- Макс не разрешил мне. Он сказал, что я реагирую на некоторые вещи излишне эмоционально… - госпожа Ландау усмехнулась, от уголков глаз к губам побежали тонкие морщинки. - Вряд ли в это можно поверить, глядя на меня, правда? Но Макс видел меня не сегодняшней, а той, которую встретил в двадцать девятом году. Он сказал, что я очень устаю на работе и что будет лучше, если я просто отдохну вечером дома.
- У вас не сложилось впечатления, что он хотел от вас что-то скрыть? Например, встречу с кем-нибудь?
- Нет, не сложилось, - равнодушно ответила г-жа Ландау. - Если вы имеете в виду встречу с женщиной, то я никогда его не ревновала. Ни в те времена, когда он был модным режиссером, которого окружали поклонницы, ни в наших зигзагах последних лет, ни, тем более, здесь, в гетто. Правду сказать, он редко подавал повод для ревности. Думаю, он меня любил. Остальные женщины для него не существовали. Как женщины, я имею в виду. Короткие увлечения, разумеется, случались, но это ведь несерьезно.
Мы переглянулись. Поведение Макса Ландау менее всего походило на поведение любящего мужа. Заметив этот взгляд, вдова нахмурилась.
- Я понимаю, о чем вы подумали, - сказала она. - Все эти скандалы, истерики, сцены, которые он устраивал мне время от времени - это ведь от любви. Просто он очень не хотел, чтобы я следовала за ним - в нынешней обстановке. Он думал, что я в конце концов не выдержу его придирок и упреков и уйду из гетто. Уйти было действительно просто. Если бы я подала в комендатуру прошение о разводе, его бы немедленно удовлетворили. Я знаю, мне об этом говорили прямо. Нас бы развели, и я могла уехать. Вернуться к другой жизни, к жизни стопроцентной арийки… - г-жа Ландау презрительно поморщилась. При этом ее тонкие пальцы, форма которых, некогда безукоризненная, нарушалась сломанными и небрежно подпиленными ногтями, судорожно сжали шаль. Они были такими же серыми, как выцветшая ткань. Потом пальцы безвольно разжались, лоб разгладился. - Да, - сказала она. - Макс очень хотел этого. Он терзался из-за того, что я решила разделить его судьбу. Он понимал, что я его люблю и никогда не поступлю так. И вбил себе в голову, что если он будет вести себя грубо, жестоко, то моя любовь умрет, и я, в конце концов, уйду. От него и из гетто… - она замолчала, нервно покусывая губу.
После короткой паузы Холберг осторожно спросил:
- А сейчас? После его смерти вас уже ничего не держит здесь, не так ли?
- Ошибаетесь, - ответила г-жа Ландау-фон Сакс. - Держит.
- Что же?
- Он. Макс. Неужели вы думаете, что теперь я облегченно вздохну и уеду из Брокенвальда? - вдова покачала головой. - Ни за что. Теперь это было бы предательством по отношению к памяти о нем.
И вновь в каморке воцарилась тишина. Я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Думаю, и мой друг тоже.
- Скажите, - спросил он, - не замечали ли вы каких-то изменений в его поведении? Я имею в виду - в последнее время?
Г-жа Ландау задумалась.
- Нет, ничего такого. Он был таким же, как всегда. Может быть, настроения менялись чаще, чем обычно. И на скандалы он меня старался вызывать чаще. Даже по ночам. Но я отношу это на счет его болезни.
- Так вы знали о том, что он смертельно болен?
- Знала. Не от него, разумеется. Мне об этом сказала медсестра. Луиза Бротман. Мы с ней тоже знакомы были очень давно. Еще с тридцать четвертого года… Да, точно. С тридцать четвертого года. Мы познакомились в Вене. Незадолго до нашей поездки в Советский Союз.
