- Помнишь Аронова-Донченко, красавца-содомита из "Квисисаны"? - Дибич кивнул, - этот такой же. На женщин - ноль внимания.
- Так может, сходство сие все и объясняет? - вкрадчиво поинтересовался Дибич, хоть сам ни на минуту не допустил подобного: в Нальянове проступали почти осязаемая воля и сила духа, а ни в одном из педерастов он её никогда не видел. Всё это не очень-то заинтересовало его: сплетни Левашова и злословие Деветилевича были привычны.
- Как бы не так, - Аристарх склонил голову набок и поджал губы, - не содомит он, уже бы просочилось откуда-нибудь. Такое шило в мешке не утаишь. А дуэли? Подставляет голову под пули, знаешь, в духе гвардии двадцатых годов. За косо брошенный взгляд. И стреляет, как бог, тут ничего не скажешь. Девицы же просто с ума сходят. Но чем он берёт - понять не могу. - На лице его проступило выражение скрытой досады, если не злобы. Деветилевич подлинно заметил: чем больше Нальянов отталкивал женщин, чем высокомернее держался, тем одержимее те влюблялись в него. Дурное колдовство, ей-богу…
Тем временем Белецкий с женой и племянницей уже вышли из храма и подходили к ним. Деветилевич и Левашов бросились к Елене, предлагая проводить её к карете, но она лишь покачала головой и прошла к экипажу с дядей. На душу Дибича снова навалилась какая-то странная тяжесть, он бездумно смотрел на следы ног Елены на посыпанной песком аллее, на её замшевую перчатку, нервно зажатую в руке, вспоминая остановившийся, рабский и тоскливый взгляд на Нальянова в церковном притворе. Может, ему померещилось?
Неожиданно Левашов высунулся из соседней кареты и спросил его, едет ли он на кладбище? Дибич, успев заметить, что экипаж Белецких следует за катафалком, торопливо кивнул и протиснулся в полуоткрытую Павлушей дверь. Минуту спустя он пожалел о своём необдуманном порыве, но потом подумал, что погост в этот погожий апрельский день успокоит его взбудораженные нервы.
Однако погребальный обряд, свершённый тихо и при весьма небольшом уже скоплении народа, ничуть не успокоил его. К нему, стоящему особняком у отдалённой могилы, незаметно отдаляясь от родни, подошла Елена Климентьева, и некоторое время молча стояла рядом. Губы её были полуоткрыты и словно задыхались, глаза же казались сонными. Дибич подумал, что есть женские губы, точно зажигающие страстью раскрывающее их дыхание. Наслаждение ли озаряет их или искривляет страдание, - они всегда смущают рассудочных мужчин, влекут их и пленяют. Постоянный разлад формы губ и выражения глаз таинственен, двойственная душа проступает двоящейся красотой, аморфной и страстной, изуверски-жестокой и сострадательной, и двойственность эта возбуждает душу, любящую изгибы альковных пологов. Леонардо, беспрерывно погруженный в изучение сокровенных тайн, он единственный воспроизвёл неуловимое очарование подобных уст, уст Джоконды.
- Андрей Данилович, - услышал Дибич и слегка повернул голову к девице, несколько удивившись, что она запомнила его имя, - а господин Нальянов ваш друг? - голос Елены звучал равнодушно, но Дибича не обмануло это деланое безразличие: он видел стиснутые перчатки и дрожь сжимавших их пальцев. Сердце его заныло. Если уж девица решилась спросить такое у него…
Мужчина в нём был оскорблён, но дипломат ответил любезно и искренне, что, впрочем, совершенно не исключало абсолютной лживости сказанного.
- Да, мы знакомы ещё по Парижу.
