- Никто! - торопливо ответил Мишель, чувствуя, что его бросает в жар. - Я оказался там совершенно случайно!
- Вишь как задергался! - заметил кто-то из следователей. - Видать, ты, Макар, в самую точку попал! Надо бы ей обыск и допрос учинить по полной форме!
- Бога ради!... Я прошу вас! - сбиваясь, забормотал Мишель. - Она здесь совершенно ни при чем!... Я не понимаю, в чем вы меня подозреваете, но если вы считаете меня в чем-то виноватым - пусть так, я готов согласиться, готов подписать любые бумаги.
- Вы были третьего дня в своей квартире? - сразу же спросил следователь.
- Нет... то есть да. Пусть - да!
- Вы стреляли в патруль?
- Как вам будет угодно! - обреченно сказал Мишель.
Следователю было угодно, чтобы он сказал "да".
- Да...
А более от него ничего и не требовалось - революционная законность была соблюдена, преступник изобличен и сознался в совершенном им контрреволюционном деянии.
Удовлетворенный следователь пододвинул к себе лист бумаги и, макнув перо в чернильницу, стал что-то быстро писать.
В комнату вошел конвоир. Не тот - другой.
- Этот, что ли? - спросил он, указывая пальцем на Мишеля.
Следователь, не поднимая глаз, кивнул.
- Ступай, сердешный, не задерживай! - приказал конвоир, - подталкивая Мишеля прикладом винтовки к выходу.
Что такое написал следователь в его деле, Мишель не знал, но догадывался. Нетрудно было догадаться! Позволить себе содержать арестантов в тюрьмах и на каторгах, кормя их и переводя на них дрова, новая власть позволить себе не могла - сами на голодных пайках сидели. У новой власти был один приговор - высшая мера социальной справедливости.
Лишь та революция чего-то стоит, которая умеет защищаться. Пусть - так.
В стране начинался террор. Цветной, как радуга. Где-то красный, где-то белый, а кое-где - зеленый... Жизнь человеческая утрачивала всякую и без того девальвированную мировой войной цену.
Мишель не был исключением - был всего лишь одним из многих.
Его вытолкали в коридор, сопроводили до лестницы и погнали по ней куда-то вниз, в подвал... Но вряд ли туда, откуда взяли. Скорее всего, не туда...
Скорее всего, в камеру, обшитую по стенам свежим тесом...
Глава 14
- Что здесь... было? - растерянно спросила Ольга.
Она стояла у порога с полными, из ближайшего супермаркета пакетами в руках. И оглядывала свою квартиру.
Ну, то есть то, что от нее осталось.
Мебели почти не было, вся мебель, кроме дивана, была вышвырнута в подъезд. Стены были ободраны и забрызганы чем-то красным. Линолеум исполосован и тоже забрызган.
Посреди всего этого хаоса лежал Мишель. Пластом.
- Что с тобой? - ахнула Ольга.
- А? - спросил пришедший в себя Мишель Герхард фон Штольц, которому было ужасно неловко, что он встречает даму сердца в столь невыгодном положении. И в такой квартире. - Вот, - бодрым голосом сказал он. - Решил, что тебе надо интерьер обновить. Давно пора. Доколе можно жить среди этой старомодной рухляди? Теперь в моде хай-тек.
- И на этом основании ты все здесь изломал и выбросил вон? - спросила Ольга.
- Ага! - ответил Мишель Герхард фон Штольц.
- И случайно поранился обломками?
- Ну да, - кивнул Мишель. - Совершенно случайно.
- Придумай что-нибудь поумнее! - фыркнула Ольга. - Я не такая непроходимая дура, чтобы поверить в ненароком забежавшего сюда бешеного бегемота. Кто здесь был?!
- Просто приходил Сережка... - скромно потупив взор, процитировал Мишель.
- Поиграли вы немножко... - докончила за него Ольга. - Судя по всему, Сереж было несколько - много было. И приходили они не с миром...
Мишель Герхард фон Штольц тяжко вздохнул.
- Давай рассказывай про ваши мужские игры. Что это были за Сережки и что им от тебя нужно было?