Глава 7
В самом начале пребывания в Брокенвальде я постоянно обращал внимание на обилие полицейских и на регулярно появлявшиеся распоряжения коменданта и Юденрата, регламентировавшие жизнь заключенных (так нас называли приказы коменданта; в распоряжениях Юденрата чаще фигурировало другое словосочетание - "обыватели Брокенвальда"). Но чем дальше, тем меньше привлекали мой взгляд неподвижные фигуры, стоявшие редкой цепью вдоль каждой улицы, тем реже читал я свеженаклеенные листки с остроконечными готическими буквами, увенчанные орлом со свастикой. Человек привыкает ко всему, в том числе, и к тому, что его жизнь становится жестко регламентированной и управляется внешними силами. Невозможно полностью управлять человеком. Всегда остается хотя бы крохотная степень свободы. Например, время естественных отправлений, которую определяет организм, а не указание г-на Генриха Шефтеля или даже шарфюрера Леонарда Заукеля.
Хотя на это можно найти веское возражение. Коль скоро предписания немцев регламентируют, среди прочего, режим и характер питания, они же влияют и на способности организма отправлять те или иные физиологические функции. И значит, время посещения отхожего места каждым конкретным обитателем гетто - в том числе, например, доктором Ионой Вайсфельдом, - тоже зависит от решения коменданта, доведенного до "обывателей Брокенвальда" соответствующим отделом Юденрата. В таком случае, можно предположить, что создание подобного гетто есть решительный шаг на пути прогресса - превращении человека стихийного, естественного, так сказать, homo naturalis, в человека управляемого, общественного - homo socialis. Действительно, сколь эффективнее и рациональнее, когда человеческая особь подчиняется решениям властей на уровне инстинктов и безусловных рефлексов. Или, по крайней мере, рефлексов условных, выработанных соответствующими действиями властей.
Уборные в Брокенвальде являются самым ярким напоминанием о том, что наш социальный статус изменился в корне. Айзек Грановски, уже упоминавшийся капо нашего дома, во время очередного утреннего философствования пожаловался мне: "Доктор Вайсфельд, если бы вы знали, с чем я никак не могу примириться здесь! Не с урезанным пайком - организм, в конце концов, с ним свыкается, и вообще - война, думаю и там, на свободе, люди терпят лишения. И не с отсутствием медикаментов - при желании их можно раздобыть и здесь, стоит лишь серьезно этим заняться. И даже не с отсутствием семьи - не исключено, что так лучше и для меня, и для них… Но я не могу мириться с тем, что в туалете, кроме меня, всегда есть еще несколько человек… Боже мой, мне ночами сниться мой домашний туалет! Рулон туалетной бумаги! Освежитель воздуха! Я мечтаю о том времени, когда смогу сходить, пардон, в полном и благословенном одиночестве!"
Что же до полиции, то для нас, старожилов гетто, она постепенно превращалась в собрание невидимок. Или неодушевленных предметов, которых следовало опасаться примерно так же, как опасаются не на месте стоящих столбов в сумерках или одиноких деревьев ночью на проселочной дороге. Сделав шаг-другой в сторону, рискуешь набить себе шишку и даже получить серьезную травму, но чтобы избежать этого, достаточно быть внимательным и вовремя обходить препятствия.
И это, равно как и система прямых и непрямых запретов, интенсивно практикуемая властями, тоже способствует эволюции человека. Представители власти, которые становятся невидимыми, которых перестают замечать и на которых реагируют лишь как на вечные и необходимые приметы окружающего пейзажа, - о подобном в прежние эпохи правитель не мог даже мечтать! Тем более, что полицейские - это не просто представители власти, но исполнители силовых функций последней, часть репрессивного аппарата! А вот поди ж ты - нет их для нас, по большей части - нет…
Мы встретились с Холбергом сразу после завтрака. Погода была такой же, как вчерашняя: мелкий дождь сыпался крохотными ледяными бусинками с затянутого низкими серо-голубыми тучами неба, ветер временами рябил образовавшиеся лужи. Мысли же о неодушевленных полицейских посетили меня в очередной раз из-за того, что Брокенвальд казался опустевшим. Так было каждым воскресеньем - на улицах никого, кроме неподвижных фигур в синей форме. Исключением были дни, когда в гетто появлялся очередной транспорт. Тогда полицейские оживали, кроме них на улицах появлялись озабоченные члены Юденрата и квартальные капо, а из распахнутых ворот медленно втягивался в город людской поток, еще не распавшийся на отдельные элементы. Затем поток рассасывался, город вновь пустел, и полицейские застывали в недвижности на тротуарах и перекрестках.
