Колодец в небо - Елена Афанасьева 13 стр.


Толпы феррарцев истово кричали под окнами, так и не разобравшись, за кого же им теперь болеть – за новую госпожу Лукрецию и ее наездника или за выросшую в Ферраре мантуанскую герцогиню и ее ставленника. Судя по крикам, сторонников и противников там, за окнами, было примерно поровну, иначе толпы зевак давно бы скандировали одно только имя. Но ее имя и имя дочери скончавшегося – быть может – папы толпа скандировала на равных. Значит, Винченцо на Флорентине и наездник Лукреции на ее Веронике идут ноздря в ноздрю.

– И-за-бел-ла! И-за-бел-ла!

– Лук-ре-ци-я! Лук-ре-ци-я!

– Фер-ра-ра! Фер-ра-ра!

В приближающейся тройке наездников первым шел не ее Флорентин.

Слуга Лукреции на ее Веронике лидировал, следом шел Трубадур падуанского соседа. И лишь потом…

Плечи опустились. Крики застыли в горле. Даже кричать так истово и отчаянно, как всегда во время палио кричала с этого балкона юная дукесса Феррары, Изабелла не могла. Крики из горла не шли. Обратившись к небу, она лишь снова просила включить то небесное притяжение, что живет где-то внутри нее. Пусть притянет ответ на мучающий ее с утра вопрос – верить письму или нет? Рисковать или не рисковать?

Пока наездники приближались к стенам замка, Изабелла успела перевести взгляд с Лукреции на падуанского соседа Джованни и обратно – веронец и правитель Пармы, кажется, не в счет. Их, с их масляными глазками, она успеет очаровать и после. Сейчас важнее решить – он или она. Герцогиня Гонзага вместе с Лукрецией Борджиа, чей брат, как все знают, идет на Падую, или она вместе с Падуей, а Чезарио с папой Александром в ее расчетах нет и быть не может.

Наездники приближаются.

Вероника. Трубадур. Флорентин…

Вероника. Трубадур. Флорентин…

Вероника. Флорентин. Трубадур…

Вероника. Флорентин. Трубадур…

Веро…

Нет! И все же нет!

Винченцо, ее милый верный Винценцо на последнем отрезке, уже вдоль стен замка делает непостижимый, умопомрачительный рывок и, на треть корпуса опередив кобылу проклятой Лукреции, первым срывает победный ало-белый стяг автустовского палио!

Все!

Флорентин. Вероника. Трубадур!

И не иначе.

Она победила!

Она победила. И ее небесное притяжение притянуло к ней единственно верное решение. Борджиа больше нет. Письмо не фальшивка. И настало время новых союзов.

– Мне отчего-то показалось, мой милый сосед, что вторым пришел ваш Трудабур, а совсем не Вероника, – обмахиваясь присланным ей все той же "Лисицей Борджиа" веером, уверенно произносит Изабелла. И повергает всех стоящих на герцогском балконе в изумление.

Герцогиня Гонзага всех переиграла!

Герцогиня Гонзага заговорила с правителем Падуи!

Герцогиня Гонзага прилюдно, на глазах у Лукреции Борджиа, не опасаясь ее доносов отцу и брату, начала новый политический, а может, и любовный союз.

Герцогиня Гонзага снова переиграла всех!

Еще вчера отданный на заклание наступающему Чезарио Борджиа падуанский сосед встрепенувшимся петухом кидается навстречу прокудахтавшей ему курице. Забыв, что в этом колодце не бывает кур. Только лисы.

Теперь можно и передохнуть от изматывающего напряжения этого августовского дня. Сбросить высокие венецианские туфли, босиком ступить на прохладный мозаичный пол на ее детской половине. Распустить тугую шнуровку корсажа. И наконец-то посмотреть, что там в последнем, пришедшем уже после падения дарителя, подарке Борджиа.

Но отчего ее не слушаются ледяные даже в такую жару пальцы? Ей страшно? Что если коварство скрыто не в самом даре, а уже в ларчике. Хитрости и коварства Борджиа хватит, чтобы прислать яд. И она будет лежать в гробу, источая зловредный смрад, какой нынче источает выставленное в соборе Святого Петра тело понтифика – с темной слизью на губах и свесившимся до подбородка распухшим языком?

