Молох морали - Ольга Михайлова 9 стр.


* * *

…Дибич направился к чалокаевскому дому вечером, когда не было и шести: просто хотелось пройтись. Всё время с похорон он просидел у себя в кабинете, пытаясь как-то сродниться с той безнадёжностью, что породил в нём взгляд Елены на Нальянова в церкви и её вопрос о нём на кладбище. Она без ума от Нальянова, влюблена до беспамятства. А влюблённая девица не увлекаема: можно обольстить любую женщину, кроме влюблённой в другого. Но сам Нальянов… "холодный идол морали"… Что это может значить?

Дибич остановился. Не доходя десятка шагов до парадных ворот чалокаевского дома, в свете фонаря он неожиданно заметил тень женщины на ступенях. Дибич подумал было, что это хозяйка, Лидия Витольдовна, но тут же отверг эту мысль: Чалокаеву, высокую и дородную, он видел в обществе, тень же была девичьей, хрупкой и тонкой, двигалась девица с оглядкой, прижимаясь к стене. Дибич подумал, не Елена ли это, силуэт впотьмах показался схожим, и он осторожно приблизился, но тут же заметил на пороге за колонной Юлиана Нальянова. Лица его не было видно, свет падал сзади.

- Юлиан… - шёпот девицы казался голосом умирающей, - ты не передумал?

- Вы ожидали чуда? - в голосе Нальянова сквозили насмешка и усталость.

Дибич понял, что это не Климентьева: с головы девицы сползла шаль, обнажив не красновато-рыжие, а светлые волосы. Рассмотрел он и то, что девица едва доставала Нальянову до плеча, Елена же была на пару дюймов выше.

- Я говорил, что вы непременно пожалеете о своём опрометчивом шаге и пытался объяснить вам его безрассудство. Но вы ничего не желали слушать и настаивали на своём. Чего же вы хотите теперь?

- Юлиан… Ты не можешь так говорить, - шёпот девицы казался голосом умирающей.

Нальянов вздохнул.

- Вам пора, ваше отсутствие могут заметить.

- Но почему? Почему?… Почему? - голос девушки прерывался.

Нальянов снова вздохнул и пожал плечами.

Девица всхлипнула, опустив голову, тенью промелькнула у ограды и пропала у ворот. Нальянов вздохнул и пошёл к дому. Дибич задумался. Ледяное равнодушие Нальянова к жертве своих прихотей несколько удивило его. Злословие Левашова, оказывается, было куда ближе к истине, чем ему показалось вначале.

Сам Нальянов лениво поднялся по ступеням, минуту спустя в зале загорелся свет, потом вдруг раздалась тихие переливы фортепиано. Дибич прислушался. Это была мягкая импровизация, по-шопеновски воздушная, зыбкая, неуловимая, словно тающая, обволакивающая и ласкающая. Потом все смолкло, и с нового аккорда зазвучала разухабистая французская шансонетка. Юлиан пел.

Lézard, amour lézard
Encore une fois il a échappé à nouveau,
Seule la queue, je suis allé…
Mais il est ce que je poursuivais…

Голос у Нальянова был мягок, но сама песня звучала зло и сардонично, возможно потому, что исполнялась в аффектированной театральной манере парижских уличных бродяжек. Наконец всё смолкло, и Дибич увидел, как Нальянов встал, прошёлся по комнате, опустился в кресло и закинул голову вверх. В его позе не было излома или отчаяния, скорее, сквозили тоска и усталость.

Теперь любовные дела Юлиана Нальянова неожиданно заинтересовали Дибича, он дал себе слово навести разговор на женщин, хоть вначале хотел поговорить совсем о другом. Стенные часы пробили семь. Дибич подошёл с парадному и позвонил. Нальянов, сам распахнув через пару минут дверь и увидев его, приветливо кивнул. Они прошли в дом и расположились в гостиной, освещённой только рожком на стене. На фортепиано были разбросаны ноты. Нальянов закрыл окно и наполовину задвинул портьеру, предложил своему варшавскому попутчику кофе и сигареты.

Дибич отказался, откинулся в кресле, пожевал губами и нахмурился. Он ещё по дороге думал о предстоящем разговоре, и, казалось, определился, но сейчас растерялся. Ему почему-то показалось, что своим недоумением он может показаться Нальянову смешным, и от этой мысли едва не возненавидел себя. Неужто ему не всё равно, неужто он так высоко ставит над собой этого человека, что его мнение столь значимо? Он, несмотря на то, что минуту назад отказался от сигарет, теперь закурил.

Нальянов тоже закурил и, опустив глаза, молча ждал вопроса.