Парижская улица располагалась на восточной окраине. В свое время меня заинтересовало, чьей фантазии этот крохотный и не очень ровный участок Брокенвальда обязан таким звучным названием. Но в конце концов я привык к нему и оно совсем не казалось мне выспренним. В конце концов, есть здесь улица Пражская, и Венский переулок. Куда более странными звучат сегодня другие названия. Например, медицинский блок находится на улице Ново-Еврейской, а дом, чердак которого занимаем мы с г-ном Холбергом - на Старо-Еврейской. В этом мне тоже чудилось проявление иронии истории - той иронии, перед которой человек чувствует себя обескураженным и уязвленным.
Именно на Парижской улице, по словам г-на Холберга, проживал глава лютеранской общины Брокенвальда пастор Гризевиус. Его-то мы и отправились навещать воскресным утром.
Дождь на какое-то время прекратился, сквозь истончившуюся ткань облаков пробились слабые солнечные лучи. Они казались лишенными естественной окраски. Именно таким, светлым и бесцветным, всегда казалось мне солнце Брокенвальда.
- Здесь, - коротко бросил Холберг, когда мы поравнялись с одноэтажным бараком, стены которого были сложены из неоштукатуренного кирпича. Парижская, 17.
- Откуда вы знаете номер дома? - полюбопытствовал я.
- Я взял адреса некоторых интересующих меня фигурантов в Юденрате, - отвечая, Холберг внимательно осматривал строение и окрестности. - Воспользовался разрешением Генриха Шефтеля на расследование и тут же потребовал, чтобы мне были сообщены адреса нескольких человек. Зандберга весьма покоробила моя напористость, но возражать против распоряжений начальства он не стал.
- До сих пор не могу понять, - признался я, - каким образом вам удалось получить это разрешение. Неужели Юденрат придает такое значение убийству одного из евреев Брокенвальда?
- Дело не в этом, - по лицу Холберга скользнула легкая тень. - Тут сыграли роль мои давние связи. Очень давние, - он на мгновение крепко сжал губы. Я понял, что о своих связях г-н Холберг говорить не собирается. Во всяком случае, сейчас. Настаивать я не стал, тем более, что бывший полицейский прекратил осмотр и направился к входу в здание - невысокой двери, врезанной с торцовой стороны. Прежний вход, как я успел заметить, находился со стороны фасада, но был зачем-то заложен, относительно недавно.
От двери внутрь здания вел короткий коридор, далее - еще один вход, нечто вроде маленького тамбура с дверной коробкой и петлями, но без двери - ее роль играла портьера, заброшенная за толстый шнур, натянутый по одну сторону коробки. Сразу за тамбуром начинались ряды двухярусных нар. Большая их часть пустовала - обитатели дома-барака сгрудились в дальнем углу вокруг пожилого лысоватого мужчины, державшего в руке небольшого формата книгу. Те же, кто оставался на своих местах, смотрели в ту же сторону и напряженно вслушивались в негромкий, но хорошо поставленный голос, которым пожилой что-то зачитывал.
По этой причине нас никто не заметил и даже не обернулся на слабый скрип половиц под ногами. Я прислушался.
