Отец Серафим неторопливо приблизился к нам, поздоровался. По приглашению пастора Гризевиуса мы сели на пустовавшие нары. Видимо, глава лютеран пользовался в бараке непререкаемым авторитетом. Во всяком случае, никто не стремился подслушать наш разговор или, тем более, вмешаться. Вокруг нас, словно по мановению маленькой ручки пастора, образовалось мертвое пространство размера достаточного для того, чтобы можно было поговорить, не опасаясь чужих ушей. Впрочем, почти сразу после начала нашего разговора барак опустел. Я вспомнил слова Холберга о том, что католическая и лютеранская община по очереди служат в воскресенье в одном и том же помещении. Видимо, настал черед проповеди почтенного пастора.
- Итак, - отец Серафим снял очки, протер их платочком и вновь надел. - Пастор Гризевиус сказал мне, что вы меня искали и что вас интересует недавно умерший господин Макс Ландау. Он утверждает также, что вы ведете нечто вроде расследования, поскольку обстоятельства смерти господина Ландау не совсем обычны. Это действительно так?
- Да.
- Как печально, - прошептал отец Гризевиус. - Я очень хотел посмотреть его работу. По рассказам господина Ландау у меня сложилось впечатление об очень интересном и совершенно новом подходе к этому творению Шекспира и мне очень хотелось сравнить это представление с самим спектаклем. Боюсь, мне это уже не удастся… - он замолчал и опустил голову. Холберг коротко взглянул на меня и едва заметно пожал плечами.
- Простите, - сказал отец Серафим, поднимая голову, - но пастор упомянул о не совсем обычных обстоятельствах смерти. Что он имел в виду?
- Режиссер Ландау был убит, - сказал г-н Холберг. - Ударом ножа прямо в сердце, сразу же после спектакля, в котором он играл роль Шейлока.
На лице священника отразилась искренняя боль.
- Убит… - прошептал он. - Боже милосердный, убит… Но это ужасно… - его седые брови (еще одно второстепенное отличие от пастора - у того брови казались редкими пучками выцветших волос) сошлись на переносице. Он снял очки и вновь их протер, хотя, на мой взгляд, это было излишним - стекла более не нуждались в чистке. - Ну конечно, я слышал об этом… Почему же вы не задаете вопросы? Я готов отвечать, господин… господин? - он вопросительно взглянул на Холберга.
- Меня зовут Шимон Холберг, - представился бывший полицейский. - А это мой помощник, доктор Иона Вайсфельд. Как часто вы общались с Максом Ландау - я имею в виду здесь, Брокенвальде?
- Не очень часто, - ответил отец Серафим. - Видите ли, господин… э-э… господин Холберг, я ведь знал его еще до войны, по Вене. Он приезжал несколько раз, иногда - привозил свои постановки, а иной раз - просто так, мне кажется, Вена его завораживала… - отец Серафим замолчал, потом счел необходимым пояснить: - Разумеется, старая Вена, донацистская. Впрочем, нацистскую Вену он не застал, но и те изменения, которые господин Ландау наблюдал в свой последний приезд, девять лет назад, не могли его радовать. Как не могли они радовать ни одного нормального человека.
- Именно в тот, последний приезд, господин Ландау крестился? - спросил Холберг. - Вы ведь крестили его?
