Я гляжу на ее подвижную улыбку. Она с самого начала все время меня поддразнивала, но в ее шутках всегда была какая-то ранящая колкость, как для нее, так и для меня. Однако это была не просто злость; похоже, она опасалась чего-то в себе самой. Ну конечно, я всегда знал, что она ощущает - злость, озорство, страх, вину, ликование. Я видел и ясно читал каждое из этих чувств у нее на лице. Наверняка она тоже все видела по моему лицу. Боже мой, так как же мы могли так долго ошибаться?
Мы сидим рядом на тюфяке, хотя в нем так мало соломы, что сидеть на нем так же жестко, как на голом полу. Она прислоняется спиной к стене.
- Я все равно не понимаю. Ты ведь еще так долго ходила к нам, помогала нам. И больше ни разу ничего не крала, - говорю я через некоторое время.
- Да… - Она замолкает. - Хотя у вас за серебряным замком спрятано целое состояние.
- Как?
- Один пять два шесть.
- О Боже! Когда же ты на нее напала?
- А ты как думаешь? Разве я когда-нибудь допускалась в твой особый кабинет?
- Значит, ты взломала код?
- Мне всегда легко давались подобные вещи. - Она выдерживает паузу. - Она применяет эти картинки для своих мужчин?
- Нет. Это наш капитал. Мы продадим книгу, чтобы обеспечить себе безбедную старость.
- Тогда надеюсь, вы выручите за нее неплохую сумму. Когда состаришься, Бучино, побереги суставы. Они окостенеют раньше, чем у большинства людей.
И от ее заботы у меня все внутри леденеет.
- А ты всегда так много знала о карликах?
- Кое-что знала, но когда познакомилась с тобой, узнала еще больше.
- Как жаль… как жаль, что я не удосужился побольше узнать о тебе.
Она мотает головой:
- На это у нас не осталось времени. - Она вытягивает руку и кладет ее мне на макушку. - Да нет, никакой это не баклажан, - говорит она. - Я сказала это только затем, чтобы позлить тебя. Помнишь, в тот первый раз? Ты еще спросил, насколько я слепа. Да, ты всегда охотно лез в перепалку со мной… - И вдруг я чувствую, что она вся трясется. - Я не…
- Ш-ш. - Я снова поднимаю руку, кладу поверх ее пальцев, а потом бережно сжимаю их в обеих руках. Я глажу ее по руке, нежно провожу пальцем вдоль запястья, там, где веревка палачей оставила отметину. - Ты права. Не нужно больше говорить о прошлом.
Ее пальцы так помогли мне когда-то! Они отогнали от меня океанические волны боли. Я бы отдал все на свете, лишь бы сделать теперь для нее то же самое.
- Кажется… кажется, я устала. Пожалуй, прилягу ненадолго.
Я помогаю ей вытянуться на тюфяке, и меня окутывает ее запах - сладкий и кислый одновременно - словно крепкие духи. Я вижу, как она содрогается всем телом.
- Тебе холодно?
- Немного. А ты не приляжешь рядом со мной? Ты, наверное, тоже устал.
- Я? Да, да… прилягу.
Я двигаюсь, как могу, осторожно, располагаясь рядом так, чтобы не потревожить ее, но как только мое тело касается ее, я начинаю невольно возбуждаться. Боже мой! Говорят, будто у висельников, когда веревка затягивается на шее, тоже наступает возбуждение. Хотел бы я знать, слушалось ли Адама его тело - до яблока? Наверное, если бы Господь хотел, чтобы мы вели себя лучше, он бы больше нам помогал. Я быстро отодвигаюсь, чтобы она ничего не заметила.
Мы лежим так некоторое время, а потом я нежно кладу руку ей на бок, обнимая ее. Она находит мою руку и сжимает ее в своей. Вскоре я слышу ее голос - сонный, ослабленный действием мощного снотворного зелья.
- Боюсь, мне всегда плохо это удавалось, Бучино. Я делала это всего несколько раз, но мне так и не понравилось. - Она делает долгий выдох. - Но все равно я ни о чем не жалею. Из-за нее.