- "Если мы зададимся вопросом, что же, по замыслу Божию, должно ожидать народ иудейский, отвергнувший некогда Спасителя и обрекший Его мучительно казни, здесь таится искушение для любого, кто задумается о том", - прочитав эту странную, на мой взгляд, фразу, мужчина опустил книгу и поправил криво сидевшие на мясистом носу очки. - Тут уважаемый богослов совершенно прав. Многие сегодня готовы соблазниться легкостью объяснений, которые рассматривают несчастья, обрушившиеся на евреев, как запоздалую кару за тот давний неискупленный грех, - сказал он. - Но как же тогда объяснить трагическую судьбу тех, кто принял Спасителя всем сердцем, но, будучи связанным с древним народом происхождением, разделил с ним гонения нечестивцев? И вот что я вам скажу: нигде, ни в одном послании святых апостолов не говорится о каре, которую Господь уготовил в будущем народу Израиля. Напротив, апостол Павел прямо пишет… - он перелистал свою книгу, и я сообразил, что это не книга, а очень толстая, с растрепанными краями, тетрадь. - Апостол Павел… да… Вот: "Обетование, данное отцам евреев Господом, будет исполнено, и они также вкусят от вечного блаженства, поскольку слова Господа непреходящи и не подлежат воздействию времени…" - он обвел взглядом слушателей. - Для Творца нет тайн ни в прошлом, ни в будущем, ибо Он творец и времени тоже. И значит, Он провидел и упрямство иудеев, отвергших Его Сына. Провидел уже тогда, когда давал сынам Израиля обетование и подтверждал его святым пророкам. А значит, весь еврейский народ, несмотря на прегрешения отдельных его сынов, войдет в Царство Небесное, как это обещал Творец великим еврейским пророкам древности…
Тут взгляд говорившего - или, скорее, проповедовавшего, - упал на нас.
- Что вам угодно? - спросил он.
- Мы разыскиваем пастора Арнольда Гризевиуса, - ответил мой друг.
Лысоватый мужчина неторопливо закрыл тетрадку, спрятал в карман просторного пиджака очки и лишь после этого сказал:
- Я Арнольд Гризевиус.
Обитатели барака смотрели на нас настороженно, но без особого страха.
- Прошу вас уделить мне несколько минут, - учтиво произнес г-н Холберг.
Пастор задумчиво посмотрел на него, словно решая, стоит ли разговаривать дальше. Решив, что стоит, поднялся с нар и направился к нам. Он оказался маленького роста. При ходьбе Гризевиус сильно хромал. Один из недавних слушателей спешно подал ему палочку, на которую пастор тотчас оперся с видимым облегчением.
- Я вас слушаю, - сказал пастор, приблизившись. Глаза его, глубоко сидевшие под редкими седыми бровями, смотрели цепко и недоверчиво. - Что вас привело, господа?
- Вообще-то мы разыскиваем не вас, а отца Серафима, - слегка понизив голос, произнес Холберг. - Простите, что отвлекли вас от дела, но не могли бы вы нам помочь?
- Почему вы думаете, что он здесь? - взгляд пастора Гризевиуса быстро перебегал с Холберга на меня. - Да, я знаком с ним, но, боюсь, ничем не могу вам помочь. Изредка мы встречаемся с господином Серафимом Мозесом, - он сделал ударение на слово "господин". - Но где он в настоящий момент и чем занимается - увы, - пастор развел короткими ручками.
- Пастор, мы разыскиваем отца Серафима по очень важному делу, - Холберг, в свою очередь, подчеркнул слово "отец". - Одна из его прихожанок сказала, что по воскресеньям он проводит здесь мессу.
Пастор насупился и ничего не ответил.
- Поймите же, - с досадой сказал мой друг. - Мы не доносчики и не собираемся причинять вам неприятности. Ни вам, ни ему. Нам необходимо поговорить с ним в связи со смертью одного из их прихожан. Режиссера Макса Ландау. Вы слышали об этом?
- Да, разумеется, но… - Гризевиус снова замолчал. - Какое отношение вы имеете к этой смерти? И какое отношение к ней имеет… э-э… отец Серафим?
- Я хочу задать отцу Серафиму несколько вопросов - ответил Холберг. - Дело в том, что Ландау не просто умер, он был убит. Мы с доктором Вайсфельдом пытаемся найти убийцу.
Лицо Гризевиуса окаменело. Он надменно задрал голову, заложил руки за спину.
- Вот как? - холодно произнес он. - Стало быть, вы представляете официальные власти? Полицию города Брокенвальда? Так-так. Не могу сказать, что рад нашему знакомству. Впрочем, это не имеет ровным счетом никакого значения. Я ничем не могу вам помочь, господа. Названное вами лицо бывает здесь крайне редко. Прошу меня извинить, - он повернулся к нам спиной. Холберг удержал его за руку.
