Вдовец - Жорж Сименон 9 стр.


- А Жюльен в армии. Решил призваться досрочно, чтобы попасть в авиацию. Ему это удалось, сейчас он в Сен-Рафаэле, в авиационной военной школе.

Через раскрытые окна он видел гостиную в современном стиле и прекрасно обставленную кухню.

- Изменился наш дом, правда? Только вот беда - напротив нас вздумали строить доходные дома. Прежде здесь была почти что деревня, отсюда видно было Сену… А теперь нас, того и гляди, выселят - на этом месте будет архитектурный ансамбль…

Люсьен смотрел на брата, курил свою трубку. Потом сказал:

- А ты мало изменился. Кстати, сколько тебе лет? Тридцать девять, да?

- Сорок.

- Ах, правда, ты ведь родился в июне…

Он пошел в дом, чтобы принести вина. Франсуаза тотчас воспользовалась этим:

- Как же это случилось, а? Как ты узнал? Тебе полиция сообщила?

Он ответил неопределенным жестом.

- Понимаю, это было для тебя такой неожиданностью. Только знаешь, что я тебе скажу? Что бы там Люсьен ни говорил, всегда случается то, чему суждено случиться, и все мы в конце концов убеждаемся - что ни делается, все к лучшему. Прости за откровенность, но, по-моему, эта женщина была попросту не совсем нормальна. Она совершенно не подходила ни тебе, ни твоему образу жизни. Я поняла это сразу, как только ее увидела, и тогда же сказала это твоему брату. Она видала виды, а? Видишь ли, Бернар, прошлого не скроешь, как ни старайся…

Вернулся Люсьен с бутылкой и стаканами.

- Вы о чем тут говорите?

- Да вот я говорю Бернару, что, в сущности, ему это только на пользу. Помнишь наш разговор тогда, восемь лет назад. Меня еще удивляет, что это столько времени длилось. Что-то такое было у нее в глазах…

Люсьен искоса взглянул на брата, ожидая увидеть его удрученным или рассерженным, и был немало удивлен, обнаружив улыбку на его губах.

- Ну, хватит! Не будем больше об этом. Что прошло, то прошло!…Как идут твои дела? Доволен ты?

- У меня много работы.

Много лет назад он начинал свою трудовую жизнь подмастерьем в небольшой типографии в Рубе, и его родня почему-то по-прежнему представляла его себе в сером халате за наборной кассой.

- Я, можно сказать, сам себе хозяин. Работаю для журналов, для издателей…

- И хорошо платят?

- Неплохо.

- К маме ты не ездил?

- Нет.

- А мы ездили туда на Рождество вместе с ребятами. Мама совершенно не меняется, право же, не стареет, а молодеет. Вот Пулар, тот потихоньку угасает. Когда мы там были, он уже не вставал со своего кресла, по вечерам сосед приходил помочь перенести его в постель. И знаешь, кто это? Сын Мэро, ты еще в школу с ним ходил, теперь у него магазин радиоаппаратуры. Помнишь Мэро?

- Такой рыжий?

- Да. Он живет рядом с тем ресторанчиком, который скоро будет уже принадлежать маме. Да фактически он и сейчас ей принадлежит.

- Но ведь у Пулара, кажется, была дочь?

Речь шла о втором муже их матери.

- Да, была и есть. Бросила мужа, детей и обосновалась в Париже.

- Значит, часть имущества должна унаследовать она.

- Да, но не основной капитал, Пулар передал его маме в прижизненный дар, уж этого она от него добилась.

Затем речь шла не о Пуларе, не о Жанне, а о нем самом.

- Очень тебе одиноко одному?

- Привыкаю.

- А кто ведет у тебя хозяйство? Нашел кого-нибудь?

К чему было признаваться, что шесть дней из семи он занимается этим сам?

- Пообедаешь с нами? Дети вот-вот явятся. Они уже почти не помнят тебя и рады будут познакомиться, наконец, с родным дядюшкой.

- Мне нужно вернуться пораньше в город.

Он не мог бы точно сказать, чем именно, но визит этот не прошел для него даром, даже был ему определенно полезен, он чувствовал это. Кое-что в словах невестки заставило его вспомнить фразу мадемуазель Кувер: "Она даже и не пыталась быть счастливой…"

В течение восьми лет Жанна жила рядом на небольшом пространстве в нескольких квадратных метров, отгороженном стенами и отделенном от мира еще полом и потолком. И вот ему уже трудно вообразить себе ясно ее лицо, мысленно вновь увидеть ее силуэт в тех местах квартиры, где он обыкновенно видел его.

Образ ее как-то расплывался, становился нереальным. Он видел, например, ее черное платье, белую кожу, прядь волос, прикрывавшую одну щеку, голые ноги в домашних шлепанцах, видел ее сидящей за швейной машинкой. Пьер спускался сверху со своими тетрадками и книгами.