Зажмурившись, как в детстве, когда, пробираясь вслед за старшим братом Альфонсо по потайным ходам родового замка, она жмурилась, боясь увидеть призраков или крыс, Изабелла раскрывает ларец. На алом – цвета запекшейся крови – атласе лежит камея. Почти такая, как та, что скрывает спрятанное за корсажем кардинальское письмо.

– Не может быть!

Вошедший на ее террасу старик Ринальди не сводит глаз с Борджиева дара.

– Не может быть! Вторая копия, подобная той, что приколота к груди моей красавицы!

Тяжело дыша – августовская жара вконец измучила старика, – Ринальди переводит взгляд с раскрытого ларца на край распущенного Изабеллой корсажа. Камея в алом бархатном плену ларца вторит той, что теперь остается в алом бархатном плену ее корсажа. Два точеных профиля на почти просвечивающемся сардониксе. Два профиля – мужчина с лавровым венком правителя и эгидой Зевса на шлеме и женщина с венцом на голове. Только это не Птолемей и Арсиноя, что уже много веков глядят с главной древней египетской камеи в сокровищнице ее мужа. И не Адриан с Сабиной, что смотрят с приколотой к ее корсажу римской копии. На этой, сделанной неизвестным ей, но где-то отысканным Борджиа нынешним резчиком, помимо повтора египетских силуэтов – не случайно Чезарио просил на некоторое время большую египетскую камею – прочитываются не египетские иероглифы, а стилизованные под них буквы, составляющие слово "Гонзага". И еще какие-то – не разобрать – слова.

Изабелла разочарована. Камни, пусть даже столь изысканно выточенные, это для мужа. Ей Борджиа мог бы и что-то позанятнее прислать.

Она протягивает руку к ларцу, чтобы поближе рассмотреть необычный дар, но разволновавшийся Ринальди, опередив бывшую ученицу и госпожу, протягивает свою ссохшуюся дрожащую руку и первым достает камею из ларчика.

– Неужели в нынешней Италии отыскался резчик, способный повторить подвиг резчиков древности?!

Старик сморщенными кривоватыми пальцами подносит камею к свету.

– Какая точность копии! Какая линия! Нет, Изабелла, вы и представить себе не можете, что такое сотворение камеи! Это несколько лет жизни, в течение которых день за днем резчик укрощает камень.

Старик поворачивает камею обратной стороной, чтобы показать Изабелле, как свечение проступает сквозь прозрачность отдельных слоев сардоникса. Но старческое зрение не дает ему насладиться той игрой света, которую даже издалека не может не оценить Изабелла.

Щуря маленькие глазки, старик Ринальди подносит присланную ей Борджиа камею прямо к глазам. Ближе. Еще ближе. Почти вплотную. Еще ближе…

И падает замертво.

9. Камейный ликбез

(Ирина. Декабрь 1928 года. Москва)

На двери нашего дома в Звонарском переулке висела очередная порция правил от управдома Патрикеева:

"- Посудины с ночи по обчим калидорам нести в закутанном состоянии для охраны встречных соседей от неприятностей.

– Чадить только на кухне.

– Самоваров в калидорах не разводить, а разводить только на лестнице, остерегаться с огнем и искрой. Пожар будет относиться за счет злоумышленников и ротозеев".

Дивная словесная конструкция – как это пожар может относиться за счет ротозеев?

Только отнести эти шедевры больше некуда. Нет теперь в "ЗиФе" Нарбута. Да и меня отныне в "ЗиФе" нет.

Вхожу в парадное. Сверху вниз, едва меня не задев, скатывается маленький мячик.

– Тотачка! – маленький Виленчик так смешно произносит слово "тетечка". – Заподбери мой мячик.

Откуда у Вилли мячик? Мамаша ему игрушек не покупает.

– Подберу, подберу, не волнуйся! – Кричу, задрав голову вверх, и замираю.