Наконец я все понял. Но теперь уже слишком поздно.
- Да, наверное, тебе не о чем сожалеть, - говорю я и нежно сжимаю ее руку. - Поверь мне, я на все это достаточно насмотрелся - и давно убедился, что это имеет отношение скорее к телу, чем к душе. А ты за свою жизнь гораздо больше сделала для людей, избавляя их от боли, чем даря им наслаждение.
- Ты так думаешь?..
Мне кажется, что, не будь она такой усталой, она могла бы рассказать мне еще что-нибуть, ведь этот разговор запоздал, и мы многого друг другу не успели сказать. Но я уже чувствую, как она ускользает в забытье. Я притягиваю ее к себе, обнимаю ее, ощущая ритм нашего дыхания - вдох, выдох, - и вот ее тело уже обмякает. Она уснула. Уснула и скорбная Фаустина в соседней камере. И хотя я совсем не собирался спать, потому что мне хочется запомнить каждое мгновенье этой ночи, сам я, кажется, тоже впадаю в сон.
Свет зари не проникает в это каменное подземелье, а свеча давно выдохлась. Поэтому будит меня шум - тяжелый топот тюремщика и сердитое звяканье его ключей. Я сажусь, потому что не хочу, чтобы нас застигли лежащими вместе, но так и не могу высвободиться: Елена по-прежнему сжимает мою руку и во сне не отпускает ее.
Тюремщик уже за дверью, его свеча уже вторглась в темноту нашего уединения.
- Время вышло. Мне пора сменяться, так что, если сейчас же отсюда не выйдешь, до конца жизни тут останешься.
- Елена! Елена?
Я чувствую, как она зашевелилась.
- Хорошо позабавились, а? - Тюремщик поднимает светильник повыше, и теперь свет падает на нас обоих. - Да, последний разок поблудить - этого все заслуживают. Особенно если за это денежки отсчитали.
Она тоже приподнимается на тюфяке, но веки у нее совсем слиплись и не раскрываются, поэтому я не уверен, что она видит меня.
- Елена, - шепчу я. - Мне пора. Прости меня. Послушай! Не забудь про пирожки. Один - чтобы унять боль, и два… Два или три - перед тем, как тебя заберут… Они помогут тебе. Не забудешь, хорошо?
- Эй! А ну выметайся, живо! - Теперь, когда оплаченный срок истек, я снова превратился в таракана.
Однако я не в силах выпустить ее руку.
- Все будет хорошо, Бучино. Все хорошо. - И она сама осторожно высвобождает свою руку. - Мы с тобой больше не воюем. А теперь ступай.
Я поднимаюсь и на ватных ногах иду к полураскрытым воротам и замечаю усмешку на лице привратника. В это мгновенье мне хочется убить его - наброситься на него, вонзить клыки ему в шею и увидеть, как брызнет кровь.
- Бучино! - окликает меня ее голос.
- Я… Я забыла кое-что тебе сказать. Ее зовут… Ее зовут Фьямметта. - Она на миг прерывается, словно ей трудно говорить. - И еще: наверное, я вернулась потому, что мне недоставало вас. Вас обоих. И мне хотелось быть рядом с вами.
Дверь за мной захлопывается, и Елена снова поворачивается лицом к стене.
37
Ночь ее казни я провожу сидя в своем кресле, в лоджии. Отсюда видна вода, а крыши домов не загораживают небо, которое перед рассветом должно стать серым. Время течет медленно. Я не сплю и не думаю. А если и думаю, то сам не помню, о чем или о ком. Я охвачен ожиданием, и ждать мне приходится долго. За час до наступления рассвета в воздухе всегда ощущается нечто щемящее. Это час последней ставки, час последних ночных нежностей, час молитвы перед колоколом, звонящим к заутрене.
