Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич 27 стр.


Когда он переоделся, то сразу получил пулю в висок. С правой руки, и потому в левый висок. Упал. Еще шевелился, и оттого получил, сверху, вторую пулю, в сердце.

А потом убийца подтянул Сая к небольшому обрыву, откинул одну его руку так, чтобы свисала над трясиной. В горячке не заметил, что откинул правую, упустил из вида, что рана была в левый висок.

Ну, а потом засунул убитому за борт пиджака заранее написанное письмо и ушел. А пистолет – еще одна ошибка – бросил в какой-то ручей.

Думаете, конец? Да нет. Двести сорок злотых навару, ведь из восьми тысяч сотню успел прожить. Когда уже сделан первый шаг по дороге, на которой человек превращается в наглого и без всякой морали зверя, остальные шаги даются легче. Тут он еще не догадывался о своих ошибках, о нашем существовании и верил, что в шкуре Сая ему неопасно. И еще знал, что простые лесные люди не знают всей меры цинизма таких, как он.

Поэтому из Варшавы он пишет письмо и высылает фото панне Антосевич. А потом из Цешина, подделав почерк убитого (образцом было заявление Сая), пишет отцу, что благодаря пану Хмелевичу поступил, что все хорошо, только нужен новый костюм, часы и сто злотых на расходы.

Этот убийца так и остался в душе мелким кусочником, который помет готов из-под себя съесть.

И приехал в Замшаны. И рассказывал о планах Юльяна, о его друзьях. И получил все, что хотел. И от старшей дочери – тоже. Вот что самое страшное!

– Младшая теперь за Сальвесем Тетеричем, – сказал я.

– А старшая за матерью-землей. После суда хотела повеситься (и она, и старик давали показания, конечно же, при закрытых дверях, но представьте себе чувство: обнимать убийцу брата). Вынули из петли. Так потом ни одного хлопца к себе не подпускала, а после в партизанах как будто специально лезла в самые опасные дела. И смерть ее мучила-мучила, а потом и смилостивилась.

И знаете, что еще? Я не был ни в коей мере почитателем пана Мацыевского, но после того, как узнал эту историю с Агатой, охотно некоторое время побыл бы с Крыштофом и паном Мацыевским в одной компании, выслушал эти слова. А потом даже с удовольствием пригласил бы его на чай и познакомил с семьей. Хотя мне очень не нравились эти его штучки с белыми перчатками. Как-то не был я от них в восторге.

Но до Мацыевского еще был окружной суд. Усиленный эскорт полиции, враждебность народа.

…Признался во всем, и ничем тут не мог помочь адвокат с его концепцией "конституционального психопата", лишенного в детстве ласки и тепла. (Психиатр признал Высоцкого ответственным за его поступки.)

Суд (совещались два часа) вынес смертный приговор.

Высоцкий, хотя и говорит, что "жить не хочет и не может", подал апелляцию.

Выводили его из суда черным ходом. Иначе линчевали бы: ненависть аж бурлила в народе, как кипяток в котле.

Апелляционный суд в середине августа утвердил приговор окружного суда. Да и что можно было добавить еще, какие обстоятельства могли изменить взгляд людей на вещи? Разве это было что-то достойное снисхождения? Исключительная жестокость, бесчеловечность, ноль морали, никакого раскаяния. Опасный лютый зверь, выродок и палач.

Уважаемый пан Мацыевский выехал в очередную дорогу, прости ему господи парочку более мелких грехов за одну эту поездку.

Я не присутствовал на апелляционном суде, не был свидетелем исполнения приговора. Был за границей и остался там еще на год, потому что 1 сентября началась война.

Поляки будто бы напали на радиостанцию Гляйвиц.

– И все же, когда и как это произошло?

– Говорю, Мацыевский выехал. И хорошо, что покончил хотя бы с одним подонком перед тем, как Польше как никогда понадобились настоящие люди.

* * *

…Они все же были людьми слова, мои спутники. Сказано – сделано. Явился в назначенное время к костелу и монастырю бернардинов – условие осталось в силе. Точен – значит, подбросим из Кладно почти до Ольшан. Даже Хилинский был в наличии, хотел послушать по дороге о моем разговоре с бывшим прокуратором, потом вернуться в Кладно, а назавтра приехать вновь, уже автобусом.

В ту минуту, когда я влез в наш "козел", они как раз заканчивали какой-то спор.

– Бросаетесь вы разными терминами, что дали людям, – резко сказал Хилинский. – А по-моему, самое безобразное в каждой профессии, особенно, если ты наделен властью, – принуждать людей кротко, смиренно и покорно, без скандала терпеть несправедливость. Я это видел… В разных краях.

