Апостол, или Памяти Савла - Павел Сутин 7 стр.


Остролицый в два приема принес дымящееся блюдо с бараниной и глубокие миски с перченым супом, две скворчащие глиняные сковороды с луком и маслинами и большой кувшин с охлажденным вином.

Вскоре молодые люди съели баранину, сладкий пирог и выпили по полному стакану молодого эшкольского. Легионарии надели перевязи, расплатились и, сыто отрыгивая, ушли. После скрупулезных подсчетов расплатились и ушли судейские. Нируц вновь наполнил стаканы, а Севела несколько запоздало произнес:

– Благословен ты, Господь, за землю и пищу, и плод виноградной лозы, и за урожай полей, и за землю прекрасную, добрую, обширную…

– И за этот суп из баранины, и за этот пирог с фигами, – сказал Нируц, придвигая к Севеле стакан.

Севела укоризненно посмотрел на повесу. Нируц смущенно добавил:

– Да, да, конечно. Извини, Малук. Я, знаешь ли, чересчур свободно воспитан.

– Отец предупредил меня о том, как ты воспитан, – сказал Севела, подмигнул и комически вздернул брови.

– О, эта репутация нашей семьи! – понимающе сказал Нируц. – Ну разумеется. Дедушка сделал слишком хорошую карьеру в легионе. А папа чересчур образован. Цебаот Нируц не соблюдает субботу. Цебаот Нируц любит Рим и все римское, он покупает списки Овидия и Марциала. Он послал сына в Рим и заплатил немыслимые деньги за его образование. И теперь весь добродетельный, богобоязненный Эфраим косо посматривает на семью Нируц. Ну разумеется.

– Ты учился в Риме? – ревниво спросил Севела. – Ты не шутишь? Ты жил в Риме?

– Я посещал экономический лекторий Суллы Счастливого, молодой человек! – величественно сказал Нируц и, перегнувшись через стол, хлопнул Севелу по плечу. – Но ты совсем не пьешь.

Они подняли стаканы, кивнули друг другу и выпили ароматного эшкольского.

И сразу же сгладилась минутная неловкость, возникшая от ненужного шутовства Нируца. И далее молодые люди болтали о том о сем, и Севела, кстати сказать, пару раз забыл произнести "благословен ты, Господь наш, владыка вселенной, сотворивший плод виноградной лозы", и ничего страшного от этого не случилось. Севела рассказал Нируцу об отцовском армейском подряде. (Тысячу раз отец говорил Севеле, чтобы тот не болтал; это должно стать твоей абсолютной привычкой, яники, говорил отец, не говори, пока тебя не спросили, а когда спросили – тоже ничего не говори, расскажи подходящую к случаю историю и только через час-другой, уже поразмыслив, ответь; но Нируцу можно было рассказывать, и даже сболтнуть можно было этому славному, доброжелательному молодому человеку, от него нечего ждать дурного.) Севела рассказывал о студенческих приключениях в Яффе, о Рафаиле и его увлечении драматургией. Нируц не оставался в долгу, его истории о жизни римских студиозусов из Schola Economica были поинтереснее и повольнее, чем истории Севелы! Нируц небрежно говорил такое, что Севела диву давался и завистливо ловил каждое слово – да! это жизнь в метрополии!

Когда в таверну зашел вечерний патруль, Нируц и глазом не повел. Хун-Финикиец выскользнул из кухни, что-то шепнул на ухо старшему патруля, кивнув на молодых людей. Стражники приняли от Финикийца по ломтю хлеба с козьим сыром, старший сунул в наплечную торбу баклагу.

– …Но что очаровало меня там более всего – терпимость. Терпимость, мой Севела! – Нируц с громким стуком поставил стакан. – Это непостижимый город. Этот город рассылает легионы во все концы Ойкумены, но принимает любого. Ко всему он терпим – к чуждым верованиям, к чуднейшим канонам, к рекам переселенцев отовсюду – Галлия, Иберия, Понт, Армения. Он приглядывается, проверяет, требует пошлину и мзду, дерет три шкуры и привлекает к общественным работам. Но он берет под крыло! И требует единственного – лояльности. Удивительный город!