Картинка перед глазами – пролеты лестниц, две фигурки вверху, партийная калмычка и Вилли. Фигурки строго геометричны, как на снимках Родченко или тех, кто теперь ему подражает. Когда на прошлой неделе заносила макизовский пакет Кольцову, взяла в редакции ноябрьский номер "Огонька", где на обложке снимок – почти копия картинки, что сейчас у меня перед глазами. Лестница, остро очерченные, уходящие в сужающуюся перспективу пролеты, женщина с ребенком на верхней площадке. Только взгляд мой будто перевернут – на том снимке сверху вниз, а у меня снизу вверх. У меня теперь все снизу вверх.

Из-за двери нашей квартиры доносится привычный шум. Клавка с Кондратом вернулись со смены вместе с такими же пролетариями, уже успели свое возвращение не только обмыть, но и столь же привычно друг друга обругать и поколотить. Судя по крикам, приятели соседей – их точная, вплоть до визгливого тона и определенного словарного запаса, копия. И где только новая власть штампует подобные экземпляры? Или при старой власти я еще мала была и подобные экземпляры видеть не могла? Не жили в нашем доме на Почтамтской такие экземпляры…

Настроение, как зигзаг на швейной машинке, виденной мною в детстве в салоне мадам Дюве, – то жар: "Прийти обещал!", то прорубь: "Из университета отчислили, из издательства уволили. Как жить буду?!"

Не заходя в свою буфетную, иду в комнату к И.М. Соседка в обычном виде – хоть сию же минуту на свидание. Никакой чад на кухне, никакие нечистоты в "обчих калидорах" не в силах заставить ее надеть вместо кружевной блузы грязный байковый халат.

Ильза Михайловна изучает объявления в принесенных мною накануне журналах.

"Почтой высылаются романовские полушубки с воротником из серой мерлушки. Цена от 85 до 128 рублей ".

D'o j les hommes prennent-ils cet argent?!*

– И не такие еще берут. Что там еще в ваших объявлениях? Ага . "Фото-Бумага бромсеребряная, всех поверхностей. Шесть на девять по тридцати копеек за пакет".

С тех пор как И.М. нашла среди вещей покойного Модеста Карловича фотографический аппарат, она время от времени разоряется на пленку, бумагу и реактивы, обучая и меня тонкостям этого дела, освоенного ею по брошюре "Сто один секрет фотографирования живой и неживой природы". И теперь мы фотографируем то калмычонка Вилли, то его заснувшую на книжках партийную маму, то новейшего пролетария Кондрата в редкостном для него состоянии трезвой стыдливости, то друг друга. Ильза Михайловна даже на моих неумелых пересвеченных снимках глядится королевой, а я даже на ее точно выверенных по свету кадрах остаюсь тем, кто я и есть, – замарашкой.

– Шесть на девять такие невзрачные выходят снимки, – вслух рассуждает И.М. – Девять на двенадцать – по шестидесяти копеек. Разоримся? Или на тринадцать на восемнадцать замахнемся?

– По рубль тридцать пять? Это же сколько карточек шесть на девять за такие деньги сделать можно! – подсчитываю я, памятуя, сколько листов фотобумаги я вечно перевожу при печати – то недоэкспонирую, то в закрепителе передержу.

– А удовольствие! – не соглашается с моим прагматизмом И.М. – А память на будущее! За память приходится платить. За память приходится платить всегда.

И, указывая тонким пальцем с кольцом червленого золота на следующее объявление, выделенное особо удавшейся журнальному верстальщику Никодиму Платоновичу рамочкой, продолжает:

– Не пойму, отчего из всех музыкальных инструментов теперь рекламируются только гармонии, полубаяны, мандолины и балалайки. Прочих музыкальных инструментов в мире не стало.

И.М. поворачивается в угол большой комнаты, где стоит рояль, к которому давно уже никто не подходит. Я заглядываю в объявление:

– А баяны по семьсот пятьдесят рублей!

– Pas mal!* Да уж, балалайки покупать куда как проще. Четыре семьдесят пять, и все удовольствие. Но, прощения прошу, на балалайке играть не обучена.