- Да, это так, - отец Серафим вздохнул. - Мне кажется, я совершил ошибку. Одна из моих духовных дочерей… Упросила меня побеседовать с господином Ландау. Он говорил очень экзальтированно, очень страстно - о своей вере, о поисках духовного пути. И сказал, что хочет принять крещение по католическому образцу… Он показался мне искренним, возможно, и был таким. Во всяком случае, сам считал свое решение искренним. Но, как мне стало казаться уже здесь, он не пришел к Христу. Мало того, мне кажется, он стыдился своего христианства - в наше время антиеврейских гонений он вдруг начал считать свой шаг предательством. Хотя, как видите, нацистов нисколько не интересуют религиозные взгляды. Кровь - вот что стало определять! Еврейство по крови - а там можете быть хоть католиком, хоть иудеем, хоть язычником… Собственно, вы обо всем этом знаете не хуже меня. Словом, став католиком в тридцать четвертом году, при моем участии, - здесь, в Брокенвальде он не ходил к причастию и не желал исповедоваться. Да он и в Вене, девять лет назад, вел себя… - отец Серафим покачал головой. - Помню, тогда произошел скандал. Одну из газет - кажется, "Театральную Вену" - венские нацисты обвинили в том, что она развращает общество и традиционную австрийскую культуру. И, разумеется, причиной этого назвали еврейство главного редактора - Карла Бакштейна. А г-н Бакштейн несколькими годами ранее крестился. И теперь не нашел ничего лучшего, как опубликовать факсимиле своего свидетельство о крещении на первой странице "Театральной газеты". Это лишь добавило масла в костер скандала. Господин Ландау по этому поводу громогласно заметил, что, на месте нацистов, опубликовал бы на первой странице фотографию детородного органа господина Бакштейна - как доказательство того, что никакое крещение не нарастит еврею крайнюю плоть… - отец Серафим осуждающе поджал губы. - Это было сказано публично и, к тому же, несправедливо. Фактически, в такой вот грубой форме господин Ландау поддержал нацистов. Хотя, безусловно, и господин Бакштейн повел себя глупо - с этой публикацией. Впрочем, его убили сразу же после Аншлюсса. Прямо на улице…
- И все-таки, - мой друг постарался направить разговор в нужную колею, - как сложились ваши отношения здесь, в Брокенвальде? Вы ведь встречались с ним? Пусть не на мессе и не на исповеди, но разве он ни разу ни о чем с вами не беседовал?
- Пару раз он приходил ко мне, спрашивал совета… - ответил отец Серафим. - Это были странные вопросы, ничуть не похожие на вопросы, которые могут задавать духовнику. Словно он экзаменовал меня странными схоластическими формулами. Например: можно ли во имя любви убить любимого человека? Или следует убить любовь во имя любимого человека? Можно ли предать предателя? Кому из двоих равно нуждающихся следует помочь в первую очередь - тому ли, с кем тебя связал Господь, или тому, с кем у тебя кровная связь? "Оба голодны, святой отец! - восклицал он. - Оба голодны в равной степени, смертельно! Кусок хлеба может спасти каждого, но у меня - один кусок хлеба! Кому из них отдать?"… - на этот раз пауза затянулась. Отец Серафим смотрел на свои руки, словно прислушиваясь к воспоминаниям о покойном режиссере. - И время от времени он открыто высмеивал собственный переход в христианство - называл это соломинкой, через которую пытался сделать глоток иного, не болотного воздуха. А воздух оказался таким же едким и ядовитым, как и прежний… Он так часто повторял это сравнение, насчет соломинки и воздуха, что я запомнил, - пояснил священник.
- Когда вы видели его в последний раз? - спросил Холберг.
- Накануне спектакля, - тотчас ответил отец Серафим. - Он пришел пригласить меня. Я обещал прийти, но, к сожалению, чувствовал в день спектакля слабость.
- В его поведении в тот день не было ничего необычного?
- Его поведение всегда было необычным, - заметил священник. - Я вам уже говорил. В тот день… Что-то было… - отец Серафим задумался. - Что-то… Да, насчет предательства предателя он спросил именно при нашей последней встрече.
- Вот как? И что же, по-вашему, это означало?
- Не знаю, - отец Серафим пожал плечами. - Он никогда не объяснял, что на самом деле имел в виду, когда задавал свои вопросы.
- Постарайтесь вспомнить, как именно он говорил о предательстве, - попросил Холберг. - В каком контексте это прозвучало.