Куда деваться - пришлось рассказать.
Неправду.
Но очень похожую на правду...
- Та-ак, - покачала головой Ольга. - Повезло мне - нечего сказать! Значит, мало того, что мой кавалер - растратчик банковских кредитов, ты еще и многоженец!
- Нет, что ты, с ней все давно кончено, - горячо заверил Мишель.
- Судя по всему, она так не считает, раз прислала сюда своих приятелей, - категорично заявила Ольга. - Ну ничего, так просто мы тебя ей не отдадим!
Невыплата кредитов, похоже, ее взволновала куда меньше, потому как одно дело сойтись на кулачках с банковской "крышей" и совсем другое - с соперницей.
- Значит, так! - решительно заявила Ольга. - Здесь теперь оставаться нельзя, здесь она тебя все равно достанет! Знаю я этих липучек - раз прилипнут, не оторвать, как тот банный лист! Надо отсюда съезжать.
- Куда? - пожал плечами Мишель.
- Да, верно, к тебе нельзя, твоя квартира тебе не принадлежит, - вспомнила Ольга. - Вот что, поедем за город! У моей подруги под Зарайском дом есть. Она теперь там не живет, потому что с мужем его делит, так что, наверное, она даст мне ключи. Там, я думаю, нас никто не найдет. Даже твоя бывшая пассия. Собирайся!...
Мишель вынужден был подчиниться.
Где-нибудь в Монте-Карло или Ницце он бы, конечно, не уступил инициативы женщине, но здесь, в непростых реалиях российской действительности, Ольга ориентировалась куда лучше его. Приходилось это признать.
Они быстро собрали немногие оставшиеся целыми вещи, кое-что из посуды и, сложив все в две большие сумки, вышли из дома.
Думая, что ненадолго - что до лучших времен.
Но, как оказалось, - навсегда...
Глава 15
Трудны иноземные языки - немецкий, а пуще того - голландский. Язык сломать можно - то шипи, то собакой рычи! Да помни, как всякая вещица по-иноземному прозывается, а их вокруг, может быть, тыщи! Разве все упомнишь?!
Но без того никак невозможно! Ныне на ассамблеях все боле не по-русски лопочут, как того царь Петр пожелал. Нет Петра, но правила, им введенные, повсеместно укоренились. Вот и приходится барышням на выданье чужие языки зубрить. А зачем? Ране один язык был, да и тот они за зубами держали, пока их тятенька либо маменька о чем-нибудь не спрашивали. И ничего - детишек от того мене не рожали! В том деле язык вовсе без надобности!
Вот и Лопухин своим дочерям учителя сыскал. Да, видно, скряга он великий, коли вместо толмача иноземного, из Европы высланного, к тому делу простого солдата определил, коему жалованья класть не надобно, а довольно лишь кормить, да поить вволю, да в праздники чарку поднести.
Хотя солдат тот не такой уж простой - батюшка его, прежде чем голову на плаху положить в Амстердаме-городе, известным ювелиром был, а после, царем Петром обласканный, на сохранение Рентереи государевой был поставлен да дворянством пожалован. Вот и выходит, что сынок его Карл, хоть и солдат ныне, происхождения самого благородного, к тому ж воспитывался в строгости и с самого сызмальства на иноземных языках как на русском говорил и все манеры и даже танцы голландские, немецкие и иные знает!
Да сверх того по-русски разумеет и посему все-то объяснить может! Вот и выходит, что лучше учителя не сыскать! А кто на него Лопухину указал, о том мы умолчим...
А уж Карлу от того одна только радость и ничего боле!
Чуть утро - всех на плац гонят, а он, почистившись да разгладившись, в дом Лопухиных бежит. Все-то по плацу маршируют, фузеи чистят, а он, в прохладке сидя, немецкие глаголы говорит! Обратно лишь к самой ночи является да сразу на тюфяк заваливается, так что унтера даже не видит! А утром, на глаза ему не попадаясь, сызнова к Лопухиным бежит и весь-то день сидит. Такая служба - что лучше желать не приходится!