- Я хотел бы… - Дибич преодолел себя и быстро проговорил, - я хотел бы вначале расставить все точки над i. Я могу предположить, чем занимается сынок тайного советника полиции, но мне хотелось поговорить без чинов и званий. - Нальянов молчал, Дибич же резко тряхнул головой и заговорил резко и отрывисто. - Лет десять назад в университете я встретил Антона Гринберга. Он был из обрусевших немцев, входил в идейный кружок… ну, вы понимаете, - Нальянов кивнул, весьма удивившись про себя, что Дибич заговорил именно про это, - когда кружок был арестован, никому ничего, кроме исключения и высылки из Питера, не грозило. Но Гринберг в тюрьме наглотался осколков стекла, а потом, облив себя керосином, поджёг и скончался в страшных мучениях. Перед смертью признался, что не способен стать революционером, признал себя ни к чему не годным и решил покончить с собой. Его смерть потрясла всех, однако во всем, как всегда, обвинили режим.

Нальянов молча слушал, не двигаясь и не отрывая взгляда от лица Дибича.

- Но ведь это они… они приговорили к смерти эту душу, насилуя её беспощадным требованием служения, - зло бросил Дибич, снова на мгновение пережив тот ужас, что сковал его тогда при этом известии.

Нальянов по-прежнему молчал. Дибич продолжил.

- Там все делились на "кутил-белоподкладочников", вроде меня, и "идейных", сиречь, героев. Правда, лишь избранники были посвящены в настоящую конспирацию, большинство же только читали нелегальную литературу. Но и они рисковали быть сосланными в глухую провинцию и считали себя героями.

- Типа вашего родственника Осоргина? - уточнил Нальянов, и после кивка Дибича спросил, - а вы, как и Гринберг, не могли быть героем? Или не хотели? Однако рук на себя не наложили…

- Не хотел. - Дибичу была противна мысль, что он чего-то не мог, хотя сейчас в нем промелькнуло сомнение: а мог бы, в самом-то деле? Он торопливо пояснил, нервно всплеснув руками, - мне было наплевать на самодержавие, поймите. Оно помимо меня. Вяземский правильно сказал, что российское самодержавие - это когда всё само собой держится. Я того же мнения. Но что оставалось? Отречение от святыни ради неверия? Упрямая вера ни во что? Отторжение от мира? Уход в себя? Ведь сомнения в революции - хула на Духа Святого.

Нальянов усмехнулся.

- Да нет, в тех кругах можно смело можно проповедовать хоть веру в Бога, докажите только, что она обеспечит политический прогресс и освобождение народа.

- И вы это делали? - удивился Дибич.

- Боже упаси. Я устал от этих глупостей за неделю, но вынужден был закончить семестр. Потом уехал в Сорбонну, - Нальянов рассмеялся. - Но мне и в голову не приходило звать эту глупость "героизмом". Всего-то стадность, страх чужого мнения да дурная жажда власти при отсутствии дарований, - пожал плечами он, - но вы-то что избрали взамен этого "героизма"? Неверие? Веру ни во что? Уход в себя? Или, как я понимаю, ничего и не выбрали?

- Ничего и не выбрал, - кивнул Дибич.

Нальянов развёл руками.

- Но ведь, кроме революционного поприща, есть и другие. Почему не политика, не наука, не искусство, наконец?

- Вы серьёзно? - Дибич неожиданно озлился, судорога перекосила его черты. - Когда "идейные" громят самодержавие, я вижу в них только лжецов и дураков, одержимых дурной идеей. В искусстве нет ничего, способного захватить и окрылить. Всякая лирическая романтика смешит или раздражает. Наука? Толстые учёные книги, плоды безграничной осведомлённости? Упаси Бог вчитаться: сколько в этом многотомии бездарности и рутины, и как мало свежих мыслей и глубоких прозрений. Я видел духовное варварство утончённой интеллектуальности и чёрствую жестокость гуманности. Я вишу в воздухе среди какой-то пустоты, в которой не могу отличить зыби от тверди. Я смешон вам, да? - неожиданно спросил он, перехватив взгляд Нальянова.

Тот смотрел на Дибича со странной, нечитаемой улыбкой, потом покачал головой.

- Чего же смеётесь?

Лицо Нальянова окаменело.

- Я не смеюсь. Стараюсь понять. Вы же вроде поэт…

- Я уже давно не писал стихов, - отмахнулся Дибич. - Раньше созвучие приходило само, без поисков, а сейчас… Стих не удаётся, все распадается, как мозаика, слоги враждуют со строгостью размера, понравившееся слово, несмотря на усилия, исключается ритмом. Ничего не получается. Я не могу закончить ни одного стиха.

Дибич не лгал: уже год он не мог дописать ни одного стихотворения. Даже меткий и точный эпитет звучал слабо, как медаль у неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое количество расплавленного металла для наполнения формы. Он начинал работу сызнова, и строфа в конце концов подчинялась, иной стих звучал с приятной жёсткостью, а сквозь переливы ритма проступала симметрия, созвучием звуков вызывая в душе созвучие мыслей. Но целого не получалось никогда.