– Хотел бы я повидать Рим, – мечтательно сказал Севела.

– Состоятельному молодому джбрим не так трудно повидать великий город. Из Тира и Яффы что ни день отплывают суда. Но вот скажи мне: а чего бы ты хотел еще?

Севела удивленно поднял брови.

– О чем ты? Мне бы повидать Рим. Да разве ж получится такое? Дела нашего дома меня не отпустят.

– Мне любопытно, молодой Малук, – Нируц прислонился спиной к стене, взял из тарелки маленький кусочек козьего сыра, положил его в рот, прожевал и отхлебнул эшкольского. – Я встретил тебя на свадьбе этого чурбана. Не хотел я туда идти, к этим дремучим периша. Но отец сказал, что не пойти будет невежливо. Отец старается не раздражать соседей без нужды. Я пошел на эту свадьбу и узнал младшего брата парня из нашей иешивы. Я ходил в класс "далет", а Рафаил в класс "шин". Младший брат оказался таким же славным парнем, как и старший. Умным парнем – сразу видно, что умным. У тебя же диплома, верно? А Рафаил – хирург. Рав Иегуда не экономит на детях. Ты умный и образованный парень. Скажи: чего бы ты хотел получить от жизни в нашей благонравной, козьей, послушной Провинции?

– Как ты странно спрашиваешь… – Севела потер ладонью лоб. – Хорошо. Ты пригласил меня со всем уважением. Я отвечу.

Он вытянул ноги под столом, сделал глоток из тяжелого стакана. В животе приятно пекло, и чадный воздух домашней кухни уже был Севеле приятен. Хун-Финикиец, меняя блюда, уже подмигивал ему, как старому знакомому. А Нируц, наверное, – хорошее знакомство. Отец разбирается в людях.

"Чего бы я хотел? После скудных ученических лет. После того, как заслужена, наконец, вожделенная диплома. Ну, например, я хотел бы, чтобы мне не надо было сидеть над бухгалтерскими книгами. То есть я не прочь некоторое время посидеть над ними. Но, будь все проклято, я хочу плыть к Фаселису! К его известняковому амфитеатру, к термам. К гавани с галечной прибрежной полосой, к горам Анатолии, сине-зеленым от пышных сосен. Да, да! Мне мало одних коносаментов. Я хочу сам сопроводить оливы в Херсонес. Я хочу видеть Херсонес. Хочу видеть ветренный Брундизий! Хочу в большой мир. Бухгалтерские книги не пустят меня в большой мир. Они меня прикуют к головной конторе. Эфраим это глухая, тоскливая окраина… И Провинция тоже глухая окраина. И не хочу, чтобы придирчивый взгляд кохена лип ко мне. Чтобы назойливо спрашивал меня, соотнес ли я с Книгой каждый прожитый день. И вот еще что. Я хочу знать, что будет завтра. О, будь все проклято, не хочу быть маленьким и несведущим! Почему я так взволнован? Какой же странный человек этот Нируц. Разве я много выпил? Да нет же! Просто этот очаровывающий человек умеет разбередить душу. Совсем не хочу управлять людьми… Но и не хочу, чтобы кохены говорили мне – что делать, а чего не делать. Я изучал историю Магриба, читал Плутарха. Я знаю, что мир не такой, каким его представляют кохены".

– Я хочу быть свободным и знающим, – Севела поставил стакан на стол. – Я не хочу быть… маленьким.

– Провинция не позволит тебе быть свободным, Малук, – грустно сказал Нируц. – Это не то место и не то время, чтобы быть свободным… Эй, Финикиец! Мы допили твой крохотный кувшин! Неси еще!

Тут по лестнице прогрохотали частые, тяжелые шаги, и в зал…

* * *

– Как дела? – спросил экселенц. – Привет.