- В каком… Хорошо, я попробую вспомнить, - отец Серафим закрыл глаза. - Что-то… Кажется, он зачем-то вдруг вспомнил о своей давней поездке в Москву. Да. Он ведь прямо из Вены, чуть ли не на следующий день после купели уехал в Россию. Признаюсь, я был обескуражен и уже тогда подумал о том, что поторопился с обрядом. Новообращенный католик не находит ничего лучшего, как прямо из церкви отправиться в объятия безбожных коммунистов… - священник строго взглянул на нас, словно это мы сбили с толку покойного режиссера. - Да. И в тот день, накануне спектакля, он почему-то вспомнил о своей поездке. Сейчас… Как же он сказал? Нет, не помню, - разочарованно произнес он.
- Но вы уверены, что эта фраза была связана с воспоминаниями о Москве? - спросил Холберг.
- Да, мне кажется - да. Я почти уверен.
По проходу между нарами неторопливо прошелся высокий очень худой человек с белой повязкой на рукаве - здешний капо. Он очень сутулился, так что узкий длинный подбородок словно лежал на груди. Остановившись рядом с нами, он наклонился к отцу Серафиму и сказал громким шепотом - так, чтобы мы с Холбергом тоже услышали:
- Простите, святой отец, служба скоро закончится. Мне крайне неловко говорить, но пастор Гризевиус очень рискует… Не могли бы ваши гости покинуть это здание? Их приход насторожил и напугал некоторых… могут пойти разговоры…
- Да, разумеется, - отец Серафим тотчас поднялся. - Простите, господа, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством пастора Гризевиуса. Позвольте, я вас провожу. Если у вас есть еще вопросы, можете задать их по дороге.
Нам ничего не оставалось, как подчиниться. Капо наблюдал за нашим уходом с видимым облегчением.
На улице отец Серафим сказал:
- Я восхищаюсь пастором. Знаете, в отличие от меня, он мог остаться на свободе. С точки зрения нацистов, я-то - еврей, а вот в пасторе еврейской крови всего лишь четверть, еще его дед принял святое крещение. Сам он из Бремена, и когда в его городе новая власть начала гонения на евреев, он обратился к пастве с требованием всячески противиться этому. Закончилось все тем, что несколько молодчиков его избили - прямо в кирхе, в одно воскресенье. Избили зверски, так что он хромает по сей день. А прихожане, пока он лежал в больнице, переизбрали его, и пастором стал человек, лояльный нацистам… Когда мы с ним познакомились, он сам предложил мне воспользоваться помещением позади барака для воскресной мессы. Это было очень великодушно с его стороны… Да. Ему все происходящее кажется куда более чудовищным, чем в моем представлении, Или вашем. В отличие от него, я-то помню, что родители назвали меня не Серафимом, а Симхой… - священник покачал головой. - Мой отец отдал меня учиться в иезуитский колледж, а потом, когда я решил креститься и вступить в Общество Иисуса, сидел по мне шиву. Как по покойнику. А сейчас, когда я, исповедник ордена Иисуса, сопровождаю умершего христианина на кладбище, мне цепляют на одежду шестиконечную звезду, - отец Серафим взглянул на меня, потом на Холберга. - Знаете, - сказал он задумчиво, - оказавшись в Брокенвальда, я поначалу решил, что попал в ад. Но нет, нет… - он покачал головой. - Это не ад. Лишь его преддверье. Лимб. Помните "Божественную комедию"? Самый первый, не такой уж страшный круг. Да, господа, мы не в аду. Мы просто стоим у адских врат. И ждем, когда же они, наконец, откроются. Да. Так что вы хотели спросить?
- Вы знакомы с женой… я хотел сказать, с вдовой Макса Ландау? - спросил Холберг.
- Госпожа Ландау-фон Сакс бывала несколько раз на моих мессах, - ответил отец Серафим. - Но никогда со мной не разговаривала.
- И не исповедовалась? - уточнил Холберг.