Девица больше ничего не спросила, потому что в эту минуту гроб опустили в землю, и её подозвал к себе дядя, князь Белецкий. Дибич тоже подошёл к могиле, бросил на крышку гроба горсть земли и отошёл в сторону, пропуская к гробовой яме Деветилевича и Левашова. Вскоре могильщики стали зарывать гроб, Аркадий Вергольд утробно завыл, сестры покойника зарыдали в голос. Дибич нервно поморщился: плач родных новопреставленного царапал душу, хоть сам Андрей Данилович поймал себя на том, что за всю церемонию отпевания и похорон Вергольда ни разу не подумал о нём самом.
- У вас есть сигареты? - Дибич вздрогнул.
Пред ним теперь стояла та самая девица-гимназист, что обратила на себя его внимание ещё у собора - похожая не то на гермафродита, не то на гавроша. Голос её был странно низок, с хрипотцой. Инстинкт дипломата, наделённого правом открыто говорить то, чего не думает, никогда не подводивший Дибича, помог ему и тут. Он склонил голову в галантном поклоне и ответил, что, к сожалению, не взял с собой ни табака, ни сигарет.
- Здесь немного не место для этого, - пояснил он.
- Мне на это плевать. Женщина фатально осуждена делать то, что ей не хочется: молчать, когда хочет говорить, и говорить, когда она не имеет к тому ни малейшего желания. Она осуждена соблюдать приличия, то есть кривляться. Я не из таких, - ответила она и пошла к толпе.
Дибич оглядел её сзади и поморщился. Он хорошо знал таких поклонниц Жорж Санд, пару раз в Париже опрокидывал их на постель и всегда вставал разочарованным: мужеподобие маскировало бесчувственность, но это полбеды, оно прятало ещё и отсутствие груди и выпуклой попки, а порой - скрывало и откровенное уродство, вроде кривых ног. Дибич не понимал эмансипе: свобода выбора избранников превращалась у них в свободу иметь любовников, но зачем таким амёбам любовники?
Он вздохнул, пошёл к экипажу, стоящему поодаль, и тут услышал негромкий оклик княгини Белецкой. Дибич остановился и с удивлением услышал, что Надежда Андреевна приглашает его в среду к ним на чай. Он выдержал лёгкую паузу, пытаясь смирить волнение, и обещал быть непременно.
Это нежданное приглашение внезапно изменило его планы: он уже не хотел возвращаться с Левашовым и Деветилевичем, захотелось прогуляться и поразмыслить. Дибич распрощался с дружками, сказав, что заболела голова, и он хочет пройтись, и пошёл по одной из кладбищенский аллей, то пропадая в тенях едва распустившихся кустов, то выходя в лужицы солнечного света, и размышляя о приглашении Белецкой. Она сделала это по просьбе Елены, или тому была другая причина? Если он прав в своих наблюдениях, то Елена видит Нальянова далеко не первый раз и явно влюблена в него. Уж не хочет ли она, улучив минуту, поговорить с ним на чаепитии о Юлиане?
Дибич прикрыл глаза и перед ним промелькнули одна за другой чёткие, точно фотографические картинки: Нальянов в купе варшавского поезда, его насмешливые слова за завтраком о женщинах, удивительно легкомысленное признание в нелюбви к ним, его же лицо в церкви, отстранённое и спокойное, язвительные сплетни Павлуши Левашова - "где ни появляется - там паскудит, как кот…" "Холодный идол морали".
…В трёх десятках шагов от ворот кладбища Дибич вдруг замедлил шаг. Случилось что-то, чего он не понял, но инстинкт дипломата, не любящего резких движений, заставил его остановиться и сделать несколько шагов назад. Нет, не померещилось. Он брёл мимо мраморных надгробий и гранитных монументов, не читая, а скорее, разглядывая надписи, и заметил это имя, точнее, споткнулся об него, точно о камень. Это был чёрный невысокий квадрат мрамора, похожий на Каабу, окружённый закреплёнными на четырёх столбах чёрными цепями, через которые легко было переступить. Не было ни калитки, ни скамьи, ни венка, ни портрета, ни надгробной статуи с рыдающими ангелами, как на соседних могилах, ни эпитафии, - только имя и дата смерти под ним. И именно это имя подсознательно отметила его душа, замерев на миг и тут же оттаяв. На чёрном мраморе когда-то белыми, а ныне потемневшими от времени буквами значилось: "Лилия Нальянова 1832 - 1864".