Сядет на лавку, учениц своих прилежных ждет.
Войдут они, да не в сарафанах, а в платьях иноземных, рассядутся. Язык учить не хочется, просят про жизнь иноземную рассказать, про то, как там живут, что едят, чем себя развлекают.
Карл рассказывает, хоть сам в Голландии всего раз был - когда с батюшкой по делам его ювелирным ездил, дабы новый инструмент справить. И был-то всего месяц, более в дороге, а все одно слушают его барыни рот разинув. Чудно там все, вовсе не как на Руси.
И более всего его младшая дочь Лопухина слушает - Анисья, та, что он из пожара вынес.
- Неужто, - ахает, - там бань нет, где бабы с ребятишками да мужики горячей водой да паром моются?
- Нет, - степенно говорит Карл. - Там прямо дома в больших бочках моются. А иные в медных чанах, под которыми огонь разводят, дабы воду в них согреть.
И верно - чудно!...
Час Карл говорит, а то и все два. Потом лишь за языки берется.
Барыни от того в скуку впадают - неинтересно им чужие слова талдычить, куда как лучше рассказы Карла слушать! Зевают, в окошко на улицу заглядывают. А там или две повозки столкнутся, отчего гвалт стоит, или кобель бешеный с цепи сорвался, или мужик бабу бьет, за косу таскает. Весело!...
Одна только Анисья с него глаз не сводит да все вопросы задает.
- А как по-немецки будет "баба"?
- Frau, - отвечает Карл.
Потому что, как будет "баба", не знает. А может, и нет в немецком языке слова "баба", а есть только "женщина".
- А "мужик" как будет? - спрашивает Анисья.
- Mann.
- А "любить"?
- Liebe, - говорит Карл, а сам отчего-то краснеет.
Анисья замечает это и ну пуще прежнего веселится. На устах улыбка, в глазах лукавство.
- А ежели мужик бабу любит, как он про то скажет?
- Ich liebe dich, - шепчет Карл, краской от подбородка до ушей заливаясь!
- Ich liebe dich, - повторяет Анисья, а сама на Карла глядит. А потом вдруг засмеется, вскинется да, шурша юбками, из залы стремглав побежит.
Уф!...
Переведет Карл дух, пот со лба сотрет, а сам слушает, когда она возвернется. На других своих учениц даже и не глядит, чему те только рады. Высунутся в окошко, по сторонам глядят, о чем-то радостно судачат.
Когда ж Анисья-то возвернется?
Нет, не идет!
Прежде ее приходит барыня. Или нянька.
Конец занятиям.
Ученицы степенно, на иноземный манер, поклонятся да уходят.
А Карла на половину прислуги ведут, где дворовых кормят. Краюху хлеба отломят, поставят перед ним горшок щей вчерашних - хлебай сколь хочешь, мало будет - еще проси.
Но только не хлебается Карлу - нет у него никакого аппетита. Вспоминает он урок и то, как на него Анисья глядела, как смеялась озорно, рот платком прикрывая.
- Ну что, поел, что ли?
- Да! - кивает Карл.
- Тю... А чего ж горшок полон? - всплескивает руками прислуга. - Али ты чего с господского стола хочешь?
- Нет, не хочу, - мотает головой Карл.
- А чего тогда?
А он и сам не знает чего! Маетно ему! Еще и оттого, что идти теперь обратно на квартиру надобно, где храпят на соломенных тюфяках его сослуживцы, с которыми ему поболе двадцати годков вместе жить!
Может, и нехорошо, что его в учителя определили?
Тяжко на плацу под фузеей - да легче! Там ничего иного не видишь - ходишь себе, на солнышке жаришься, тумаки получаешь и об одном только мечтаешь - как побыстрее до миски с похлебкой да до тюфяка добраться. И уж ничего боле не надобно!
А тут, хошь не хошь, жизнь свою вспоминаешь - ту, иную, без лямки, и оттого тоска сердце пуще волка гложет! Батюшка вспоминается, как глядел на него с плахи, прощаясь, как голова его, кувыркаясь, с помоста вниз, алой кровушкой брызгаясь, летела. И матушка тоже, которая теперь неизвестно где, да и жива ли?...