- Даже если бы исповедовалась, неужели вы думаете, что я рассказал бы вам о том, что узнал на исповеди? - отец Серафим нахмурился. - Но - нет, не исповедовалась. Хотя, полагаю, ей хотелось облегчить душу. До меня доходили слухи о том, что муж обходится с ней не лучшим образом. Чего эта женщина не заслужила, как мне кажется. Говорят, он всячески тиранил ее, даже пускал в ход руки. И это здесь, в Брокенвальде! Как же слаба добродетель… - он запнулся. - Простите, мы ведь говорим о покойнике. Да будет милостив к нему Господь.
- Вы знали, что он смертельно болен? - спросил Холберг.
Священник удивился:
- Смертельно болен? Макс Ландау? Впервые слышу! Он всегда выглядел достаточно бодро. Исхудавшим, правда, но ведь это - отличительная черта всех нас. И почти всегда был весел, даже вопросы свои задавал весело. Правда, была в этой веселости изрядная доля злости. Смертельно болен… Странно, очень странно… Но ведь умер он не от болезни?
- Его убили, как я уже сказал, - ответил Холберг. - Ударом ножа в сердце. Очень точный удар, должен заметить… Значит, госпожа Бротман не говорила вам о болезни своего крестника?
- А она знала? Нет, ничего и никогда не говорила, - отец Серафим остановился. - Господа, я вас оставлю. Пастору Гризевиусу может понадобиться помощь. Кроме того, мы по воскресеньям играем в шахматы.
Но едва он сделал шаг по направлению к бараку, как мы получили подтверждение того, что местный капо волновался не зря. На улицу вдруг въехал крытый грузовик, из накрытого брезентом кузова которого высыпали десятка полтора "синих". Нас грубо швырнули в сторону с криком: "Лицом к стене! Ноги расставить! Руки на затылок!" Мы подчинились с возможной быстротой, но это не спасло от нескольких чувствительных ударов дубинками.
Уткнувшись лицом в сырую ноздреватую поверхность стены, я мог лишь догадываться, что происходит в бараке пастора Гризевиуса.
- Я выполняю приказ председателя Юденрата! - услышал я голос г-на Холберга. - Вот предписание, извольте прочитать!
Осторожно, чтобы не вызвать малоприятной реакции полицейских, я повернулся в эту сторону. Холберг стоял у стены, подняв одну руку вверх, а вторую протягивая грузному человеку в штатском, видимо, распоряжавшемуся облавой. Кроме него, рядом с нами стояли еще двое "синих". Отца Серафима не было.
Штатский, с недоверчивым лицом, выхватил у Холберга бумагу.
- Гм-м, расследование, вот как… - процедил он, пробегая ее глазами. - Хотите сказать, что здесь вы занимались именно этим? Хорошо, опустите руки, - ему явно не хотелось отпускать подозрительного типа в пестром пальто, но документ за подписью председателя Юденрата Шефтеля и начальника полиции Зандберга заставлял его это сделать. Он еще раз прочитал документ, сложил его и вернул Холберг. - Ладно, убирайтесь отсюда.
- Минутку, - сказал г-н Холберг, пряча бумажку. - Этот господин, - он указал на меня, - мой помощник. Я не уйду один. Прошу немедленно освободить его.
Полицейский начальник смерил меня тяжелым взглядом.
- Удостоверение, - приказал он. Я осторожно опустил руки и предъявил картонное удостоверение с фотографией и печатью Юденрата. Он повертел ее в руках, буркнул: - Вы тоже свободны.
В это время полицейские вывели из барака пастора Гризевиуса и еще несколько человек. Лицо Гризевиуса было разбито в кровь, остальные выглядели не лучше. Их бесцеремонно затолкали в машину, где, как я заметил, уже находился отец Серафим. Католический священник выглядел не лучше лютеранского. Несколько полицейских быстро затянули брезент, один из них сел в машину. Грузовик с натужным ревом поехал в сторону центра.
Те полицейские, которым не хватило места в кузове, последовали за ним по мостовой, громко переговариваясь между собой. Некоторые подозрительно поглядывали в нашу сторону. Штатский с повязкой на рукаве остался у дверей здания.