- Можно, господин Бернар?

Из своей мастерской он слышал гудение швейной машинки, голоса Жанны и мальчика. Пьер читал вслух условие арифметической задачи, речь шла о винных бутылках - столько-то бутылок по стольку-то франков литр и столько-то бутылок по…

Жанна возникала в проеме двери с задачником в руках: "Можно тебя на минутку? Слушай, может быть, ты разберешься в этой задачке?"

Он старался вызвать все это в памяти, увидеть ее такой, какой она бывала в эти минуты.

По утрам она иногда голой выбегала из ванной комнаты - ей нужно было снять что-нибудь на плите прежде чем начать одеваться. Он помнил контуры ее тела, его цвет, он помнил его на ощупь, но все это казалось уже нереальным.

Она не поняла тогда, в тот вечер, в первый раз, когда хотела скользнуть к нему под одеяло, думая доставить ему этим удовольствие. Не поняла, почему он оттолкнул ее.

- Простите… - пробормотала она, подбирая с пола куртку его пижамы, которую он дал ей надеть.

Тогда они еще говорили друг другу "вы". Это было до посещения инспектора Горда, они не знали тогда о его существовании. Шрам на щеке Жанны был еще свежим.

Было, должно быть, около полуночи. Уже погасли уличные фонари, и лишь мигающие неоновые буквы на вывеске часового магазина освещали комнату.

Он схватил Жанну за руку, удерживая ее, и все же заставил ее сесть на краешек его дивана.

- Нет, не потому… - шепнул он.

Она не верила, она старалась сдержать слезы, но они и конце концов потекли по ее щекам, одна слеза упала ему на пальцы.

- Вы это из вежливости говорите. Это я виновата, нечего было мне… Завтра я уйду. Вы были добры ко мне, мне сразу надо было понять…

Если бы не этот странный мигающий полусвет, никогда бы он не решился.

- Лягте со мной…

- Но ведь это вы ради меня, да?

- Нет.

Он начал шептать ей на ухо и через несколько мгновений он и сам уже не знал, от чего мокры его щеки - от ее ли слез, от его ли собственных…

Избегая называть вещи своими именами, он пытался объяснить, что не уверен в себе, он боится, что ничего у него не получится, только поэтому и оттолкнул ее, ему ни разу не удавалось это ни с одной женщиной…

Он не видел ее лица, но чувствовал в ней - сначала недоумение, затем жалость, потом, немного позже, что-то вроде нежности к нему. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу.

- А вы пробовали?

- Да.

- Часто?

- Довольно часто.

- Там? С…

Он догадался, что она указывает на дверь гостиницы на противоположной стороне улицы.

И она тоже не решалась называть вещи своими именами.

Они замолчали. Потом она шепнула:

- Тсс! Ничего больше не говорите… Дайте мне…

Ему было стыдно. Раз десять делал он попытку оттолкнуть ее. Никогда еще не чувствовал он себя до такой степени вне всего. Париж, улицы, дома, прохожие, звуки - ничего этого больше не существовало. Не существовало больше Бернара Жанте. Было только тело, слившееся с другим телом. Он слышал не свое дыхание, он ощущал биение не своего сердца.

Ему хотелось сказать ей:

- К чему? Ведь все равно ничего не выйдет…

Все прежние, уже позабытые унижения вновь вставали в его памяти, вызывая чувство дурноты.

Нет, скорей зажечь свет, скорей вернуться в реальность, в повседневность…

Но каждый раз, как он делал попытку отстраниться, она вновь цеплялась за него, повторяя:

- Тсс!

И мало-помалу словно все больше проникала в него, вливая свою волю, свою уверенность, свою жизнь, подчиняя его тело ритму своего тела.

При каждой новой осечке он пытался вырваться, но она продолжала упорствовать, словно делала это ради самой себя.

Это длилось три часа - сотни раз было у него ощущение, будто он падает в какую-то темную бездну, в которой лишь на мгновение прорезаются слабые проблески надежды, чтобы тут же потухнуть, - самые мучительные, самые счастливые три часа его жизни…

Он всегда будет помнить охрипший, торжествующий женский крик:

- Вот видишь!..

Он плакал, на этот раз от радости. Она тоже, но она плакала еще и от усталости, от нервного напряжения. Впервые сказала она ему "ты" и продолжала лежать рядом, припав щекой к его щеке.

- Ты рад?

Тогда он потихоньку, с нежностью, которой и сам в себе не подозревал, несмело протянул в темноте руку и на ощупь, боясь задеть раненую щеку, стал гладить ее волосы.

Они долго молчали. Потом он шепнул чуть слышно:

- Ты не уйдешь?

