Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич 29 стр.


10. Что запрятано? Древние сокровища? Вещи, награбленные ведомством Розенберга? Архив? Вот тут могла быть разгадка. Могла, но ее не было. Этим могли интересоваться три человека или группы людей или один человек (группа) в трех ипостасях. Ценности? Это ясно. Документы? Они представляют интерес только для несуществующих наследников или музеев. Какие-то компрометирующие материалы из архива? Возможно. Но для чего? Предохранить себя от опасности? Или, наоборот, шантажировать ими кого-то?

11. Почему такая ненормальная обстановка в Ольшанах и Ольшанке? Попытка разрушать кусок стены, ссора? Безумие (далеко не полное и излечимое) Лопотухи? Был ли он свидетелем уничтожения поляков и всех других? Или сам был в колонне и убежал?

12. Что такое тени женщины и монаха? Какой-то разлад в психике? Если это так, то почему не один я их видел, а многие? Если какое-то природное явление, то какое?

13. Почему все время происходят какие-то странные встречи? С Гончаренком, с Лопотухой? Следят? Слова пьяного Вечерки о каких-то страшных каменных яйцах. Что означали они?

14. Почему Лопотуха кричал об убийцах? Почему вопил из бойницы, что замок – его крепость? Что он там сторожит? А может, это действительно его убежище, когда ищет одиночества?

15. Огонек горел во второй башне. Шифрованная надпись указывала на третью. (Существует ли здесь какая-то связь или хотя бы просто микроскопический смысл?)

16. Местные люди, присутствующие во время немецкой акции с архивом и расстрелом. Кто они?

17. Банды Бовбеля и Кулеша, уничтоженные нашими. (Возможно ли, чтобы кто-то из свидетелей акции был из местных, был в банде и все же остался в живых? Тогда он вроде бы единственный "наследник". Но вряд ли. Сомневаюсь. Уничтожили тех бандитов подчистую.)

18. Мои кошмары. Может, действительно сам воздух Ольшанки отравлен преступлением, подлостью, неистовством, бешенством и безумием войны?

19. Кто ночью пробивал в башне (моей, третьей) стену и вел со мной дуэль фонарем и камнями? Лопотуха? Вряд ли. А может?

20. Кто выдал подполье, в котором был нынешний ксендз? И жив ли он, тот? И не макал ли во все это дело пальцев ксендз с его неестественным фантастическим способом жизни, с его катакомбами? С тем неожиданным толчком мне в спину? Хотел помочь перепрыгнуть? Или, может, столкнуть?

21. Остался ли в живых кто-нибудь из тех, кто организовывал "санитарную акцию"? И где они, если живы? За рубежом и имеют руки здесь? Или присутствуют собственной персоной?

22. Мог ли узнать кого-нибудь из бандитов Гончаренок, прежде чем убежал из-под расстрела? Нет, спрашивать не надо. Возможно, и узнал, но боится за жизнь? Хотя с его поведением в войну это как-то не вяжется.

23. Родственники Высоцкого ни при чем. Один погиб как подлец и бестия. Второй – как герой. Один род – и какие разные люди. Поездки в Темный Бор и в Кладно к прокуратору, таким образом, имели своим результатом лишь окончательное шельмование одного и реабилитацию памяти второго, а к делу не относились.

Ну вот, двадцать три вопроса. Некоторые разделяются на два-три. И ни на один нет ответа.

Полное поражение, полный разгром моей логики, моего разума и моего умения разбираться в людях. Разгром, результаты которого я только что подвел. Если бы не слово, данное Станиславе, можно было бы завтра же уезжать отсюда. Не с твоим, брат, умом разбираться во всем этом, в чем, может, и смысла нет, а имеется лишь стечение обстоятельств. С твоим умом, друг, только на печке сидеть. Что ж, покончим с этим, хотя и жаль. Но что поделаешь, если здесь невозможно собрать в одно ничем не связанные нити, если из этих нитей никакого покрывала не соткешь. А если и соткешь, то по рисунку и подбору цветов это будет покрывало, сотканное подслеповатым сумасшедшим.

Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки и безнадежно закурил. "Крахом окончилась ваша поездочка, друг Космич".

На улице остановилась тень. Видимо, всматривалась в мой силуэт на светлом прямоугольнике двери.

– Космич, вы? – Это был голос Ольшанского.

– Ну, я.

– Лопотухи здесь не было?

– Нет. Я что, сторож при нем?

– Да не в этом дело. Я велел ему ехать с мукой на нашу пекарню. И вот, черт побери, конь обратно к мельнице один пришел.

– Не знаю, где он, Ничипор Сергеевич.

– Гм. Черт… чтобы его бог любил. Снова какой-то заскок, что ли?

Махнул рукой и ушел.

Над Ольшанкой уже катилась ночь. Ночь моего поражения. А деревенское небо – не то, что в городе, – словно празднуя это поражение, высыпало тысячи, десятки тысяч звезд, то ласковых, мигающих, а то и колючих, ледяных. Сияло оно вот так и четыреста, и триста лет назад, и сегодня сияет, и также безучастно будет сиять и потом, когда обо мне и думать забудут.

…Кто-то бесшумно опустился рядом со мной на ступеньку. Я и не заметил, как он подошел. Просто уже когда был совсем близко – что-то промелькнуло перед глазами, будто сама ночь взмахнула черным крылом.

Хилинский сидел рядом и разминал сигарету. Н-ну и ну! Теперь понятно, почему ты, Адам, с такими талантами до сих пор не пропал и в будущем, даст бог, не пропадешь.

– Вот… еще парой слов с тобой перекинуться надо.

– Думаешь, я не замечаю? С самого утра вокруг меня, как кот возле сковороды со шкварками, ходишь. Все хочешь что-то сказать и не решаешься. Словно по листочку с кочана капусты сдираешь, вместо того чтобы сразу за кочерыжку взяться.

Хотите верьте, хотите нет, а я был ужасно зол. Может, за неотомщенную память Марьяна, может, злила меня моя неудача, может, эта манера Щуки никогда не говорить о главном. Только меня просто душил гнев на эту политику умалчивания, хождения вокруг да около, разговоров недомолвками, экивоками, намеками. Гнев. И, странно, не на кого иного, как на Хилинского. Наверное, потому, что первым попал под руку.

– Чертова, холерная, так ее и разэтак, хамская манера. Что-то вроде шутки невоспитанного и глупого приятеля… Посылка… Распаковываешь. Одна бумага… вторая… Одна коробка… вторая… третья… куча коробок. И в последней… какашка. Или что-то еще похуже… Вершина их юмора. А в старые "добрые" времена это мог быть бриллиантовый перстень… вместе с пальцем замученной крепостной актрисы. С пальцем, потому как добром такое редко кончается.

Хилинский только головой покачал. А я закипал все больше: от злости на нескладеху, самого себя.

– А среди нынешних актрис мало у кого есть очень уж ценные бриллиантовые перстни. Если они, конечно, не за лауреатами, директорами крупных заводов или за… администраторами по снабжению.

– Сердишься? Ну-ну, – только и сказал он.

Но меня уже начало заносить. Я говорил все это Хилинскому! Одному из тех, кого уважал на сто процентов и на сто пятьдесят любил.

– У меня был приятель. Нессельроде. Потомок того или нет – не знаю. Но бабуся его была "из бывших". – Я источал яд и от злости на самого себя был готов разорвать соседа по лестничной клетке на куски. – Одно время он был профоргом и – хотите верьте, хотите нет, – профсоюзные взносы ему платил рабочий Пушкин… Ну, это к делу не относится. Так вот, эта бабуся говорила про нынешних: "Боже, это же не актрисы, это же гражданки". И правильно. Какие там содержанки, какие оргии у "Яра"? Моей годовой зарплаты не хватит, чтобы побить все стекла и переломать всю мебель хотя бы в "Журавинке" (не говоря о кратчайшем пути отсюда в милицию), а тем более не хватит, чтобы преподнести, скажем, актрисе НН бриллиантовое колье.

– Ворчишь? Ну-ну.