Мысли Дибича теперь потекли по совсем иному руслу. Это мать Юлиана и Валериана? Женщина умерла пятнадцать лет назад в тридцать два года. Что с ней случилось? Роковая болезнь? Чахотка? Или несчастный случай? Тут он снова отметил странность захоронения: в мрамор было заковано не только надгробие, но и, чем-то напоминая причал набережной, пространство до цепей. Здесь не росла трава, и негде было посадить цветка, и сама могила, хоть и не казалась заброшенной, ибо её не заглушили сорные травы, несла на себе какую-то страшную печать забвения. Забвения не вынужденного, а продуманного и взвешенного, точно нарочито запланированного, и потому - сугубо леденящего душу.
"Миг застыл - и тянется, не плачем, не молитвою,
не раскаяньем, не отчаяньем. Плитою могильною.
Ни лжи, ни истины. Бессонница не церемонится.
Сомкни пустые очи, истлей, покойница…"
Почему-то строки проступили точно под стук вагонных колёс. Потом Дибич подумал, что ему всё это просто показалось. Нервы расшатались, вот и всё. От ворот погоста он снова обернулся на памятник Нальяновой, надеясь, что теперь он сольётся с рядом других, и все эти дурные впечатления рассеются.
Но нет. Своей лаконичной строгостью и каким-то изуверским аскетизмом надгробие всё равно выделялось. Мистика, покачал головой Дибич. Он нащупал в кармане визитную карточку Нальянова. Юлиану сейчас около тридцати. Мать его, если это именно она, умерла, когда он был ещё отроком. Однако Дибич, несмотря на то, что был весьма заинтересован, и мысли не допускал о том, чтобы спросить Юлиана о матери.
Поинтересоваться этим придётся в других местах, подумал он и, выйдя за кладбищенские ворота, крикнул извозчика.
Глава 7. "Холодный идол морали"
Жестокость в сочетании с чистой совестью -
источник наслаждения для моралистов.
Вот почему они придумали ад.
Бертран Рассел
Дом Лидии Чалокаевой, вдовы богатейшего питерского фабриканта, был отстроен в классическом стиле. Архитектор не был профаном: сдержанность и гармоничная простота, дерево ценных пород, мрамор и лепнина делали чалокаевский дом на двадцать комнат шедевром архитектуры, хотя сама хозяйка предпочла бы что-нибудь менее величественное, но более уютное.
Чалокаева, женщина большого ума и ещё не совсем увядшей красоты, имела только один смысл жизни - любимых племянников. Она обожала Юлиана и Валериана как собственных детей, которых, увы, не дал Бог, и ни для кого не было секретом, что именно они унаследуют колоссальное состояние Фёдора Чалокаева.
Надо сказать, что после двух смертей - её мужа и жены брата Витольда, случившихся с разницей в три года, покоя в нальяновском семействе не было. Фёдор Чалокаев умер от мучительного и долгого недуга, Лилия же Нальянова скончалась совсем молодой, как говорили в семье соседям, от трагической случайности.
Лидия Чалокаева, вынужденная управлять огромным состоянием мужа, приобрела, по мнению брата, "замашки настоящей самодурки". Проявлялось это в том, что сестрица, всегда недолюбливавшая жену брата, после её смерти взяла себе привычку хозяйничать в доме Витольда, как в своём собственном, претендовала на племянников, словно это были её родные дети, нагло вмешивалась в их воспитание, особенно портя старшего - Юлиана, бывшего её любимцем. Витольд Нальянов, когда видел это, редко удерживался от ехидного замечания: "Кого она желает воспитать дурными потачками сарданапаловой роскоши? Пустого сибарита? Праздного бонвивана? Прожигателя жизни?"