– Не расстраивайтесь, Ильзочка Михайловна, здесь и балалайки случаются аж по шестидесяти пяти рублей. На эти деньги целую кожаную куртку с брюками из верхнего объявления купить можно! – показываю на менее удавшуюся Никодиму Платоновичу, оттого и не столь бросающуюся в глаза рамочку другого рекламного текста.

– Но у нас с тобой и лишних шестидесяти пяти рублей нет, а были бы, мы бы настройщика позвали, и на рояле стали играть. Так что иди пить чай с баранками, пока еще баранки нам по средствам.

– Там еще объявление есть, я его на работе печатала : "Чай плиточный лом, ароматический довоенного качества…"

– "Довоенного" – это до какой войны, до четырнадцатого года или до восемнадцатого?

– А есть разница?

– Между чаем 1914-го и чаем 1918-го? Еще какая, детка! Как между этим "ломом" и настоящим чаем. Ты в ту пору чая не много пила, все больше молоко или шоколад, и вкус настоящего чая уже не помнишь. Говоришь, по четыре восемьдесят за килограмм? Разоримся? На сколько килограммов наскребем?

– Здесь указано: "Больше трех кило на одно лицо не высылается" . И как это они проверять будут, одно у нас лицо или несколько?

– Э-э, Иринушка, ничего не получится. Ниже читай: "Заказы выполняются на сумму от 5 рублей". Еще за пересылку с упаковкой платить. Не задалась у нас с тобой экономия! Погляди лучше, что за дивное "живое творчество масс", или как это теперь всеобщая необразованность называется!

И.М. открывает журнал на последней странице.

– Буриме! Одни рифмы чего стоят! Эти шедевры не ты печатала? Нет? Тогда наслаждайся!

И чуть манерно, как, наверное, в молодости читала излюбленных своих акмеистов, отнеся журнальную книжку подальше от глаз, И.М. декламирует нараспев:

"Однажды жадный врач, увлекшись капиталом,

Визиты у больных из-за гроша начал кончать скандалом".

– "Начал кончать" – прелесть! Ты слышишь, Иринушка, что за прелесть! И дальше:

" А в воздухе слова стремятся к гласности

Родимый край в опасности…"

– Идеологически соответствующее буриме. Так скоро и до шахматных задач ваши журнальные идеологи доберутся! Да что ты все молчишь? Случилось что?

– Уволили меня. Вычистили. Дочкам князей в государственных идеологических организациях не место.

При всей "старорежимной рафинированности" Ильзе Михайловне дан редкий дар не поддаваться панике. Теперь моя "больше чем соседка" без воплей и истерик решительно заявляет:

– Думаешь, мы без твоих "зифовских" ста рублей не проживем?!

Признаюсь, что именно так и думаю. Мы и с этими ста рублями не бог весть как жили, да еще и Елена Францевна чем-то из своих "ненынешних" продуктов то и дело подкармливала. Но теперь ни "зифовской" сотни, ни Елены Францевны, ни надежды хоть как-то жизнь устроить.

– Проживем . Tout le monde vit sur la branche*. Да уж! Никогда княжеский титул не ставился так высоко, как после революции. Странно даже, – отзывается на какие-то собственные мысли И.М. – Почему они так выделили князей? Отчего решили, если ежели бывший князь, то и крест на нем нужно ставить? И баронов теперь сильно не любят. Уж не за Врангеля ли? А графов прощают.

– Наверное, за Толстого. Граф как зеркало русской революции, – говорю я.

– Как только отцовское княжество вам с покойной Иринушкой не вредило. До революции мучились оттого, что у Иринушки титула не было, после революции, что у Николашеньки был!

И.М. подходит к шкафчику и накапывает в рюмочку на тонкой ножке успокоительных капель, которые обычно по пути на службу я покупаю для нее в аптеке на Никольской. В истерики моя "больше чем соседка" не впадает, но капли пьет. И даже, что так на нее не похоже, причитает:

– О, господи! Господи! Ты, умница, еще и улыбаешься. Божественно улыбаешься! Верно, девочка, верно. Плакать теперь нельзя. Никак нельзя.