Неужто жизнь кончена?...
Но назавтра снова урок. На который он спешит что сил есть, чуть не падая. Да не потому, чтоб не на плацу, а в тенечке да уюте еще один день провесть да чтоб вчерашних щец вволю похлебать, а чтобы только Анисью увидеть! Чтобы она, глядя на него во все глаза, рассказы его слушала, ахала да охала, а пугаясь, лицо ладошками прикрывала, а после такие вопросы задавала, от которых у Карла сердце будет замирать и дыхание в груди спирать, так что вздохнуть нельзя!
Тем только он и жив!
И ежели б кто сказал Карлу, что скоро кончатся те уроки, он бы, верно, тут же на Москву-реку побежал, да и утопился!
Но кто ему про то скажет?
Кто свое али чужое будущее знать-то может?
Нет таких!
А кабы был кто да кабы каждому мог его будущее, узрев, рассказать - да разве бы мы так жили? Разве бы не побереглись загодя?...
Но никто не скажет.
Нет таких!...
Глава 16
И вовсе никакого теса в камере не было! И то верно - к чему на контрреволюционеров дерево переводить, когда печи-буржуйки топить нечем?
Теса не было, но камера точно была - большая, без окон, с низким потолком и каменными стенами, одна из которых была под самый потолок обложена мешками с песком.
Тут-то все и происходило...
Приговоренные, ожидая свой черед, стояли вдоль стен в длинном коридоре, освещенном двумя керосиновыми лампами, отчего лица их, хоть и были еще живыми, были желты, как у покойников.
Арестантов отсчитывали и загоняли внутрь по пять человек, прикрывая дверь. Скоро слышался глухой винтовочный залп, иногда вслед ему и вразнобой револьверные выстрелы, и спустя некоторое время в камеру вталкивали новую пятерку...
Расстрелы здесь производились раз в неделю, потому как дело это было хлопотное, требующее дополнительных людей, пайков, подвод для вывоза мертвяков и дров для печей, где грелась вода, чтобы солдаты могли вымыться и застирать от крови испачканные одежду и обувь. Вот и подгадали расстрелы под банный день... Зато подводы не пришлось дважды гонять - в одну сторону они везли поленницы дров для бани, обратно - сложенных штабелями покойников в исподнем, прикрытых сверху рогожей.
Мишелю аккурат во вторник допрос учинили, так что несколько дней он еще пожил... Теперь была пятница и он стоял в конце длинной, быстро убывающей цепочки. Подле него переминались с ноги на ногу другие арестанты, в большинстве своем молодые мужчины, в мундирах со споротыми погонами, хотя были и иные - священник в рясе, рабочий-путеец, несколько юношей, почти мальчишек, в форме гимназистов...
- Раз. Два. Три. Четыре. Пять... Шагай!...
Новая пятерка, подгоняемая ударами прикладов, побежала в камеру.
Дверь с грохотом захлопнулась.
Пауза... Такая длинная, страшная...
И вдруг - всегда вдруг, всегда неожиданно - горохом раскатился нестройный залп. Сквозь плотно прикрытую дверь, сквозь толщу стен донеслись неясные крики, и тут же захлопали револьверные выстрелы - один, другой, третий...
Добивают...
Прошло минут пять или шесть, прежде чем мертвецов оттащили за ноги в сторону и сложили друг на друга и на тела предыдущей убиенной пятерки.
- Тащи сюда следующих.
Солдаты воткнули в прорези винтовочных затворов, вдавили большими пальцами новые снаряженные обоймы...
Из-за двери высунулась озабоченная, всклокоченная голова. Крикнула:
- Давай других!
Исчезла.
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
- Ну, чего замерли - шевелись!
Крайнего, гимназиста, поторапливая, огрели прикладом промеж спины. Он свалился с ног и, сев на полу и подтянув к груди коленки, заплакал. Он плакал совершенно по-детски, всхлипывая, вздрагивая острыми плечами и размазывая по лицу слезы и грязь, а когда его попытались поднять, стал вырываться и страшно кричать:
- Не надо!... Оставьте меня, я не виноват, я не хотел!...