– Здрасьте, – сказал Дорохов. – Все в порядке. Сейчас фарезы принесу.

– Да бог с ними, с фарезами, – безразлично сказал Риснер и присел на край стола. – Давай кофе выпьем.

Дорохов, нисколько не удивившись, достал из шкафа чашки. Риснер, наметавшись по лаборатории, часто пил с ним кофе. Кофе угощали всех, кто был поблизости. Если это случалось в кабинете Риснера, то пили зерновой, "Арабику".

– Вам Гольдфарб звонил, – сказал Дорохов, включив электрический чайник. – Минут двадцать назад. Завтра перезвонит, сейчас у них ночь.

– Да, я помню, – Риснер кивнул. – Алик, некоторым образом, у нас под ногами. На противоположной стороне планеты.

Он сел в кресло и положил ногу на ногу. Когда Риснер сидел в кресле нога на ногу, скрестив тонкие пальцы на колене, хотелось его ваять. "Современный советский ученый в перерыве между решением научных задач".

– Я у тебя на столе видел справочник.

– Какой именно? – рассеянно спросил Дорохов. – У меня там много справочников.

Он положил в зеленые толстостенные чашки по три ложки кофе.

– Или это не твой? Про металлы. А?

– Мой, – сказал Дорохов. – Сахар?

– Сахар – сладкий яд. А зачем тебе справочник по металлам?

– Да так. Надо было посмотреть кое-что.

Дорохов поставил перед Риснером чашку и присел на табуретку.

– Ты чем это занимаешься, дружок? – Риснер подул на кофе. – Я, конечно, не Эркюль Пуаро, но я ведь и не идиот.

– Да так, – пробормотал Дорохов. – Развлекаемся с приятелем. Джентльмен в поисках десятки.

– Слушай, Мишка, кончай! Все мы жили на мэнээсовскую ставку, и никто с голоду не помер. И печку твою я видел. Это уже не шутки, Мишка, уж лучше джинсами спекулируй. Хочешь, я попрошу Алика, он тебе джинсы привезет?

Дорохов про себя чертыхнулся. Печку он обхаживал третий месяц. Сначала просил Серафима ее продать – ну так это было смешно. Серафим придумал печь еще на пятом курсе, потом три года доводил ее до ума, по ней и защитился. Печь была великолепная – легкая "таблеточка" из асбеста диаметром сантиметров сорок. Свободно давала полторы тысячи градусов. На прошлой неделе Дорохов все-таки упросил Серафима дать печь на месяц. Димон торопился наплавить все, что у них уже получилось, ему нужна была "быстрая" печь. Серафим привез печь в институт, и Дорохов на какие-то полчаса оставил ее на столе. Экселенц же, как назло, вошел и увидел. А соображает экселенц молниеносно, Эркюль Пуаро так не соображал. Экселенц, конечно же, все выстроил. Справочник по металлам, забытый на столе. Стопку плат, которая с дребезгом вывалилась из дороховского портфеля на лестнице, когда они с экселенцем спускались в вестибюль и Дорохов уронил портфель. Плавильную печь сверхоригинальной конструкции, которую Дорохов поставил на подоконник, как на постамент.

– Если тебя поджимает… Ну, я все понимаю, – сказал Риснер. – Попробую выбить тебе лаборантскую ставку. Хорошо, пусть не ставку. Но полставки я тебе выбью. Ты не стесняйся, скажи. Решим этот вопрос.

– Ставка. Полставки, – пробормотал Дорохов. – "Чтобы того купить, и сего купить, а на копеечки ж только воду пить".

– Не понял…

– "А сырку к чайку или ливерной? Тут – двугривенный, там – двугривенный. А где ж их взять?"

– Не понял, – сердито повторил Риснер. – При чем тут ливерная?

– Не в ставке дело, Алексан Яклич, – сказал Дорохов. – Ставка погоды не сделает. Нищета это одна из форм несвободы.