Я и не собираюсь плакать. И думать над тем, на какие средства я буду жить, пока не собираюсь. Сознание мое занято ожиданием. Ожиданием, быть может, более сладостным, чем сама встреча.

Иду в свою комнату. Замерзшими ладошками прижимаюсь к теплой стене.

Пятая, будто скошенная стена моей комнаты соприкасается с неиспользуемой печью кухни. И манит давно забытым теплом.

Еще помню время, когда вскоре после нашего с мамой переезда в Москву Модесту Карловичу удалось достать дров, стена эта несколько дней была действительно теплой. Паровое отопление не работало, грелись буржуйкой. Но в честь праздника, который Ильза назвала Днем Дров, огромную печь затопили, и ее тепло отдавалось в этом узком пространстве, некогда служившем небольшой буфетной между кухней и столовой. И я, девятилетняя, сидела, прижавшись к печке щекой, и разглядывала привидевшиеся мне картинки в разводах и трещинах на кафельной плитке, которой была выложена печь – вот гусь вытянул шейку и ищет своих гусят, высохшими капельками оставшихся на вспотевшей стене, вот тонюсенькое деревце, похожее на то, что сквозь камень каким-то чудом пробивалось на крыше дома на другой стороне нашей Почтамтской улицы в Петербурге, а вот корона некоего сказочного короля, который обязательно когда-нибудь возникнет и уведет меня в свою прелестную страну, где нет холода и серости нет.

После смерти мамочки мне не оставили "слишком великую для одной" восемнадцатиметровую бывшую музыкальную комнату, в которой мы жили с момента уплотнения, и едва не отправили в воспитательную школу-коммуну. Ильза была готова забрать меня к себе, но вовремя подоспевшее совершеннолетие позволило мне остаться в той же квартире на законных основаниях. Правда, решением домсовета меня переселили в самую маленькую комнату – буфетную. Прежде кухарки подносили сюда кушанья. Нанятые для званого ужина официанты суетились, протирая столовое серебро. И одетая в вечернее платье хозяйка этого модного салона, блистательная Ильза Михайловна, снисходила до обыденности, проверяя перед приемом гостей, все ли как должно.

Теперь от прошлой буфетной жизни в моей комнате остался именно буфет. Величественный, дубовый, более походивший на декорацию средневекового замка, нежели на место хранения продуктов, которых у меня почти и не водилось. Кусок булки, немного масла и много-много крепкого чаю, хоть и не "довоенного качества". Остальным меня подкармливали сердобольные соседки, включая Клавку, которая в свои редкие трезвые дни вламывалась в эту комнату, как водится, без стука, но с тарелкой дымящегося борща: "Похлебай, девка, похлебай! Не то срам – тоща одна!"

"Средневековый замок" служил мне и собственно буфетом, и шкафом, хранившим мои немногочисленные наряды и несколько оставшихся от матери украшений, и столом, за которым я стоя ела. Ни на каком стуле сидя до массивной столешницы было не дотянуться, а другого стола в комнате не было – на единственном умещавшемся в моей буфетной сервировочном столике давно воцарился старый отцовский "Ремингтон". Но печатать сегодня нет сил.

Не снимая покрывала, ложусь на кровать. Прикрываю глаза.

В том, еще петербургском детстве ожидание праздника я любила больше самого торжества. Что та радость, если она обвалилась, и нет ее. А ожидание радости делает наслаждение слаще во сто крат.

Теперь я дарю себе возможность несколько часов пожить в ожидании. Уверяю себя, что все, привидевшееся мне вчера и сегодня, – случайность. И не понимаю, почему, если это лишь случайность, в голове идет этот бесконечный подсчет, сколько часов и минут осталось… Еще полтора часа… Еще час… Половина… Десять минут… Четыре… Три… Отчего его нет? Уже ровно. Уже пять минут следующего часа… Уже десять. Отчего его нет? Звонок… И голос И.М.

– Иринушка, к тебе Николай Николаевич пришел! Иди-ка лучше в мою комнату, там просторнее…

Назад Дальше