И она пожала ему кончики пальцев, как бы скрепляя этим некий молчаливый договор.

- А ты уверена, что сможешь жить со мной?

- Да.

- Несмотря на то, что я…

Она засмеялась.

- Ты же только что доказал…

- Да, но…

- Молчи! Тебе спать пора. Ведь завтра тебе с утра работать.

Она высвободилась из его рук, поцеловала в лоб с таким видом, будто вкладывает в этот поцелуй особый смысл, затем светлый ее силуэт скользнул к двери.

В его сознании это была их ночь, самая важная ночь в его жизни.

Утром, проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами, боясь их открыть. Он слышал рядом ее шаги в узкой кухоньке. Она надела свое черное платьице. Она была умыта, причесана, только одна прядь волос, та самая, падала ей на раненую щеку. Она принесла ему в постель кофе с робкой улыбкой, словно и она тоже боялась, что это не будет иметь продолжения.

Она чуть было не обратилась к нему на "вы", и это могло бы все испортить. Но вовремя почувствовала это и заставила себя сказать:

- Ты хорошо спал?

Все гадкое, все постыдное, все тягостное - все это ушло куда-то, остался только этот добрый, радостный крик победы в человеческом тепле постели.

- Вот видишь!..

Никогда больше не говорили они об этом. По каким-то особым признакам, которых он сам не знал, она безошибочно определяла те вечера, когда можно было прийти к нему. Может быть, не случайно в такие вечера она дольше, чем обычно, ходила мимо него полуодетой. Как всегда, желала ему спокойной ночи, а он еще какое-то время читал, сидя в кресле.

И когда он, наконец, ложился, до слуха его тотчас же доносился еле слышный скрип ее складной кровати. Шагов ее он никогда не слышал, и тем не менее, знал, что она стоит неподвижно за дверью, готовая ретироваться, если он не позовет ее.

- Иди ко мне! - говорил он.

Это была их, только их тайна. Так, во всяком случае, он думал. Но разве не сказала ему невестка в то последнее воскресенье:

- Твое счастье, что ты не можешь иметь детей! Подумай, ведь ты мог остаться с ребятами на руках!

Не оттого ли так испытующе всматривался он в людей, с которыми ему случалось иметь дело, и даже иногда просто в прохожих на улице?

Он уже смирился к тому времени, как встретил Жанну. Только иногда вечерами подолгу простаивал у своего окна, наблюдая за тем, что делается на улице Сент-Аполлин. Он не намеренно поселился именно здесь, квартиру эту он нашел случайно. Тогда он еще не знал. Во всяком случае, не был уверен.

Это была первая парижская гостиница подобного типа, куда однажды вечером он вошел с женщиной-блондинкой в розовом платье - и откуда четверть часа спустя вышел с опущенной головой, давая себе клятву никогда больше не возобновлять попыток.

Каждый вечер в доме напротив в окнах зажигался свет. В левом окне второго этажа занавески задвигались неплотно, и была видна постель.

Это окно Жанна заметила, должно быть, позднее, уже два или три месяца спустя после того, как они поженились. Она вообще редко смотрела в ту сторону, и потом, чтобы догадаться, нужно ведь было еще, чтобы комната в это время была занята. Она повернулась тогда к нему, словно внезапно пораженная догадкой, словно наконец нашла ключ к тайне, которая не давала ей покоя.

Разве в тот первый их вечер не заподозрила она что-то в этом роде?

Теперь ей все становилось понятнее. Он перестал быть для нее незнакомцем, подобравшим ее на улице. Она знала его лучше, чем кто-либо на свете.

Между ними возникла тогда минута неловкости. Если бы он мог разуверить ее, убедить, что она ошиблась, что не было этого и что никогда не стоял он долгими вечерами у этого окна, ожидая, чтобы осветилась комната в доме напротив.

Все это было, конечно, раньше, до Жанны, он ведь все еще продолжал надеяться. И часто дело кончалось тем, что он устремлялся вниз, на улицу. Ему известны были и другие полутемные улицы в других кварталах, с точно такими же гостиницами и женщинами, которые также стучали каблучками по тротуару.

И он тоже заглядывал им в лицо, как это делали другие, те, за кем он наблюдал из своего окна. Ему неважно было, красивы ли они, какая у них фигура. Он вглядывался в их глаза, рот, выражение лица. Он научился распознавать с первого взгляда, кто станет насмехаться над ним, кто будет бранить его, кто проявит нетерпение, а кто парализует его своей материнской жалостью.

Неужели Жанна поняла все это? Неужто возможно, что кто-либо способен понять это, кроме него самого?