В доме стоит тишина. Я спускаюсь по лестнице, выхожу на деревянную пристань, где, небрежно ударяясь о борта нашей гондолы, плещется вода, приближаюсь к самому краю дощатого настила и оказываюсь прямо над каналом. Рассвет уже ощущается в самом воздухе, но в небе еще ничего не заметно. Я чувствую его - представляю себе в виде огромной лебедки, которая медленно тянет солнце вверх, к точке восхода над горизонтом. Гляжу вниз, на воду. Она по-прежнему пугает меня, хоть я и знаю, что глубина здесь не больше, чем высота комнаты. Все равно канал кажется мне бездонным. И у меня есть основания бояться воды, так как однажды я уже чуть не утонул, и знаю, что казнь через утопление - это самая страшная смерть на свете.
Но Елена Крузики не утонет. Она, как и я когда-то, услышит плеск воды о деревянные борта, когда ее усадят в лодку и начнут грести к середине широкого канала Орфано. Но даже если представить, что пирожки Мауро со снотворной начинкой нагонят на нее дремоту, наверное, она, как и я, все же ощутит тревогу. Но ее никогда не засосет бездонная черная пучина. Потому что, пока она будет сидеть в лодке, возле священника, со связанными впереди руками, некто, стоящий позади нее, неожиданно перекинет веревку ей через голову, затянет вокруг шеи, а затем, совершив два или три сильных рывка, прервет в ней сначала дыхание, а потом и жизнь. Разумеется, и удушение гарротой - не пустяк. Как при всяком виде казни, все зависит от сноровки: настанет ли смерть медленно или быстро, будет ли мучительно умирать или задохнется сразу. Тут важно, чтобы палач оказался опытным и умелым. Нам обещали лучшего мастера. Да, она начнет задыхаться и ловить ртом воздух, но агония окажется быстрой и краткой.
В пучину погрузится лишь ее тело. Самой Елены Крузики уже не будет существовать.
Вот как помогли нам густые соусы Мауро, мольбы моей госпожи и ее гостеприимное лоно. Лоредан не солгал нам: никакого прощения в последнюю минуту не было. Он сделал, что мог, но сам признался, что, сложись все иначе, быть может… но вызывающее преступление в чувствительные к подобным вызовам времена должно быть сурово наказано. Казнь не станут превращать в людное зрелище, ибо важна не жестокость, а непоколебимость закона. Венеция мирная предъявляет иск Венеции справедливой.
Что же будет дальше? Стоя здесь, я пытаюсь утешить себя, вспоминая (о Господи, как хорошо я все это помню, хотя прошло столько лет!) стихотворение, которое Аретино однажды читал мне в Риме, в ту пору, когда и он и я только-только познакомились с моей госпожой и когда он имел обыкновение заходить на кухню и упражняться в просторечном остроумии перед слугами. О, как он был тогда неистов! Пригожий, будто девушка, умный, напыщенный, он словно мечтал воспарить к солнцу… А я был молод и все еще слишком зол на собственное уродство, чтобы желать воспарить вместе с ним, чтобы находить саму мысль о восстании против Церкви и даже Бога возбуждающей. Я помню его голос, резкий и самоуверенный:
Круглый год богач в раю,
Бедный - ада на краю.
Слеп и глуп, кто Церковь чтит,
Исповедь блюдет, посты:
Сад монахам утучнит,
Где растут у них цветы.
"Ну, Бучино? Если это верно, тогда кому из нас следует сейчас страшиться смерти? Тем, у кого и так есть все, или тем, кто нищ? Подумай! Что будет, если в конце нас ожидает не рай и не ад, а всего лишь отсутствие жизни? Боже мой, готов поспорить, что для большинства из нас даже это окажется раем!"
Я не сомневаюсь, что он давно признавался в подобных еретических воззрениях, потому что сейчас он по-своему красиво пишет о Боге, и, подозреваю, не только для того, чтобы оставаться на хорошем счету у государства. Мятежи и перевороты привлекательны для молодого ума, впереди еще столько лет жизни, чтобы успеть переменить мнение! Однако я, хотя уже не молод, по-прежнему думаю о том стихотворении и по-прежнему размышляю о человеке, его написавшем. А что, если его "отсутствие жизни" означает также и отсутствие страданий?
