Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич 28 стр.


– …а понадобится, так поклянусь и на святом евангелии. Не под пыткой, как слуги, а по совести, что я тогда, отпустив их, с паном Станкевичем обратно к замку поехал. А вот второй раз я их не ловил. И главное, не убивал. А свидетели Язеп Горощук, купник, да Протас Леванович, писарь, клянутся, что те двое – живы. И жить будут еще столько дней, сколько отпустит им бог. Я же ни оружием, ни плахой ускорять конец этот не буду, в чем и слово свое кладу.

И снова мрак. И далекий голос:

– Князь наш Витовт, не дождавшись конца разбора, нежданно, скорым чином умре.

Снова мрак. Уже на вечные времена. Два стража крещеные, а третий – не крещен.

…Собственный скрежет зубовный будит меня.

Состояние мое было в тот день никудышное. Даже встреча со Сташкой не принесла облегчения: все время я помнил отблески ночного звездного света на ее лице, когда "нас" опускали на арканах в яму. Последние отблески света.

Неизвестно почему мы пошли в направлении Ольшан (скорее всего потому, что и замок, и костел, и сама Ольшанка опостылели нам, как манная каша во времена золотого счастливого детства), и я, сам не зная зачем, рассказал ей обо всем, не исключая и кошмаров.

– Бывает, – сказала она. – Просто человек столько думает об этом, что мысли не оставляют его и во сне.

– А почему во сне все так, будто все знаешь?

– Отсутствие логики. И присутствие какой-то высшей логики. Во сне все объяснимо, а восстанавливаешь наяву – черт знает, какая глупость снилась. И наяву это мешает, а во сне – все как бы раскованное. И воображение в том числе. Теорема из эвклидовой геометрии про пересекающиеся прямые (или линии – вот, черт, ненужная была наука, так я всю терминологию и позабыла).

– Правильно. Кто-то из знаменитых говорил, что знаний в его книжном шкафу больше, чем в нем самом. Однако он по этой причине не плачет. Потому что он не шкаф, он – физик… Я тоже забыл многое из школьной премудрости, но если уж свернули на забытую геометрию, то мои пересекающиеся линии пересекаются за границами воображаемой плоскости, за границами яви, во сне.

– Ну и что вы теперь думаете об этом?

– Ничего.

Все еще молодая, сочная зеленая листва сплеталась над дорожкой. И по этой дорожке шла та, которую я потерял навсегда не только в кошмарном сне.

– А знаете, – вдруг оживилась она, – оно, видимо, соответствует действительности, ваше сонное "решение". И вправду, не прикасался Ольшанский к вновь отбитым сокровищам, и вправду, сам пальцем не тронул пойманных. Он их и не убивал, просто дал им самим умереть. И клятва на евангелии была правдой, хотя и казуистической. С водой человек может прожить без еды… ну… сколько?

– Две недели, не больше.

– Почему? Одна моя знакомая на лечебном голодании тридцать дней выдержала.

– На лечебном. Под наблюдением врачей, а не в темнице. Необходим свежий воздух, движения, вода – простите, регулярные промывания. В противном случае организм отравляется продуктами своего же распада.

– Ну, по крайней мере, могли еще быть в живых, когда он клялся.

– Такая клятва да еще на евангелии не только для средневекового человека, она и для современного… это уж совсем надо совесть потерять. Даже и не зверем быть, а какой-то ископаемой безмозглой рептилией. Да о таких белорусские летописцы и говорили, пусть себе и непристойно, но точно: "Совсем бессовестный, за грош в божьем храме трахнет".

– Ого, распустили язык. Женщина все же рядом с вами.

– Извините. Но я сейчас меньше всего думал об этом. Я и живу-то в последнее время в каком-то ином измерении.

– Так что вы намерены делать? – спросила она.

– Не знаю. Наверное, откажусь. Потому что все это страшно, как будто приобщаешься к чему-то неизъяснимому, потустороннему… Не хочу. Психика дороже. Она у меня одна. Занюханная, да моя.