– Да она и не возьмет. У нее муж, дети, она сосисками в буфете перекусывает. И это хорошо. Свинства, по крайней мере, нет. Так что перстня не будет. А будет в этой вашей последней коробке непременно какая-нибудь гадость… Ну, я – другое дело. Но Щука?! Щука такого пустяка разгадать не может?! Ходят вокруг да около. А кто-то действует… Пустословие и безделье… Погубленное время.

– Напрасно ты так, – сказал Хилинский, – я думаю, он не тратит времени зря. Беда в том, что пока тому или тем удается опережать его.

– Ладно, – мрачно сказал я, – ну, а где ваша кочерыжка?

– Кочерыжку передаст тебе Щука, – неожиданно сухо сказал он, – и нет в том моей вины, что весь день со мной таскались люди, что до этой минуты нам не удалось побыть одним. Что ж, грызи кочан теперь: Герард твой приказал долго жить.

– Какой Герард?

– Ну, твой. Пахольчик из табачного.

– Как?

– Нашли в закрытом киоске. Отравился.

– Третий? Одинаковая смерть. Чем отравился?

– Каким-то очень сильным растительным ядом.

– Каким?

– При экспертизе… Словом, некоторые чисто растительные яды нельзя распознать. И противоядия от них нет.

– Еще что?

– Дворник ваш, Кухарчик, в тот самый день…

– Что?

– Ему проломили череп каким-то тупым орудием. Сделали операцию. В сознание не приходит. Врачи не обещают, что будет жить… Ну, чем ты будешь заниматься?

– Я тебе уже говорил. А ты?

– Пойду с органистом и Лыгановским на рыбную ловлю. Он хочет ехать завтра вечером обратно. Что-то загрустил.

Хилинский поднялся.

– Вот так, брат. Все более сложно, чем мы думали.

– Я вот думал…

– Прекрасное занятие. Постарайся не бросать его до самой смерти.

И ушел.

А я снова направился в свою комнату, к своему столу, раскрыл блокнот и дописал:

24. Смерть Герарда Пахольчика. (Кому он мешал, этот чудак со своей киоскерной философией? Разве что был свидетелем чего-то? Чего?)

25. Возможно, повреждения черепа у Кухарчика смертельные. (Кто? За что?)

На этом блокнот с результатами моего разгрома можно было захлопнуть с треском.

Разгрома? Ну нет. Слишком жирно будет! Слишком это подлая штука – безнаказанность! Слишком тугой клубок сплелся из всего этого: седой старины и недавней (для меня) войны с ее "санитарными акциями" над сотнями безвинно убитых, с давними убийствами и убийствами совсем недавними, со смертью женщины, которая хотя и обманывала, но все же по-своему любила меня.

И со смертью моего друга. Лучшего из наилучших друзей на земле, большого и в поступках, и в страданиях человека.

Я должен не только сделать все возможное, чтобы помочь распутать клубок гнилых, гноем и кровью, обманом и изменой залитых деяний.

Я обязан, если это только возможно, отомстить. Да, отомстить, хотя никогда не был мстительным. Отомстить не только полной мерой, но и стократ.

Чтобы он или она содрогнулись от ужаса, прежде чем снизойдет на них последняя Неизвестность, последнее Ничто.

Потому что то, что произошло и происходит, – это уж слишком.

Мы еще поборемся. Мы еще схватимся.

Мы еще попрыгаем, как одна из двух лягушек, которые попали в кувшин с молоком. Одна сложила лапки – все равно конец – и пошла ко дну.

Но вторая была – смешно сказать – более мужественной, чем некоторые люди. Потому что она боролась даже в безнадежности. И сбила лапками островок из масла, маленький плацдарм жизни.

Глава VI
"Где их следы, где твои следы? Кто их найдет, кто найдет тебя?"

Тихое, слегка заспанное, все в сером свете вставало над Ольшанкой утро. Трава была в росе – словно кто густо сыпанул студеной дробью. Я, как в детстве, нарочно шаркал ногами, чтобы за мной тянулся непрерывный темно-зеленый след. Хотя бы он сохранился одну минутку, пока не взойдет солнце. А оно должно было вот-вот взойти и своим ласковым и теплым, еще не жгучим, как в июле, дыханием за несколько мгновений подобрать росу, словно стереть недолговечный мой след с лица земли.