Воздух сделался теплым и прозрачным. Небо передо мной окрасилось в розовые и лиловые тона, в буйные, почти безумные краски - в точности как в то утро, когда я выскользнул из римского дома моей госпожи и отправился к ее кардиналу. Сколько тогда погибло людей! Тысячи душ… как те обломки, осколки, вделанные в мозаичный пол.
Теперь все уже, наверное, закончилось. Дело сделано, и она вступила в этот сонм душ.
А что будет с нами? Как мы будем теперь жить?
- Бучино?
Я не слышал, как отворилась дверь, поэтому ее голос - впрочем, почти спокойный - пронзил меня словно нож.
На ней сорочка, длинные волосы распущены. Разумеется, она тоже не спала всю ночь, просто бодрствовала в одиночестве. У нее в руках глиняная чаша.
- Возьми, это тебе Мауро приготовил. Теплая мальвазия.
- Он разве уже встал?
- Он и не спал. Кажется, никто в доме не ложился.
Я отпиваю из чаши. Вино теплое и сладкое. Совсем не похоже на воду из канала. Через некоторое время Фьямметта кладет руку мне на плечо. Я слышу, как в доме кто-то рыдает. Это Габриэлла. Ей есть из-за чего убиваться. Больше некому избавить ее от сильных болей, которые мучат ее в дни месячных кровотечений.
- Все кончено, - говорю я.
- Да, кончено. Пойдем, поспим хоть немного.
Но мне почему-то кажется, что еще не конечно. Не совсем кончено.
Я засыпаю. Не знаю, долго ли я проспал, потому что, когда я проснулся от яростного стука в ворота, мне показалось, что время все еще рассветное. Я кое-как добираюсь до двери и, распахнув ее, вижу изумленное, взволнованное лицо Габриэллы. О Господи! А что, если ее все-таки простили? Что, если мы спасены?
- Спуститесь скорее, Бучино. Она там, внизу, на причале. Мауро вышел вынести мусор и увидел ее. Не знаем, что делать. Госпожа уже там, но вы тоже ступайте.
Ноги у меня подкашиваются от усталости, я едва не спотыкаюсь на ходу. Вначале я выхожу на лоджию портего, чтобы взглянуть, что происходит внизу. Моя госпожа неподвижно, словно изваяние, стоит на пристани, почти прямо подо мной. Перед ней - крошечный ребенок, девочка. На голове у нее облачко светлых волос, а позади нее - пламенный шар восходящего солнца. У ног девочки небольшой пузатый мешочек.
Я скатываюсь вниз по ступенькам и вылетаю через водяные ворота. Моя госпожа выставляет руку, чтобы не дать мне улететь еще дальше. Я останавливаюсь. Ребенок глядит вверх, потом снова опускает глаза.
Я слышу голос Фьямметты, нежный, как шелк:
- Устала? Ведь ты проделала такой длинный путь, и в такую рань? Кто привез тебя? Ты видела, как солнце встает над морем?
Но девочка ничего не отвечает. Просто стоит и моргает на свету.
- Ты ведь голодна? У нас дома есть свежий хлеб и сладкое варенье.
Опять ни словечка. Ее мать притворялась слепой, теперь дочка столь же ловко разыгрывает глухую. Неплохо придумано - так всегда можно держать свои мысли при себе. Такой хитрости слишком рано не выучишься. Я осторожно обхожу юбки Фьямметты и становлюсь напротив девчушки.
Она меньше меня ростом, и заметно, что за последние недели ее ножки стали крепче. Боже мой! Ее сходство с матерью будет преследовать меня всю жизнь. Ах, как же это больно - снова видеть ее. Но в то же время и сладко, невыносимо сладко. Малышка переводит взгляд на меня, задерживает его на миг - очень важно, не моргая, - а потом снова отводит в сторону. Что ж, она хотя бы отметила мое присутствие.
Моя госпожа кладет мне руку на плечо:
- Сейчас вынесу нам чего-нибудь поесть.
Я киваю.