– Нет, – задумчиво сказала она, – я на пороге разгадки не оставила бы. Пускай бы меня хоть клещами рвали. Может, каких-то два кубометра грунта отделяет от разгадки, а он бросит. И, главное, я ведь наверняка знаю, вы даже не попытались систематизировать все, что вам известно. Боязливый вы человек и непоследовательный. Да гори она ясным огнем, эта психика! Для чего она дана человеку, если не для того, чтобы ее сжигать в случае нужды?

Мы уже дошли до автобусной остановки. Она шла надутая и очень недовольная. И вдруг сказала:

– Послушайте, ну еще пару дней. Вот вы сегодня попытайтесь подытожить, обобщить, систематизировать все, что знаете вы и люди. Даже то, о чем только догадываетесь. А завтра… ну и еще послезавтра, последний день, мы с вами вдвоем будем копать. Не найдем ничего – что же… Да нет, ищешь – найдешь. "Толцыте и отверзнется".

Я все еще колебался, и тогда она сказала:

– Наконец, вы не должны забывать про Марьяна.

Этого она могла и не говорить. Воздержаться. Не люблю людей, которые бьют под дых. Но женщины… женщины, если они не просто болтушки или "котики" с глупыми гляделками и томной и пустой, незрелой и просто назойливой красотой, почти все такие. Из-за таких пропадают глупые мужчины и выбирают их, скажем, "мисс Испанией", "мисс Америкой" или даже "мисс Вселенной". А они вдруг посреди самой серьезной беседы с людьми, ни в малейшей степени не склонными к кокетству, вдруг возьмут да ляпнут: "Ваня, а мы пойдем с тобой на "Анжелику, маркизу ангелов"? – "Нет". – "А на "Ее последнее танго"? Или брякнет в разгар весны, да еще и агрессивно: "А я хурмы хочу". С возрастом это, правда, иногда проходит. А если не пройдет, то останется лишь удивляться, как вчерашняя "мисс Захлюпония", утратив последнее оправдание своей глупости – красоту, вдруг сморозит в компании эрудитов, указывая на "Муки Христа" в Кладненском костеле: "Вот тут, видите, Иисус стоит перед Понтием, а тут перед Пилатом".

Наконец, может, я это просто начинаю стареть. И Сташка не такая. Но даже если бы и была такой, я ничего этого не сказал бы при ней. Нет больших двурушников и соглашателей, чем ослепленные чувством мужчины.

– Хорошо, – сказал я, – в конце концов, два-три дня ничего не изменят.

К остановке как раз подошел огромный "Икарус" из Кладно, и из него повалили "потомки", приехавшие в гости и за колбасами к "предкам", и дачники – довольно-таки несносная в своей массе порода людей. Особенно в день, окрашенный у тебя ипохондрией.

Шли свеже урбанизированные с чемоданами, иногда даже с фанерными, и давно урбанизированные с рюкзаками и сетками. Плелись на последнем дыхании, как верблюды, одолевшие Каракумы, дачные мужья. И важно шествовали за ними дачные жены с неизвестно для какого дьявола сооруженными прическами. Шел легкомысленный одиночка, украдкой бросая на них взгляды, и шла многодетная семья, изнемогавшая под тяжестью своих забот. Да и не только своих, но и чужих, потому что девочка лет семи настойчиво просилась по большой нужде, а мальчик лет четырех шел рядом и, что хуже всего, уже ни о чем не просил.

– Крестный ход в старом местечке Кладненской губернии, – прозвучал вдруг голос Хилинского. – Тьма зевак. – И тоном заботливой квочки: – "Ванечка, перестань пукать и смотри лучше, какие хоругви несут".

Увидев, что я не один, залился краской и – о чудо! – пустился в объяснения:

– Извините… Но я много лет был вынужден сдерживаться и дал себе слово, что когда будет можно, дам себе волю, рекорд поставлю по несдержанности на язык.

– Ничего. – Сташка, к моему удивлению, весело улыбалась, рассматривая моего "англичанина".