А ведь действительно, что от меня останется через несколько лет? Статьи, которые мало кто будет читать? Пара книг, которые помусолят в руках немного дольше? Круговорот вещества в природе? Ну, разве что. Однако никто не узнает меня ни в травинке, на сглаженном холмике, ни в багровой ладошке кленового листа, падающего на склон горы.

Но долго думать об этом не хотелось. Снова приходили ночи при молодой луне, которая взрослела и толстела и вот-вот должна была превратиться в полную луну, чтобы щедро отдать земле весь свой свет. Солнце отдавало земле благотворную ласку. Утром будил это солнце жаворонок, вечером усыплял соловей.

Все ученые – дуралеи, а зоологи, тем паче орнитологи – вообще вислоухие олухи, потому что они (орнитологи) относят соловьев к отряду воробьиных (правда, подотряда певчих), куда входят, по их милости, и вороны, сороки, сорокопуты и другие подобные субъекты. Довольно странно! Я никогда не сажал бы в клетку соловья, а что касается вороны – то и подавно.

…Вот так рассуждая, и шел я под этим небом, которое все больше голубело, обещая погожий теплый день.

Было еще так рано, что по дороге от плебании до Белой Горы я не встретил ни одной живой души. Никто еще даже не копался во дворах, никто не отдернул занавеску, провожая меня любопытным взглядом.

Я думал, что понадобится подниматься на городище, чтобы разбудить Сташку, однако, подойдя к подножию поросшей травой махины, – к своему удивлению, – увидел, что она уже там. Сидит на каком-то бревне, неудобно вытянув длинные ноги. В легком пестром платье, в тонкой кофточке, накинутой на плечи. Ожидает.

Глаза слегка запали, видимо, от усталости, губы слегка улыбаются. Никогда еще не была она мне столь дорогой, как в этот момент, никогда не была такой желанной.

– Доброе утро! Как твои?

– Дрыхнут еще все. А у тебя?

– Десятый сон дохрапывает Мультан. И Вечерка с ним. Нет, надо мотать отсюда. И в сторожку добираются.

– Так ведь все равно завтра уедешь.

– Эт-то я еще погляжу. Как некоторые будут себя вести.

– А Вечерка?

– Вечерку отошью. Это же вчера сидят, а тут жена Вечерки приплелась. "Ну, выпили. Хряпнули", – говорит дед. "Слишком частое твое хряпанье, – говорит жена Вечерки, – как бы не вылезло боком". Тогда Вечерка рукой махнул: "Слушай ты рапуху эту, мало ли что она верещит".

– Ну, а вы что на это?

– А я сижу и думаю: "Вот это действительно мужское отношение к женщине. Не кто-нибудь, а пан и властелин".

– Д-да, мужики здесь серьезные. Чудо-богатыри.

Мы спустились на дно моего раскопа в третьей башне. Шесть плоскостей, шесть углов. Потолок – он же пол второго яруса – частично обвалился, как и часть внутренней облицовки стен.

Башни шестиугольные,
Снаружи – шестигранные.

Я промурлыкал это себе под нос, но она услышала, покосилась на меня.

– "Поэзия есть бог в святых мечтах земли", – процитировала она кого-то.

– Это еще что, – в тон ей сказал я. – Тут иногда люди с Олимпа, мэтры с устойчивой репутацией, такие бессмертные шедевры выдают, что начинающим поэтам и не снилось. К примеру, один тип, из-под Воложина, что ли…

Он взрастил рекордный лен
И за это награжден.

– Не верите? Сам читал. А размер вирша такой, будто рекордный лен взрастить, все равно что "Калинку" отбацать. Дают братцы.

– Ну, довольно зубоскалить. Начнем.

Под башни был засыпан, по всему было видать, нетолстым слоем щебенки, обвалившейся штукатурки и разного мусора, и посреди всего этого стояли на попа (одна немного наискосок) три гранитные плиты. Одна, очевидно, с облицовки, две – с потолка.