– Пережитки, – буркнул Клепча.

– Ну, конечно, – сказал Щука. – Спутал божий дар с яичницей. Видит пережитки капитализма во всем, что ему не по душе. А он того капитализма и не нюхал. А что, скажем, дед такого-то товарища был… ну… губернским казначеем, так давай обвиним в этой нашей истории внука первого попавшегося заведующего ОблФО. Так вот, твой "подозрительный" – хороший человек, он на своем месте – какого тебе еще рожна? И запомни, впредь себе таких штучек не позволяй. Невиновен – отпусти. Не бойся, самолет он не захватит. У него автомата нет. И другой родины тоже.

– Абстрактный гуманизм!

Странные чувства вызывал во мне этот человек.

– Абстрактный гуманизм, – снова вмешался Хилинский, – это если бы я подлеца, который собрата своего в пятьдесят лет инфарктом доконал, – и не одного, – по головке гладил. Смотри, Клепча, все это не кончится добром. Не теперь, так в четверг… Лучше, Антось, расскажи, что там было.

Я рассказывал обо всем подробно, и потому когда закончил, мы были уже на подъезде к клубу в Ольшанке, сегодня закрытому на замок.

– Н-да, история. Как говорят, страшнее страшной выдумки, – сказал Щука. – Так это клуб?

– Ага.

– Пройдем до места, где на тебя напали.

Спустя пару минут все рассыпались по лощине, а я показывал им, что и как тут было.

– Молодец, – сказал вдруг Щука.

– А мне как раз это и подозрительно, – говорил, как будто резал, непреклонный Клепча. – Четверо не одолели одного. И завещание в вашу пользу. И эта записка. Кто знает, насколько безошибочна графическая экспертиза. – Он говорил довольно язвительно, но так учтиво, что, казалось, вот-вот начнет шаркать ножкой.

– Перестаньте быть таким нудно-учтивым, – сказал полковник негромко и сухо. Он, видимо, не стеснялся меня и был в состоянии тихого бешенства. – Здесь вам не Несвижский дворец, а группа милиционеров. Радзивиллам было плевать на условности. Им доказывать свою родовитость было незачем. А вы корчите из себя черт знает что.

Я простился с ними по дороге в деревню. Они пошли к машине, тихо беседуя между собой. И, наверное, молчали бы, если бы знали, какой у меня слух.

– И вообще, Клепча, – сказал Щука. – Ты знаешь, каких милиционеров в Польше "глинами" обзывают?

– Нет.

– На тебя похожих.

Обиженный Клепча ускорил шаг, пошел впереди.

– Так что, переведут его? – спросил Хилинский.

– Я его уволил бы, – негромко сказал Щука.

– Да-а, – неожиданно вмешался шофер. – Большая потеря. Такой хлопец – это ж украшение милиции.

Остальные промолчали.

…Машина тронулась с места и вскоре исчезла за поворотом дороги.

Я шел к себе, и меня трясло.

Все эти дни я был на грани нервного истощения.

Глава V,
в которой я почти складываю лапки, подвожу итоги поражения, но
своевременно вспоминаю про некую
оптимистическую лягушку

Не подумайте, что все эти дни я только и занимался поездками домой, в Кладно, туда, сюда, что я увлекался исключительно анализом человеческих характеров и отношений (хотя это и отнимало определенное время), самоанализом, самокопанием и другими малопочтенными "само"…

Основное – это были все же поиски в третьей башне. И одному богу известно, сколько корзин мусора мы выволокли оттуда через пролом, сколько вынесли битого камня и всего прочего. Я заработал такие мозоли на ладонях, каких не было с юности. Два Ивановича тоже трудились самозабвенно, причем без всяких вознаграждений, кроме редких и (взаимных) угощений. И еще я отвоевал у археологов шестерых учеников старших классов (были, слава богу, каникулы), за что меня проклинали даже девушки, не говоря про Генку Седуна. Но и они сами иногда приходили помочь.

Земли за три с половиной столетия с гаком наросло достаточно. Замок, как и каждое старое строение, "рос в землю", но со дня на день мы должны были уже добраться до "материка".

Ну, что еще? Перестали появляться "дама с монахом". Во всяком случае, как бы поздно я ни возвращался в свою сторожку, мне ни разу не довелось их видеть. Но я ни на шаг не продвинулся вперед. Точнее говоря, я продвинулся и даже узнал много нового, только не знал, что из этого нового действительно важное и приближает меня к цели и разгадке, а что нет. А между тем время шло, и молодик отметил конец мая, и вот должен был прийти и принести новое полнолуние июнь.