К нам приближался улыбчивый Адам с рюкзаком и удочками в чехле и – еще одно чудо! – рядом с ним Хосе-Инезилья Лыгановский, тоже с удочками и чемоданчиком.

– А я не верил, – сказал я. – Видимо, в самом деле какой-то большой зверь в лесу подох.

– Почему? – спросил психиатр. – Что я, не имею права побить баклуши день-другой? А вот вы почему здесь околачиваетесь?

– Околачиваться – это, собственно говоря, моя профессия, – ответил я. – А кроме того, что я не могу встретить пополнение таких же, как и я, деловых лодырей?

Когда все перезнакомились, мы пошли полным ходом обратно, в свою гавань. Шли по хорошему, затененному листвой солнцу начала июня, болтали о разных пустяках.

Устроил я Адама Хилинского на две недели да Лыгановского на день-другой к бездетным (или, может, съехали дети куда?) соседям Шаблыки, и пошли мы осматривать деревеньку и ее исторические памятники, не занесенные, к сожалению, ни в группу 0 (находятся под охраной ЮНЕСКО), ни даже в третью группу (что соответствует, по-видимому, нашим памятникам местного значения). А почему так – не знаю.

Тут меня удивил неожиданной активностью пан Витовт Лыгановский.

– Это пруд? Хорошо. А где рыба лучше клюет? Там? Очень хорошо. А это значит и есть костел и башня с "дзыгаром"? Чудесно. Гляди ты, а на этих часах циферблат двойной. Внутренний, где часы – неподвижен, а внешнее кольцо, лунное, движется. И, гляди-ка, показывает фазы или смену – неподвижная стрелка. Ой-ей! Какой старый механизм! Знаете, ведь самые старые кремлевские часы – на Спасской башне – тоже были с подвижным циферблатом… А вон там ваша плебания? Шикарно… А там замок? А вот по той галерее ваши тени ходят?

И глаза бегают от замка к костелу, от башен к городищу.

Когда он заскочил в костел поглядеть, как там, и потащил за собой Хилинского, Сташка вдруг сказала:

– Какой живой – просто ртуть! И что-то мне кажется, что я уже с ним знакома. Где-то мы встречались… Нет-нет, в его клинике я не лежала. И из знакомых никто не лежал… Ну, просто вроде когда-то по телевизору видела или во второстепенной роли в каком-то более чем второстепенном фильме.

– Вот и у меня такое чувство.

Мы отошли и сели на бревнах, а тут шли мимо и подсели к нам Ольшанский, Шаблыка и Змогитель, а потом Высоцкий с каким-то неизвестным. Затем подкатил, отдуваясь, вспотевший Гончаренок.

Лыгановский выбежал из костела что-то очень быстро и встрял в компанию просто и легко. А Хилинский вышел только минут через десять и, как нарочно, медленно поплелся к нам. Поэтому автохтонам пришлось знакомиться с вновь прибывшими дважды.

Незнакомый, как выяснилось, был тот самый кустарный часовой мастер и органист, который во время службы врезал "Левониху". Фамилия его была Сгонник.

– Как же это вам удалось отремонтировать?

– А черт его знает, – смущенно опустил он глаза. – Нюх у меня с детства на разную механику. Да и испорчены они были не очень. Ну и, честно говоря, не на все там хватило моего нюха. Потому что часы должны были показывать еще пасху, католическую и греко-униатскую. А вон в той нише, что под циферблатом, праздники татарские и еврейские. Зачем им было это знать – дьявол их разберет. Но, должно быть, какие-то костельные вычисления. Ну так вот, здесь я оплошал, не сумел.

– Да вам-то это зачем?

– А так. Ради законченности. Хотя и без надобности, но приятно было бы знать, когда по-татарски байрам, а по-еврейски пост разрушения храма. Чтобы уж спокойным быть. Все сделал и сделал, как надо. И мы не глупее, чем вы были.

Я был приятно удивлен. Хорошо рассуждал человек.

А потом он и гости разговорились и условились на завтра идти вместе ловить рыбу и ради оной цели подняться в половине третьего, за час до восхода солнца.