– Ладно, – сказал Риснер и достал из нагрудного кармана пачку "Мальборо". – Как хочешь. Только не ввяжись в аферу.

Дорохов пожал плечами и кивнул.

– Возьми хорошую сигарету, – Риснер протянул Дорохову пачку. – Какую же ты дрянь куришь.

– У нас заграничных друзей нет, – пробурчал Дорохов, закуривая. – Что есть, то и курим.

– Распустил я тебя, – печально сказал Риснер. – Зачем звонил Алик?

– Не знаю, – Дорохов пустил в потолок струю ароматного дыма. – Говорит, что у вас есть общие планы.

– Алик немножко торопит события. Ты понимаешь вообще, к чему он клонит?

– Понимаю, конечно, – сказал Дорохов. – Это, так сказать, на поверхности.

– Сейчас очень суетливое время, – сказал Риснер. – Скоро пионеры понесут в металлолом железный занавес. Сейчас очень важно все правильно рассчитать. А у тебя глаза загорелись? Хотел бы в Нью-Йорк?

– Не знаю, – Дорохов пожал плечами. – Честно говорю: не знаю.

– Верю, – ответил Риснер, глубоко затянулся, выпустил из полуоткрытого рта клуб дыма и втянул в себя, как проглотил. – Волнуют такие разговоры, правда?

Риснер насмешливо глядел на Дорохова, и сигарету держал самыми кончиками тонких пальцев.

Все понимает, подумал Дорохов. И слово нашел самое верное – "волнуют".

– Да, – согласился Дорохов. – Такие разговоры молодому советскому ученому вести непривычно. А вы сами хотите в Нью-Йорк?

– Нет, – экселенц отрицательно качнул красивой головой. – Туда я не хочу. Там Алик, нам двоим там будет тесно. Ты когда улетаешь?

– Послезавтра, – беспокойно сказал Дорохов.

Он все боялся, что Риснер в последний момент отменит "рождественские каникулы".

– А что там у тебя?

– В смысле?

– В Сибирске. Ты ведь в Сибирск летишь?

– Как "что"? Мама, папа. Я всегда Новый год встречаю с родителями.

– Да, я помню, Татьяна говорила. Там мороз, наверное?

– Да уж наверняка, – хмыкнул Дорохов. – Там зима так зима. Минус тридцать и сугробы.

– До чего вы все похожи! – сказал Риснер. – Ганькина тоже как начнет рассказывать про свой Бийск – будто песню поет. И такая, знаешь, светлая грусть в глазах. И чем больше вы про зимы и сугробы рассказываете, про просторы и тайгу – тем явственнее, знаешь ли, некая снисходительная нотка. Мол, разве ж в Москве зима? Разве ж в Москве лес?

– Зима в Москве – дерьмо, – подтвердил Дорохов. – Каша. Слякоть.

– Ага. Но жить вы предпочитаете в Москве. Вдали от любимых сугробов. Ты мне напоминаешь писателя-почвенника, который воспевает родные нивы, проживая на улице Горького. – Риснер затянулся. – А кроме Нового года тебя вообще домой не тянет?

– Нет, – твердо сказал Дорохов. – Не тянет. Я восемь лет в Москве живу.

И подумал, что в Сибирск он всякий раз улетает с удовольствием, но на третий-четвертый день ему всегда хочется домой, на Полянку.

– Ну лети, – вздохнул Риснер. – Лети, сокол. Отдохни там. И подумай на досуге. Тема твоя – не то чтобы новаторская. Но прикладная, понимаешь? Она сейчас востребована и еще долго будет востребована. Ты всегда будешь при деле. Здесь ли, в Нью-Йорке ли.

– Это что, официальное предложение? – шутливо спросил Дорохов.

– Это официальное предложение подумать, – сказал Риснер серьезно. – Ты подумай как следует: как жить дальше собираешься. И с металлами осторожнее. Это не шутки. Это лет пять общего режима.

– Строгого, – сказал Дорохов. – Я узнавал.

Назад Дальше