– Мы их не сдвинем, – сказала Сташка.

Действительно, плиты были приблизительно полтора метра на метр с четвертью каждая. И толщиной сантиметров шестьдесят.

– Не сдвинем, – повторила она. – Сбегать за ребятами, что ли?

– А приоритет? – неудачно попытался пошутить я. – Нет, мы просто их не будем трогать. Выгребем мусор, даже просто отгребем его к стенам, потому что люк в подземелье, видимо, где-то посредине. Если плиты на нем – ничего не поделаешь, придется звать помощников. А нет – они нам не помешают, эти плиты.

Часа полтора мы упорно трудились. Она насыпала лопатой в дырявые ведра мусор и щебенку, а я относил все это и высыпал под стены. Потом мне показалось, что лопата движется очень медленно. Тогда я взял вторую лопату и начал отбрасывать к стенам из центра площадки штукатурку, куски кирпичин и все такое.

Но вот в конце второго часа моя лопата заскрежетала обо что-то. Раз, и второй, и третий.

Люк. Ну, не открытый люк. Просто квадратное отверстие, и на нем, почти полностью его прикрывая, толстая плита из гладкого, с виду чуть ли не отшлифованного песчаника. На плите крест с четырьмя закругленными лопастями, а в лопастях по непонятной букве (потому что забиты землей) На пересечении лопастей старинный шестиконечный Ярилов крест под "крышей", как на древнем кладбище, на староверских "голубцах".

Тут бы лом, но куда там бежать за ним. От нетерпения у нас перехватило дыхание: мы дышали коротко и сипло.

Просунули в щель лопаты. Нажали. Черенок Стасиной лопаты слегка прогнулся.

Но тут я, налегая грудью на черенок моей, просунул руки в эту трещину и опрокинул плиту на себя, назад, под широко расставленные ноги.

Открылось творило. Темное отверстие. Я зажег спичку и "стрельнул" ею вниз (так она дольше не сгорает, нежели когда ее просто бросить). Сводов и стен она не вырвала из тьмы, зато на миг осветила неширокие и очень крутые ступени из красного кирпича.

– Ну вот, – сказал я, – теперь можно и за ребятами сходить.

– А приоритет? – передразнила меня она.

Я плюнул. Это правду говорят не только про Польшу, но и про наши западные земли, что на все те земли весь отпущенный богом ум – комар принес. Да и тот разум местные бабы расхватали. С этими не поспоришь. Я из собственной жизненной практики знал это. Потому я достал свечу (две были еще в кармане), снял куртку и ступил на первую ступеньку.

– Оставайтесь здесь.

– Это еще почему? – удивилась она.

– А вы про "эффект собачьей пещеры", что в Италии, слыхали?

– Какой пещеры?

– А там есть пещера-яма. Человек зайдет, ходит там – и ничего. А собака или кролик подыхают через несколько минут.

– А почему?

– Из вулканической трещины выделяется углекислый газ. Сочится понемножку. Ну, а поскольку он тяжелее воздуха, то остается внизу. Голова человека выше этой зоны, а собачья – ниже.

– Сами говорите – выше. Мы ведь на четвереньках ходить не будем. И потом, там вулкан…

А тут могли быть трупы. И никакой, даже минимальной, вентиляции. И слой газа может быть выше. Тогда уже будут говорить про "эффект человеческой пещеры в Белоруссии". Только говорить будут другие, не мы. А нам останется слава первопроходцев. Посмертная.

Но она уже тоже стояла на ступеньках, нагибалась:

– Да нет, нормальный воздух. Затхлым не пахнет.

– От затхлого воздуха никто еще не умирал.

– Ну и что?

– А то, что углекислый газ затхлостью не пахнет… Если хотите знать, он имеет единственный запах – запах смерти.

– По-моему, углекислый газ это не совсем то, что окись углерода. Он – угольный ангидрид.

– Боже, до чего же вы ученая! CO или CO2 – вам это все равно… Наверное. Потому что химик из меня такой же, как…

Назад Дальше