Зрелище было тягостным.
На гимназиста поглядывали осуждающе - негоже вот так вот... Надо бы держать себя в руках...
Гимназиста подхватили под руки и поволокли за дверь. Которая тут же захлопнулась.
Все вздохнули с облегчением...
Но вдруг миг спустя дверь распахнулась вновь, потому что гимназист, каким-то чудом вырвавшись, смог ее раскрыть и высунуть в щель голову. Невидимые руки схватили его, рванули назад, так что рубаха надвое лопнула, но он, вцепившись в косяк пальцами, лез наружу, выпучивая глаза, ломая ногти и отчаянно лягаясь.
Совладать с ним не было никакой возможности. И более с гимназистом не чикались - кто-то там, за дверью, ткнул ему в бок штыком и, выдернув его из вздрогнувшего тела, тут же ткнул еще раз. Голова гимназиста отчаянно вскинулась и стала клониться к полу, пока не замерла недвижимо. На его лице так и остались черные, грязные разводья.
Многие истово перекрестились.
Дверь захлопнулась...
Тишина...
Залп...
Револьверные хлопки...
- Давай других!
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
Как в детской считалочке, где охотник стреляет в зайчика. Только в считал очке он потом оживает...
Грохот двери.
Пауза.
Залп!...
Эта пятерка была последняя, была - Мишеля.
- Первый. Второй.
Третьим был он.
- Ну чего встал - шагай!
На негнущихся, непослушных ногах Мишель шагнул с места.
Позади, наседая на него, наталкиваясь и наступая на пятки, бежал какой-то крупный мужчина в гражданском платье, у которого от страха тряслись щеки. В глазах у него был животный страх.
Нельзя же так! - одернул себя Мишель, представив на миг, что может выглядеть так же. Нельзя терять лица! Даже перед смертью. В первую очередь перед смертью!
И, не дожидаясь, когда его толкнут, пригнув голову, шагнул в распахнутую дверь. Как в омут!...
В первое мгновение ослеп, но, быстро привыкнув к полутьме, увидел, стоящих неровной цепью солдат с винтовками наперевес, под ногами у которых густо валялись, отблескивая зеленью, пустые гильзы. В воздухе пахло сыростью, порохом и... смертью.
- Туда ступайте!
Там, впереди, в полумраке подвала угадывались сложенные мешки, из которых, через многочисленные отверстия, шурша, сочился тонкими струйками песок. Как кровь... В сторонке, у стены, были сложены друг на дружку мертвые тела. Верхние еще вздрагивали, еще шевелили руками.
- Скоты! - сказал с ненавистью кто-то подле Мишеля. - Жаль, они нас. Жаль - не мы!
- Вставай туда! - указали им.
Один за другим они пробежали к стене. Встали.
- Эй, чего рты-то раззявили?... Товсь!
Солдаты, выравниваясь, вскинули к плечам винтовки, целясь в грудь. Цепь ощетинилась дулами винтовок. Замерла, ожидая команды.
Тяжелые винтовки чуть подрагивали в уставших руках. В прорезях прицелов мелькали напряженные зрачки.
Все было буднично и было страшно.
- Именем революции!... - сказал командовавший расстрелом человек в кожанке, вскидывая вверх руку.
В дверь забухали. Кажется, ногами.
- Стой! Отставить! - проорал кто-то.
Чего там еще?...
Человек в кожанке замер с задранной вверх рукой.
Приговоренные с безумной надеждой обреченных ждали, что вот сейчас приговор отменят и их отпустят по домам. Человеку свойственно надеяться... До самого-самого конца...
В дверь ввалился молодой парень в обсыпанном снегом кавалерийском полушубке, с заткнутым за голенище сапога кнутом, подошел к распорядителю расстрела.
- Распоряжение товарища Миронова! - сказал он, протягивая какую-то бумагу. - Фирфанцев - есть такой?