– Вот черт, неудобно, – сказал Адам, – может, вы со Станиславой имеете какие-то виды на нас.

Я, честно говоря, обрадовался, что они не будут свидетелями последнего дня наших бесплодных потуг, нашего бесславного поражения. И потому соврал и за Сташку и за себя:

– Да нет. У нас на завтра свои, иные планы. Тут надо к одному дядьке сходить. У него сохранились газеты и журналы времен оккупации, так поглядеть охота.

– Очень интересно, – сказал Высоцкий.

– А потом… нужно один старый курганный могильник осмотреть. Не очень далеко отсюда.

– Тем лучше, – утешились три мушкетера от рыбной ловли.

И в это время нашу только что нарожденную идиллию нарушил человек, который все это время только и делал, что путался у меня под ногами.

Людвик Лопотуха приплелся из деревни, уселся на холмике метрах в двенадцати от нас и сразу начал свой концерт. Только на этот раз не такой полифонический, как всегда.

– Отойдите… Изыдите… Мой дом – моя крепость… Звери… Палачи… На всех вас клеймо… Все вы тычками меченные. Клеймом изуверов, выродков рода человеческого. Ничего… Погибнете… Скоро, скоро и на вас время придет…

"Тот?" – взглядом спросил у меня Лыгановский.

Я молча склонил голову.

И тут психиатр удивил меня. Впервые в жизни я был свидетелем того, как по-настоящему надо разговаривать, как безошибочно надо поступать с душевнобольными людьми.

Лыгановский поднялся с крыльца, твердо, но поспешно подошел к Лопотухе, все время глядя ему в глаза, и сел немного ниже, так, чтобы эти глаза видеть. И заговорил о чем-то тихо, спокойно и рассудительно. И глядел, глядел, словно "навевая" гипноз, как знаменитые гипнотизеры или старухи-ворожеи, которые иногда владели этим гипнозом ненамного хуже Мессинга.

Странно, истерические нотки в голосе Лопотухи исчезли, он теперь говорил тоже тихо и почти спокойно. Иеремиада уступила место спокойной беседе, спокойным движениям рук врача и больного. А руки свои врач и больной поочередно клали друг другу то на колено, то на плечо.

На наших глазах творилось чародейство. Мы притихли, ошеломленные тем чудом, свидетелями которого были.

А минут через сорок Лопотуха встал, пожал врачу руку и произнес почти спокойным, почти нормальным голосом:

– С понятием вы человек. С понятием… Но здесь надо беречься и умным. Земля заражена. Я вот тоже был изрядно учен, а что я теперь?

Махнул рукой и пошел. Не обычной, слегка развинченной походкой, а довольно твердой, уверенной. На повороте обернулся, помахал рукой и исчез.

Лыгановский вздохнул, подошел и сел возле нас.

– Ну как? – спросил я.

Врач пожал плечами, помолчал и, обведя нас взглядом, стал говорить:

– Не попал он в мои руки с самого начала. Давно был бы здоров. Однако время свое возьмет. Вполне возможно, что через какой-то отрезок времени он станет почти нормальным человеком… Во всяком случае, он на пути к этому.

– Да что с ним такое? – спросил Гончаренок.

– Историю его вы знаете. Страшная история… Ну и он, говоря популярно, чтобы вы поняли, возвел вокруг памяти как бы защитную стену. Не желает вспоминать прошлое. Опасно. Многие люди в таких случаях начисто забывают прошлую жизнь. Наступает так называемая амнезия. Словом, если у таких больных не восстанавливается память – считай, все потеряно. Как правило, забывают даже свое имя. С самого начала было удивительно, что этот кое-что помнит… И это кое-что, видимо, восстановилось у него приблизительно через месяц после трагедии. Но он понял, осознал, что не все помнит, не все желает помнить. И в этом смысле почувствовал себя слегка раскованным: попробуйте, возьмите меня, не совсем нормального, голыми руками.

– Однако же временами кое-что, да вспоминал, – сказал Хилинский.