- Захвати, пожалуйста, заодно кубок с надписью, - говорю я тихо. - Тот, что тебе подарил Альберини, его первый подарок.
Я продолжаю рассматривать бесенка, стоящего передо мной. Рот у нее вымазан, как будто она недавно ела что-то липкое, на лбу - пятно. Быть может, она спала в лодке, прислонившись к грязным доскам, и проснулась замарашкой. Под нимбом белесых кудряшек - тугие щечки, такие круглые, словно внутри каждой спрятан пузырь, губки тоже полные, чуть выпяченные. Боже мой, до чего она мила! Она бы хорошо смотрелась на потолочной фреске какого-нибудь дворца. Если ей приделать крылышки, маленькие по сравнению с ее плотненьким тельцем, если сердито-упрямое выражение заменить на лукавое, то она бы поддерживала шлейф Пресвятой Девы вместе с другими ангелочками, парящими в небесах. Изобрази Тициан это очаровательное дитя, прижимистые матери настоятельницы вмиг осыпали бы его дукатами. Но что бы он запечатлел - невинность? Не уверен. Несомненно - упрямство и, пожалуй, недоверчивость. А еще - смекалку, унаследованную от матери.
Разумеется, Елена лучше, чем кто-либо другой, понимала, что в нашем доме дети не появятся, если кто-нибудь не подарит их нам; знала она и то, что, если это случится, здесь ребенка будут любить и окружать заботой. Ребенка, у которого остался лишь старый прадедушка, а мать ушла на дно морское. Предсмертная воля и завещание Елены Крузики. Понял я и то, что предстоит мне. Всякий раз, глядя на девочку, я буду видеть в ней - и сквозь нее - мать. Отныне и до гробовой доски. Это мое наказание.
Мое наказание - и наше спасение.
Вернувшись, Фьямметта вся дрожит от волнения, и бокал едва не выпадает у нее из руки. Она принесла полную корзину хлеба - там полдюжины теплых булочек. Я протягиваю булку девочке - запах соблазнил бы и Иоанна Крестителя в пустыне. Ей хочется булки, я это вижу, но она все еще упрямится, правда, чуть поворачивает голову.
Я ставлю корзинку на доски причала и беру еще четыре или пять булочек. Они, пожалуй, слишком мягкие, чтобы жонглировать ими, но я все-таки пытаюсь. Булки взлетают в воздух, и нас окутывает аромат свежевыпеченного теста. Девочка смотрит во все глаза, и лице ее расцветает от восторга.
Я нарочно роняю одну из булочек, и она падает прямо к ногам девчушки. Я ловлю остальные, а затем важно протягиваю ей одну. Малышка берет ее. Вначале кажется, что булочка так и останется у нее в руках, но малышка вдруг, одним движением засовывает ее в рот - всю целиком.
- Гляди-ка, - говорю я, пока она жует. - У меня есть еще кое-что. - Я тянусь к кубку и забираю его из рук госпожи. - Видишь? Вот здесь, сбоку, надпись? Правда, красиво? А твой дедушка умеет такие делать?
Она едва заметно кивает.
- Это - тебе. Это он нам оставил кубок. Видишь? Погляди. Погляди на буквы. Здесь нанесено твое имя - Фьямметта.
Я слышу, как у меня за спиной порывисто вздыхает моя госпожа.
Девочка с любопытством глядит туда, куда указывает мой палец. Она слишком мала и вряд ли умеет различать буквы, но свое имя она знает хорошо.
- Это тебе. Будешь пить из него, пока живешь у нас. Возьми в руки, если хочешь. Только будь осторожна - он может разбиться. Но ты, наверное, и сама все знаешь про стекло.
Она кивает и протягивает руки, бережно сжимает кубок ладонями, словно держит живое существо, и глядит на выгравированные буквы. И по искорке в ее глазах я понимаю, что уже очень скоро она выучится разбирать их. Она долго, долго разглядывает бокал, а потом молча возвращает мне.
- Ну, что - пойдем в дом?
Я подхватываю ее мешочек, и она идет следом за мной в дом.