Сам Витольд Нальянов воспитывал детей в такой спартанской строгости, что удивлял и слуг: мальчики спали на соломенных тюфячках, зимой и летом обливались ледяной водой, по три часа в день проводили в седле и уже в отрочестве прекрасно разбирались в оружии. Нальянов и это счёл бы недостаточным, если бы не замечал в сыновьях того, чего и сам не понимал: оба они были столь самостоятельны и умны, что порой казались стариками. Оба не любили надзор гувернёров и делали всё, чтобы избавиться от него, при этом не любили и шалости, предпочитая свободное время проводить с книгами.
Гостей в доме после смерти матери не бывало, только друг отца - священник отец Амвросий из Знаменской церкви, что у Екатерининского дворца, - навещал порой Нальяновых-младших, угощая пастилой, рассказывал о скорбях Спасителя и приводил в алтарь своего храма во время прогулок.
Однако к тёткиным "замашкам" племянники относились без всякого раздражения и не разделяли мнения отца о сестрице: опыт и здравомыслие Лидии Витольдовны ценились ими, в семейных спорах она неизменно принимала сторону Юлиана и Валериана, и именно она уговорила брата отпустить их учиться в Европу, при этом - продолжала баловать "любимых малюток" в своё полное удовольствие.
Валериан, впрочем, получал подарки от Лидии Витольдовны нечасто: презентовав ему однажды орловского рысака да на совершеннолетие - двухэтажный особняк на Лиговском, тётка вспоминала о нём только в день именин да на Рождество и Пасху. Что до "душеньки-Юленьки", Лидия Витольдовна подарила ему роскошный дом на Невском, открытое ландо и двух английских лошадей, баловала деликатесами и шёлковым бельём, роскошными халатами и маленькими безделушками баснословной цены: запонками и булавками с драгоценными камнями для галстуков, золотыми часами с бриллиантовыми инкрустациями, кои он мог бы уже коллекционировать. Она дарила ему так много дорогих костюмов и роскошных пальто от Чарльза Редферна, что племянник иногда недоумевал, не видит ли тётушка в нём портновский манекен? Он неизменно получал от неё презенты на все церковные и государственные праздники, на тезоименитство государя-императора и всего царского дома, не говоря уже о собственном дне ангела. Но чаще всего подарки вручались ему и вовсе без всякого повода.
То, что Юлиан поселился в этот приезд с ней, а не с отцом и братом, было тётке особенно приятно. Юлиан успокаивал её одним своим присутствием, компенсировал ущербность бездетности и создавал ощущение полноты семьи и жизни. Он часами импровизировал для неё на рояле, ибо и сам весьма любил музыку, вечерами читал - благо, вкусы у них не сильно разнились: дамских романов Лидя Витольдовна терпеть не могла, новомодную поэзию презирала, предпочитала классику.
В этот вечер, однако, он уговорил тетю лечь пораньше, пояснив, что ждёт в гости знакомого.
Нальянов был уверен, что Дибич постарается встретиться с ним, ибо заметил его интерес к себе ещё в поезде, и сразу после похорон Вергольда навёл справки.
Дибич слыл светским львом, волокитой и законодателем мод, излюбленными местами которого были дорогие рестораны, игорные дома и кафешантаны. В кругах парижской богемы считался поэтом. В Париже служил при посольстве, в Варшаве просто имел родню. Если Дибич был под влиянием отца, одного из старейших дипломатов, то, несомненно, занимался шпионажем, ибо посольских атташе всегда числили едва ли не официальными шпионами. А чем ещё может заниматься человек на таком посту, если не сбором сведений? Впрочем, чаще всего дипломат - это хорошо оплачиваемый чиновник, который шифром передаёт домой то, что вычитал в позавчерашних газетах.
При этом очень много рассказывали о его любовных интригах. Но когда военным атташе при Наполеоне был граф Чернышев, приставленные к нему агенты тоже с удручающим однообразием докладывали императору лишь о бесконечных альковных похождениях красавца-московита. Бонапарту осточертели амурные проказы Чернышева, и он распорядился снять наблюдение, логично предположив, что мужчина, ведущий такую распутную жизнь, ни на что другое не годен. Однако, покинув Париж, Чернышев привёз на родину чрезвычайно ценные сведения о французской армии. Не подражает ли Дибич Чернышеву?