– Да. Для него воспоминания – это отвращение и физическая боль. И, однако, в сознании сохранились островки и такой памяти. Innere Inseln. Внутренние и для внутреннего употребления. И, однако, это не симуляция безумства, придури, дезориентации в повседневном опыте… Этого подделать нельзя… Нельзя подделать, скажем, такое, что обувь снять не может. Это может быть только с действительно психически больными. А этот – нет, этот не совсем от мира сего, но ясно осознает, где он, и держит себя нормально. А со временем будет все нормальнее и нормальнее.

– Думаете, может вспомнить все? – спросил я.

– Многое, если не все, – серьезно ответил Лыгановский. – И это время, этот порог не за горами.

…Расстались мы довольно рано. "Гости" пошли со Стасей на Белую Гору, а я решил сесть и, на прощание с этим паршивым делом, подвести итоги. А подведя то, чего нет, бросить все к дьяволу, уехать домой, вручить это "нет" Щуке и закатиться на остальные полтора-два месяца куда-нибудь на хутор. И работать. А может, "дикарем" куда-то на Форос или в Перевозное, где поменьше людей, а лишь море да голые скалы.

Сел, положил перед собой блокнот. Начал записывать, стараясь соблюдать порядок.

Ну и что там получилось, в порядке очередности:

1. Визит встревоженного Марьяна. Его разговор с каким-то человеком на выставке. Предложение продать книгу. (Кто был этот человек? До сего времени неизвестно.)

2. Звонки о продаже. Ночные. Ночью кто-то ходит под окнами. (Звонки от того… Гутника. Обыкновенный книжный маньяк. Даже не спекулянт… Не он ходил под окнами. Кто – неизвестно. Кто-то из соседей Марьяна? Вряд ли. Милиция их наверняка проверяла. Но тут замкнутый круг. Это я не должен умалчивать перед Щукой свои тайны, а он… Кто-то из моих соседей? Глупость. Ни одной соответствующей кандидатуры.)

3. Ольшаны и род Ольшанских. Двойное предательство. Возможно, присвоенные и припрятанные сокровища. (Род вымер. Бесславно. Где могут быть сокровища? Неизвестно, если не считать неясных намеков в книге и фактов истории о переходе от несметного богатства к среднему достатку. Ну и моих "снов", которые никак не могут приниматься в расчет. Значит, никому не нужны ни документы, ни родовые грамоты, да такие ценности и реализовать в наше время – невозможно.)

4. Зоя. Ее странное поведение. То отходит, то приходит. (Ну, это ясно почему. Решила закончить, зная, что на "роман" я не пойду. Но жалела, но ее тянуло ко мне.)

5. Первая смерть – Марьяна. Никаких следов насилия. Слабое сердце (но предчувствия?). Но попытка неизвестного (кто?) взломать дверь. Но усыпление собак (кем?). Но завещание, заверенное у нотариуса (почему заботился о нем?).

6. Зашифрованное сообщение в книге. Единственный успех и тот пока безрезультатный. (Кому был нужен шифр и расшифровка? Опять же неизвестно. Потомкам – их нет. Тем, что прятали приблизительно там же архив, а потом уничтожали свидетелей этого? Вопрос: кто прятал? Непосредственные исполнители – кто перебит, кто умер. Поручили? А кому? Знал еще кто-то? Не знаю даже, был ли еще кто. Владел ли он этими медными предметами сложной конфигурации, на которые надо было наматывать ленту, или эти предметы были в разных руках? Ничего, обошлись без них.)

7. Моя записка Марьяну. И хотя почерк мой подделан, но это написано на моей бумаге. (Кто мог добыть ее? Марьян? Хилинский? Бред сивой кобылы.)

8. Попытка взломать дверь моей квартиры. Бегство взломщика. (Ясно, искать хотели книгу и шифр. Но кто знал об этом? Покойник Марьян? Хилинский, который и книгу и шифр все равно и без этого видел? Чепуха!)

9. Самоубийство Зои. В чем-то она предала своего "настоящего". Это значит меня. (В чем предала? Кому предала? Неизвестно. Но этим, может, и объясняются ее последние визиты.)

Назад Дальше