- Постойте, пастор! - воскликнул он. И тут же понизил голос. - Нам никто ничего не поручал. Мы сами взялись за это расследование - к неудовольствию Юденрата и без ведома комендатуры.
Гризевиус холодно взглянул - даже не на самого г-на Холберга, а на руку, цепко ухватившую пастора повыше локтя. Потом повернулся к нам снова. Теперь на его круглом лице обозначилась откровенная насмешка.
- Сами? Полагаю, таким делом должны заниматься профессионалы, - в его голосе слышалась издевка.
- Совершенно верно, вот я и есть - профессионал. Бывший, разумеется, как все мы здесь.
Пастор немного помедлил, разглядывая пол под ногами.
- Не все, - сказал он сухо. - Не все бывшие… Хорошо. Я помогу вам найти отца Серафима. Но вам придется немного подождать. Служба скоро закончится.
Я облегченно вздохнул. Пастор Гризевиус коротко взглянул на меня и чуть заметно пожал узкими плечами.
В ожидании отца Серафима, я принялся разглядывать небольшую картину, висевшую на стене возле нар пастора. Выполненная в экспрессионистской манере, она изображала трех мужчин ярко выраженной семитской внешности, с обритыми головами, сидящих за столом и жарко о чем-то спорящих. В их лицах была одна странность, которая не сразу становилась понятна зрителю: спорщики в действительности представляли собой портреты одного и того же человека, но изображенного в трех ракурсах. Главным отличием были детали, опять-таки, не сразу бросавшиеся в глаза. Правый спорщик поднимал над столом красный томик, на котором красовалась надпись "Капитал. Карл Маркс", левый размахивал крестом с распятием; сидевший посередине обеими руками держал свиток Торы. Но у каждого на лацкан грязно серой одежды пришита была желтая шестиконечная звезда с надписью "Jude" - "Еврей".
Заметив мой интерес, пастор Гризевиус сказал:
- Картина называется "Три еврея". Автор - Лео Коген. Третьего дня мы его похоронили.
Минут через пятнадцать в дальнем углу барака, рядом с нарами, на которых при нашем приходе сидел пастор Гризевиус, открылась незаметная незнакомому взгляду дверь. Из нее начали выходить люди. Они ни на минуту не задерживались, быстро шли к выходу. Здесь пастор и еще несколько обитателей барака останавливали их и выпускали небольшими группами, через неравномерные промежутки времени. Среди прочих я заметил и Луизу Бротман. Моя помощница при виде г-на Холберга замедлила шаги, но не остановилась, а лишь коротко кивнула ему. Меня же она не увидела - или не захотела увидеть. Только когда она вышла, я вспомнил, что хотел вернуть ей коробку с морфином - специально захватил с собой, - но не успел. Пока я раздумывал, догонять ли госпожу Бротман сейчас или отложить разговор на завтра, редкая цепочка прочих прихожан отца Серафима проследовала на улицу. Я решил, что присутствие мое при разговоре Холберга с католическим священником сейчас важнее. Вернуть же Луизе лекарство я смогу и завтра. Тем более, что в медицинском блоке это можно будет сделать безопаснее.
Последним из потайной двери вышел человек, показавшийся мне двойником пастора Гризевиуса. Только не хромавшим. Но такого же роста, такого же сложения - разве что плечи пошире. Даже короткий седой ежик издали выглядел такой же лысиной. И неторопливые движения, которыми он протер круглые очки в металлической оправе, прежде чем спрятать их в во внутренний карман, как будто копировали движения главы лютеранской общины.
Я сразу же догадался, что это и есть отец Серафим. Холберг направился было к нему, но пастор, с неожиданной прытью, заковылявший к священнику, опередил его. Холберг тотчас остановился, терпеливо ожидая, пока Арнольд Гризевиус шепотом сообщит отцу Серафиму о нашем визите. Выслушав своего протестантского коллегу, духовник Луизы кивнул и внимательно посмотрел на моего друга. Я удостоился лишь короткого взгляда.