- Ну, а это… как её, - Нальянов щёлкнул пальцами, - любовь? Или тоже - пустое?

- Бросьте, - Дибич нахмурился, вспомнив только что виденную сцену, промелькнула в памяти и Климентьева, - для кого это пустое? - ядовито поинтересовался он. - Между моралью и непредсказуемостью плоти - пропасть. Только мы и знаем, какие бури разыгрываются в душе, и какую боль они причиняют. Начиная с болезненных извращений, что разъедают стыдом и самопрезрением, и кончая вихрем страсти - кто в силах побороть себя?…

Дибич остановился, снова напоровшись, как судно на риф, на застывший взгляд Нальянова. Тот озирал Дибича, чуть склонив голову, и в зелёных глазах стояла трясина. Взгляд этот странно заворожил Дибича, и он неожиданно бездумно высказал затаённое, что говорить вовсе не собирался.

- Не знаю, где кончается трепет любви и начинается блуд, но даже блуд влечёт не столько чувственностью, а непреодолимым соблазном полного упоения, разрешением последней тоски, каким-то предельным восторгом…

- И вам оно удавалось? - с неожиданным любопытством спросил Нальянов.

- Наверно нет, но не надо строить из себя "холодного идола морали", хоть у вас и получается. - Юлиан, как заметил Дибич, при этих словах усмехнулся, но не сделал вид, что не понимает, о чём речь. Он, стало быть, явно уже слышал эти слова или от Нирода или от кого-то другого. - Все мы с виду благопристойные люди, некоторые даже заслуживают репутацию "светлых личностей", но как много мук, тьмы и порочности в глубинах даже самых "светлых личностей"! Я не прав?

- Не знаю, - Нальянов задумчиво пожал плечами. - Возможно, подлинная жизнь человека - та, о которой он даже не подозревает. Но в плотской жизни мне мерещится что-то унизительное.

Дибича передёрнуло.

- Даже так? Предпочитаете играть? Впрочем, все мы играем свои благопристойные роли и так вживаемся в них, что даже умираем с заученными словами на устах. Но что я… Я же не о том. Я понимаю, что ваше занятие, видимо, политический сыск, но я аполитичен. Я хотел спросить, вы… вы сами… выбрали рабство? Свободу? - Дибич вдруг нахмурился, лицо его исказилось, - только не лгите, мне это… важно.

Нальянов некоторое время молчал, кусая губы, потом всё же проронил.

- Насчёт рабства, - Нальянов усмехнулся, - помните старую остроту? "Извозчик, свободен?" - "Свободен". - "Ну так кричи: да здравствует свобода!" Я, наверное, так же свободен, как тот извозчик, просто не кричу об этом. Мне не нужна французская свобода. Француз - он всегда премьер-министр, даже на своей кухне. Они - наследники римского права, законники, и никто ведь этой любви к законам и свободе не насаждал там силой. Они хотят соблюдения своих прав и защищают закон. У нас же, богоискателей, борьба за соблюдение закона и народную свободу всегда была уделом отщепенцев, с точки зрения которых народ туп и глуп.

- А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?

- Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как отнять истину нельзя, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти… - он нервно усмехнулся, - человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть…

Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.

- Вы наблюдательны.

- L'amour? - усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.

- Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?

Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова пробежали вдруг искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.

- Ревнуете?

Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он. Дибич напрягся всем телом.

- Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.

Нальянов взглянул на Дибича в упор. Глаза его потухли.

- Так это из-за неё вы не спали две ночи? - интонация Нальянова была теперь безрадостной и какой-то бесцветной, но жёстко утвердительной, и он, не дожидаясь ответа, устало и пренебрежительно покачал головой, - ох, зря.

Дибич снова замер. "Где не появляется - там паскудит, как кот…" - пронеслись в его памяти слова Левашова. Он тогда не поверил, зная, сколь мало можно доверять Павлуше, но эти несколько надменных слов обнажили пропасть понимания тех вещей, в коих Дибич считал Нальянова несведущим.

- Вы, кажется, обмолвились, что не любите слабый пол. Откуда ж такая уверенность?

- Холодная логика и только. - Нальянов теперь испугал Дибича: что-то бесконечно зловещее промелькнуло в его насмешливом цитировании. - Забудьте о ней.

Дибич несколько секунд молчал.

- Это… приказ? - тон его был спокоен и тускл. Он впервые подлинно увидел в Нальянове противника и соперника.

Тот поморщился.

- Боже упаси. Вы же хотели "понимания". Я вас понял и как "холодный идол морали" даю вам добрый совет.

- Стало быть, наименование Нирода принимаете?