- Пойдемте, пойдемте, Вайсфельд, а то нам снова придется объясняться с кем-нибудь, - сказал Холберг.
Но я все еще не пришел в себя от пережитого шока. Лицо полицейского начальника сейчас, после отъезда грузовика, приобрело вполне человеческое выражение. Я рискнул подойти к нему и спросить, в чем причина облавы.
- Приказ коменданта, - нехотя ответил он. - Евреям запрещено исповедание христианской веры, а также организация и посещение богослужений. Юденрату велено пресечь подобные вещи. Христианами могут оставаться только арийцы, проживающие в гетто, и лица смешанного происхождения. Все остальным настоятельно рекомендуется вернуться в лоно иудаизма, - он говорил словно по- писаному. И добавил, с насмешкой в голосе: - Приобщение к христианству может создать у евреев иллюзию освобождения от принадлежности к своей расе. А этого допускать не следует. И вообще: не стоит грязными еврейскими ртами осквернять чистейшее имя Господа нашего, Иисуса Христа, евреями же и распятого.
- То есть, вместо мессы им теперь нужно посещать синагогу? - спросил г-н Холберг. - Кстати, разве в Брокенвальде есть синагога?
- Еврейское богослужение запрещено категорически, - механическим голосом ответил полицейский начальник. - Разрешены только бракосочетания и похороны по религиозному обряду. Вам стоило бы внимательнее изучить правила проживания в Брокенвальде. Например, среди них есть и такое: запрещено на улице задавать любого рода вопросы членам Юденрата. Я мог бы вас арестовать за нарушение этого правила. Вы получили бы по трое суток тюремного заключения и лишились бы пайков на двадцать четыре часа, - теперь в механическом голосе послышалась не насмешка, а горькая ирония. - Если вас интересует что-то еще - запишитесь на прием в секретариате. Меня зовут Пауль Гринберг. Я возглавляю отдел штрафов и наказаний.
Всю дорогу от Парижской улицы мы молчали. Холберг размашисто шагал, сосредоточенно глядя перед собой. Я чувствовал, что мысли его витают далеко от сегодняшнего происшествия. Мне же снова и снова вспоминались слова р. Аврум-Гирша о том, что зла не существует, что зло - всего лишь низшая степень добра.
После обеда мне следовало выйти на работу - сменить доктора Красовски. С Холбергом мы расстались в квартале от медицинского блока. Мой сосед отправился по своим делам. "Кое-что проверить", - как он выразился, не вдаваясь в подробности.
Я не испытывал никакой неловкости при мысли о предстоящей встрече с Луизой Бротман, которая тоже выходила по воскресеньям на работу во второй половине дня. Совсем недавно я, наверное, сгорел бы от стыда при одной мысли о своей нынешней роли помощника сыщика. Теперь же меня всерьез увлекла процедура расследования - настолько, что личности как жертвы преступления, так и тех, кого я, вслед за Холбергом мысленно называл свидетелями, отступили на задний план. На первый же вышел вопрос: "Кто это совершил?"
Действительно, кто? Кому настолько помешал режиссер Ландау? Увы, мне ничего не приходило в голову, так что, в конце концов, я махнул рукой и решил дождаться вечера, чтобы послушать, к каким выводам пришел за день г-н Холберг.
Подходя к медицинскому блоку, я замедлил шаги. Мне предстояло не только общение с новой Луизой - монахиней и крестной матерью убитого режиссера. Я должен был вернуть ей остаток морфина. Только поднимаясь по ступеням крыльца, я вдруг понял, что это может оказаться опасным - тот же Красовски, найди он у меня ампулы (не важно, в кармане или в комнате), не замедлит обвинить несимпатичного ему доктора Вайсфельда во всех смертных грехах, от лицемерия до элементарного воровства. Насколько я знал, морфина в официальных запасах медикаментов не было, но почему бы не предположить, что я обменял на него имевшиеся на складе лекарства?