! – отмахнулся Бокий. "Вот бестолочь, – выругался про себя самого хозяин кабинета. – Попов-то при чем?"
Белый прошел в глубь кабинета, остановился. Взгляд полковника пробежал по знакомой обстановке, которая практически не изменилась с тех пор, как ее покинул прежний хозяин – один из высших чиновников, входивших в окружение Петербургского градоначальника, и которая теперь мало сочеталась своим богатым убранством с заскорузлой кожанкой чекиста.
Взгляд полковника задержался на зеркале. Оттуда, из стеклянного зазеркалья, на Олега Владимировича глянул незнакомый человек. Первое, что бросалось в глаза, – седая бородка, неудачно косо подрезанная неумелыми руками тюремного цирюльника. Белый ранее никогда не носил "боярского украшения", и сейчас ему было дико видеть себя в зеркальном отражении с подобным обрамлением на щеках. Далее, над бородой виднелся острый, будто у птицы, нос (не нос – клюв) в обрамлении впалых щек. Чуть выше – какие-то мутные, совершенно бесцветные глаза в глубоких колодцах глазниц. Ни дать ни взять покойник. Под бородой мятый китель с рыжими пятнами по всей ткани. И почему грязь всегда оставляет странные рыжие пятна? Под кителем такие же мятые грязные галифе. Завершали затрапезный вид сношенные солдатские ботинки без шнурков.
Олег Владимирович оторвал взгляд от зеркала, осмотрел кабинет. И хоть взор его, казалось, устало, бегло и равнодушно пробегал по крепкой старинной мебели, по позолоченным гардинам, по стоящему возле окна хозяину апартаментов, мозг полковника работал, замечая детали, даже мельчайшие. Особенно во внешности чекиста, с которым он ранее не встречался.
Рост выше среднего, крепкого телосложения, короткие жесткие волосы, выдающиеся скулы, одет скромно, однако с некоторым изяществом… В кабинете ведет себя по-хозяйски. "В ПетроЧК такими данными обладает только один человек, – сделал вывод Белый. – Бокий".
– Присядьте, Олег Владимирович. – Глеб Иванович указал рукой на стул. – Чай будете?
– Не откажусь. – Полковник тяжело опустился на стул, которым совсем недавно пользовалась царская свита. Он жалобно скрипнул, впрочем, тут же замолчал, будто опасаясь, что своим стоном помешал зарождавшейся беседе.