- В некотором роде, да, - Нальянов говорил рассудительно и мрачно, - все три слова верны по сути, правда, в совокупности они себя отрицают. Но вам, логику, такого не объяснить. Просто… - он с тоской уставился в темноту за окном, - так будет лучше.

- Выходит, Елену Климентьеву ждёт судьба мадемуазель Елецкой? - Дибич сыграл ва-банк.

Нальянов ничуть не удивился и не спросил, откуда ему известно это имя. Вздохнул и откинулся в кресле. Дибич снова отметил царственный разворот плеч и прекрасную осанку Нальянова. Тот тем временем медленно проговорил:

- Если мадемуазель Елецкая возьмётся за ум и выйдет за Иванникова, её ждёт обычная женская доля - рожать да растить детей. Если мадемуазель Климентьева возьмётся за ум - она тоже будет рожать и воспитывать детей. Слово "судьба" тут неуместно… Судьба - это об очень немногих, - теперь в голосе "холодного идола морали" слышалось ленивое пренебрежение.

- Как же Елецкой за ум-то взяться, если, как говорят, вы её с ума-то и свели, у жениха отбили, а после кинули-с.

- Бросьте. Это фантазии Деветилевича или небылицы Левашова?

- Это Боря Маковский из Парижа вернулся.

- А, - рассмеялся Нальянов и, подражая кабацкой цыганщине, промурлыкал, - "к нам приехал наш любимый Борис Амвросиевич родной…" - некоторое время он продолжал смеяться, явно забавляясь, потом умолк.

- Так Боря лжёт? - поинтересовался Дибич, видя, что Нальянов не собирается комментировать слова Маковского.

Нальянов вздохнул.

- Я уже сказал вам, дорогой Андрей Данилович, что понимаю, когда вас именуют подлецом те, кто мыслит иначе. Понимаю, ибо сталкиваюсь с тем же. Голову я барышне не кружил, у жениха не отбивал, надобности никакой в упомянутой мадемуазель не имел. Всё это - домыслы.

- Ну, что ж, хоть в ошибке любой женщины есть вина мужчины, но… хочу вам верить. Предполагается, что "холодный идол морали" сам должен быть безупречен. А вы говорили, что у вас поступки со словами не расходятся… - Дибич умолк, заметив ощетинившийся вдруг взгляд Нальянова.

Тот зло усмехнулся.

- Говорю же вам, слишком логично мыслите, дорогой Андрей Данилович, слова у вас однозначны и поступки - одномерны. Я же, в отличие от вас, признал не только наименование "холодного идола морали", но и то определение, которое вы отрицаете. Я - подлец, Дибич.

Андрей Данилович молча смотрел на Нальянова. Ему снова стало не по себе. Нальянов потёр ладонями глаза, несколько мгновений молчал, потом улыбнулся.

- А ведь я ошибся, Дибич! - он откинулся на диване и прикрыл глаза. - Идиот. Я - о судьбе… Путаница в дефинициях, амфиболия и эквивокация. Судьба охватывает людей и случайные события неразрушимой связью причин и следствий и присуща лишь изменчивому. Но изменчивы все творения, неизменен лишь Бог. Следовательно, судьба присутствует во всех творениях, и чем больше нечто отстоит от Бога, тем сильнее оно связано путами судьбы. Да, мадемуазель Елецкая имеет судьбу, я ошибся. Мадемуазель Климентьева, боюсь, тоже.

Дибич опустил голову, чтобы скрыть улыбку. Нальянов же вернулся к сути разговора.

- Но это всё пустое, мы же не о том. Неверие в революционные идеалы, полагаю, не заставило вас возжелать безграничной разнузданности: вы всё же не из пылких натур, к тому же любовные мечты - это всё же женский удел. Вы жаждете чему-то посвятить себя, не можете служить живому Богу, ибо нет веры, а приносить изуверские жертвы революционным идолам не хотите. В "категорический императив" хотя бы верите?

Дибич смерил собеседника цепким взглядом и резко покачал головой.

- Нет. Со времени Канта нам указывают на бесспорность морали, но кто может обосновать этот закон? Почему я, живущий один только раз, должен жертвовать собой чему-то или кому-то? Почему я должен любить людей, если я их презираю, во имя чего я должен ломать самого себя? Я хочу свободы, пусть даже свободы своих прихотей и похотей.

- А я всегда хотел свободы от своих прихотей и похотей, - Нальянов умолк и несколько минут сидел молча. Потом неожиданно проговорил. - Что ж, вы пришли разрешить своё ментальное сомнение, но тут мы снова сталкиваемся с неразрешимой проблемой логического мышления, не признающего универсалий. - Дибич заметил, что глаза Нальянова помертвели, стали погасшими и больными. Он говорил, словно думая совсем о другом.

Назад Дальше