Одно было плохо: ночные кошмары начали повторяться с завидным постоянством, все чаще и чаще. И особенно сильный и явственный посетил меня в ночь моего возвращения из Кладно. Наверное, беседа с бывшим прокуратором, спор с Клепчей, неудачи последних дней взволновали меня так сильно, что мой организм в самом деле истощился и я балансировал на краю. По-видимому, я и в самом деле был готов занять почетное место в "загородном доме" Лыгановского или просто сорваться в бездну.

Дед Мультан, наверное, был в ночном обходе. Я выпил стакан холодного чая, выкурил перед сном сигарету и завалился спать. И почти сразу забылся в странном сне: не понять, во сне все это происходит или наяву.

…У портретов и икон на стене и на полу вдруг ожили глаза и начали с каким-то недоумением посматривать по сторонам, вертеться, таращиться на меня. И губы у них кривились все сильнее.

Я, как и они, почувствовал бесшумное приближение чего-то недоброго.

Еще издали в дверном проеме неожиданно и тихо открывшейся двери я увидел, как кто-то неуловимой тенью, без единого шороха, приближается к сторожке.

Ближе, ближе. И вдруг портреты все скосили глаза в сторону двери. В их глазах был нечеловеческий ужас.

Нечто, которое приближалось, материализовалось на пороге и ступило в комнату. Это нечто имело вообще-то человеческое подобие. Только шеи не было. Затылок полого переходил в аппрофигиальные концы ключиц, в плечи. И глаз не было, и рта. Просто на этих местах были небольшие углубления. Потому что существо от затылка до стоп было покрыто белой и толстой, как лишайник, длиной сантиметров в семь шерстью.

Существо приближалось в неподвижном воздухе, и портреты переводили полные страха глаза с него на меня.

…И тут я словно разорвал невидимые цепи на руках и ногах, вскочил, прыгнул и, каким-то чудом миновав его, бросился в дверь. Ноги не хотели бежать, и тогда я начал делать прыжки. Так, как это всегда бывает во сне, когда нет сил убежать от погони.

…Конь передо мною. Я взвился на него, не опершись ни ногой на стремя, ни руками на загривок.

Чудо произошло, что ли? Но уже не было замка, костела, плебании. Была та поляна, на которой вынужден был отпустить нас Витовт Ольшанский, и Сташка, да нет, Ганна, рядом, и запутывание следов, подсознательное предчувствие нами чего-то недоброго.

Такое больное, такое тревожное предчувствие какой-то неминуемой, неотвратимой, неясной беды.

Кони бешено мчат. Убиться насмерть, но не свернуть. Вот-вот уже будет река, и челны, и путь к Неману, а там – к свободе.

Вот и челны. Однако их что-то слишком много.

Не те челны.

И, отгораживая нас от челнов, от серебряной чешуи на воде, вытянулся ровной линией конный аршак. Второй конный аршак.

Посланный по воде пересечь нам путь. Сразу посланный по воде, без блуждания в чащобе и запутывания следов.

Тускло отсвечивают при лунном свете стальные и посеребренные латы. Подняты забрала и лица всех в тени, и потому кажутся слепыми или спящими. Свисают со шлемов султаны, волосяные, гривами, и из перьев.

Вырезные поводья отпущены. Ртутный блеск на наконечниках длинных копий, на саблях, на булавах и боевых молотах-клевцах.

Теперь уже не убежишь. Приближается цепь всадников.

– Ну вот. Судьба не была милостивой к нам.

…И тут же какое-то каменное строение, и в него бросают разного размера тюки, мешки, ящики. Они соскальзывают куда-то вниз, как киль по просаленному желобу, когда корабль или ладью спускают на воду. И ночь. Ночь потемневшая: потому что луна вот-вот скроется. А вокруг нас с Гордиславой десяток воинов и Витовт Ольшанский на вороном коне.

– Ну вот, паны радцы, – обращается он к воинам, – вот паны-райцы. Обойдемся без раженья, без судьи и подсудка, без провста, без подскарбия, чтобы тот возвращенные сокровища считал. Пусть вот полежит с ними, пока тут с проверкой этот крятун, вран этот, Станкевич, будет торчать.

Он указывает воинам на нас:

– Совлеките с них ризы.

Одежда падает к нашим ногам, в траву.

– Что, умет? Встретились все же. Ничего, защитник ваш спит. Ой, крепко сонное вино. А вас? Вас я таким напою, что в свое время навеки уснете. Воры и крадла.