Сам Юлиан последние годы курировал заграничную агентуру секретного делопроизводства Третьего отделения, но деятельность его никак с делами дипломатическими не пересекалась. Воспитанный умнейшим человеком, Нальянов умел мыслить, терпеливо и последовательно вырабатывая из десятков пустых суждений достоверность, и в итоге он сделал вывод, что интерес к нему сына дипломата - сугубо академический.
Но интерес самого Юлиана к Дибичу был вовсе не академическим. Атташе назвал Леонида Осоргина своим родственником. Значит, он родня и Сергею Осоргину. Юлиану нужно было так повернуть разговор, - о чём бы Дибич не собирался с ним говорить, чтобы вызнать об этом родстве как можно больше.
Неожиданное обстоятельство едва не нарушило его планы.
Когда он торопливо заканчивал письмо агенту, его камердинер доложил о приходе "молодой особы, не пожелавшей назваться". Юлиан торопливо обернулся, быстро спрятал письмо в бюро и запер его, опустив ключ в карман халата и только потом соизволив поинтересоваться: "Кто ещё там?"
Серафим Платонович не мог ответить господину на риторический вопрос и лишь развёл руками, потом, спустя минуту, вышел и пропустил в кабинет невысокую женщину, прикрывавшую лицо тёмной шалью. Одного взгляда Нальянову хватило, чтобы узнать незнакомку, и на лице его проступило тоскливое выражение, впрочем, проступило только на мгновение, тут же сменившись вежливым вниманием.
- Вы непостоянны и не держите слова, сударыня, - высокомерно бросил он. - Насколько мне не изменяет память, вы обещали в прошлый раз, что ваша нога никогда больше не переступит моего порога. Впрочем, полагаться на женские обещания с моей стороны было бы глупостью. И чему я обязан счастьем нашей новой встречи? - в его голосе проступила ирония.
Вошедшая, заметив, что камердинер исчез, перестала закрывать лицо. Глаза её сверкали, на щеках пламенел болезненный румянец, девица, казалось, была в чахотке.
- Я видела вас в Преображенском. Вы пришли туда ради неё?
Брови Нальянова взлетели вверх, губы на миг раскрылись, он казался ошарашенным. Впрочем, быстро пришёл в себя, потёр рукой лоб и переспросил:
- Ради кого?
- Я видела, как она на вас смотрела! Вы решили свести с ума и её? И не смейте это отрицать!
Юлиан Витольдович тяжело вздохнул.
- Если мне запрещено отрицать то, с чем я не согласен, беседа наша, и без того-то лишённая смысла, становится просто абсурдной, сударыня. Никого я с ума не сводил, включая, кстати, и вас. Ваше нынешнее помешательство - следствие вашей собственной глупости.
Девица, казалось, не расслышала его последних слов.
- Вы любите её?
- Кого, Господи Иисусе? - в голосе Нальянова проступила тоска. Он сел и откинулся в кресле.
- Климентьеву!
Юлиан Витольдович вздохнул снова - ещё тяжелее, чем прежде. Потом поднял глаза на девицу, неожиданно усмехнулся, лицо его обрело особую красоту, глаза заискрились. Он спросил:
- А что, если да? - в голосе его снова проступило что-то от палача.
- Вы подлец! - девица стремительно побледнела и схватилась за край стола.
- Я и сам часто даю себе такое определение, - согласился он. - Но какое это имеет отношение к госпоже Климетьевой, если предположить, что я действительно влюбился в неё? Вы, кстати, если считаете, что для неё опасно "сойти с ума", могли бы предостеречь её от увлечения таким подлецом, как я. Расскажите ей обо мне правду. Что вам мешает?
Настроение девицы переменилось. Она, совсем обессиленная, опустилась на край дивана.
- Юлиан…Ты не можешь быть так жесток…