– Замолчи ты, воряга, воропрят, – отвечает Валюжинич моими устами. – Предал твой пращур Слуцкого, ограбил и князьев тех, и короля. И ты весь в него. Меня и друзей моих продал, обобрал короля. Так что не хайлал бы ты. Что-то ты ущипливый больно. Вот за тую ущипливость, за насмешку над нами, за вороватость так тебя будут щипать щипцами да клещами, что мясо с костей полетит. Злодейству твоему свидетелей много, а главный – бог.

Он усмехается страшновато:

– Ты не надейся меня так раздразнить, чтобы я тебя на быструю да легкую смерть отправил, да еще и столмаха позвал бы, чтобы он вам погребательную колесницу да гробы сразу смастерил. Не будет этого. Вспомните вы у меня еще прошлогоднюю мякину.

– Пиши строчне, – после паузы обращается он к всаднику со странным цилиндрическим предметом в руке, – ровненько в строку.

Вначале женщину, а потом и меня обхватывают под мышками петлей с каким-то хитроумным узлом и опускают по наклонной плоскости, а потом с какого-то карниза – прямо вниз, в черное отверстие.

Камень у меня под ногами. И тут же дернулась веревка под мышками. Ага, это бортный узел. Дернув, снимаешь петлю с самого высокого сука. Какой-то миг я еще вижу, как двумя змеями мелькнули вверху, в пятне, откуда едва-едва просачивается свет, две веревки.

– Вот так, – долетает сверху голос, – тут вам и ложе, тут вам и жить, и кончиться. Вода там в углу, капает с потолка, там кадка стоит. Видите, я вас – свирепо да люто – не замордовал. И скарб вы в нижней кладовой получили в наследство. И хата роскошная, округле семь саженей. Ну вот, будете вы там сторожами, и живым вас не докликаться.

Вот уже светлое пятно над головами. Слышен глухой звон обожженной плинфы о другую, звон кельмы о камень.

И мрак. И ничего больше. Лишь густой и жирный, как сажа, мрак.

– Ты умрешь через год, – кричу я без надежды, что тот еще меня услышит. – Не позже!

…Я ничего не вижу. И одновременно почему-то вижу, как черный всадник во главе конного аршака выезжает лесной тропинкой на поляну (трое каменщиков тащатся сзади).

Черный вдруг пускает коня рысью, машет рукой.

И тут из дебрей отовсюду выезжают, выскакивают всадники. У них в руках нет пищалей. Удивляться этому нечего, вон, вдалеке, виднеется верхушка костельной звонницы. У них в руках длинные луки из беловежского тисса. Звучно щелкают отпущенные тетивы о кожаные перчатки на левой руке. И роем летят длинные-длинные стрелы с наконечниками, вываренными в отваре хвои, коры и древесины того же тисса. Смертоносные длинные стрелы – "спасения же от них нет".

Каменщики падают сразу. Воины еще вертятся, пытаются прорваться, но постепенно сползают с коней на траву. Они так утыканы стрелами, что скорее похожи на ежей, чем на трупы людей.

Вижу лицо хозяина. Губы его ядовито шевелятся. Он обводит глазами мертвых.

– Да, правду ты говорил. Злодейству моему свидетелей много. – Он возводит к небу глаза. – А главный – бог.

…И снова черная тьма. И вновь неожиданный свет. Замковый двор, залитый солнцем. Огромный, вначале общинный, а потом фамильный дуб. Кипит вокруг него пестрая толпа. Магнатская, шляхетская одежда, латы воинов, одежды вольных крестьян. Подальше, в воротах и за воротами, белая туча совсем простых. Из общего гула вырываются отдельные фразы.

– А всех свидетелей из тех латных людей, – это говорит подсудок, – поставить пред очи высокого суда нельзя. Потому что той же ночью их какие-то лихие, побродяжные, гулящие люди до смерти выбили. И те лихие люди не из воинов, но из простых разбойников были, потому что не имели гаков ниц, а имели луки со стрелами отравленными.

Снова содом. Всплывает умное лицо Станкевича. Рука на евангелии:

– Клянусь, что если князь утеклецов догнал, то и отпустил сразу же по просьбе и совету моему. А что они деньги тех бунтовщиков везли и деньги его королевского величества – того я не знал.

И после паузы:

– Только деньги те доселе нигде не всплыли. И поиск наш ничего не дал. А всплыть должны были. Значит, спрятаны они, под завалой. И надо бы еще дознаться, не повстречали ли беглецов другие люди князевы.

Снова шум голосов. И уже возле подставки с евангелием сам князь.

– Фортугалем предка моего Петра Ольшанского клянусь. – Рука его тащит из-за пазухи золотую цепочку.

– Предка-изменника, – неслышно шевелятся губы Станкевича.

Назад Дальше