Еще прежде, до того как он стал вдовцом, у него было смутное ощущение, что в их квартале к нему относятся как к человеку, не похожему на остальных, и часто думал - не догадываются ли они? Он чувствовал с их стороны какое-то недоброжелательное любопытство, эти люди словно старались понять, что же у него неладно.

Жанна вошла в его жизнь случайно. У него не было никакой задней мысли, когда он бросился поднимать ее с тротуара и оказался, в сущности, вынужденным привести ее к себе.

Случилось это совершенно неожиданно. Потом была их ночь, а после этого он свою жизнь построил вокруг Жанны, - не могла же она этого не чувствовать. Она была самым ценным его достоянием. Он хотел, чтобы она была счастлива. Это было самым главным делом его жизни.

И не ради себя, не для того, чтобы чувствовать себя ее благодетелем, не из благодарности. Ему нужно было знать, что на свете есть человек, который счастлив, благодаря ему.

Теперь он спрашивал себя: понимала ли она это? Он не был уверен, что понимала. Он и в самом себе начинал сомневаться.

Каждый день с утра он работал, чинил свои карандаши, мыл кисти, чистил перья, потом еще немного работал, а после, сидя в своем кресле или за столом, за одинокой трапезой, он думал о Жанне. И у него было странное чувство, что ее образ становится все менее четким, что он как бы отодвигается на второй план и что в конечном итоге человек, которого он страстно стремится постигнуть, это он сам, Бернар Жанте.

А может быть, все эти восемь лет он жил не столько с ней, сколько с самим собой? Разве не было для него самым главным - самый факт ее присутствия? Не была ли она лишь дополнением, а может быть, необходимым свидетелем?

Но свидетелем чего?

Однажды днем она ушла от него, чтобы умереть в номере какой-то гостиницы, о существовании которой он никогда не слышал, где-то в другом квартале. Какой-то горничной она подарила платье и туфли, в которых ходила здесь, на бульваре Сен-Дени. При ней не нашли ни сумочки, ни удостоверения личности, ничего, что шло бы от него, что имело бы отношение к нему.

Это-то он сразу понял там, на улице Берри, об этом свидетельствовали цветы, они откровенно выражали ее волю - отрешиться от всего, что было связано с ним. Он ей цветов никогда не дарил. Как-то она принесла с рынка букет, он не смог скрыть своего неудовольствия, она стала его расспрашивать, и он в конце концов сознался, что цветы его раздражают.

Это была правда. Они напоминали ему о деревне, которую он не любил, о чинных садиках предместий, вроде садика его брата Люсьена, один вид которого внушал ему какой-то непонятный страх.

Смерть Жанны была бегством, и бежала она от него.

Он должен знать - почему. Имеет же он право знать это.

Ему это необходимо, от этого зависит вся оставшаяся ему жизнь, вот почему так важно было то письмо.

Даже если она написала всего несколько строк, он хоть узнает, каким он ей казался, каким его видят люди, каким он был в глазах той, которая восемь лет подряд была рядом с ним, наблюдала его жизнь.

В "Искусстве и жизни" господин Радель-Прево пропустил две среды и только на третью сказал ему несколько смущенно:

- Ах, да, Жанте, я узнал о том, что у вас случилось, позвольте выразить вам мои соболезнования.

Чувствовалось, что он не уверен, должен ли говорить это, и ждет реакции собеседника.

- Благодарю вас. Я очень тронут.

- Вы все еще так расстроены? Начинаете понемногу приходить в себя?

Затем, случайно взглянув на портрет дочери:

- Я хотел спросить, как вы теперь устраиваетесь с детьми, но вспомнил - у вас их ведь нет. Когда вы в этом году поедете в отпуск?

- Я не собираюсь уезжать из Парижа.

- Может быть, вы и правы, сейчас повсюду столько народа. А моя жена с детьми в Эвиане, собираюсь к ним недельки на три, уеду в пятницу…

Париж постепенно пустел. В издательствах, для которых он работал, то и дело отсутствовал кто-нибудь из сотрудников.

Некоторые отделы вовсе закрывались. Потом он стал свидетелем обратного движения - началось возвращение в город, сначала служащие, начиная с самых мелких, а потом, уже в конце сезона, - патроны, те и после возвращения продолжали еще проводить воскресенья на море или в собственных виллах.

В одну из сред, возвращаясь с улицы Франциска Первого, он неожиданно повернул на улицу Берри. Он всегда знал, что еще вернется сюда. Он долго стоял на тротуаре против гостиницы "Гардения", видел, как туда вошла парочка. Женщина смеялась, у мужчины был самодовольный вид, он немного напоминал господина Радель-Прево…

Горничной-итальянки не было. Он попытался вычислить, в котором часу она должна смениться.

Он собирался еще вернуться сюда.

В этот день он долго шагал по улицам и думал. А когда лег, не мог никак заснуть, хотя и очень устал, и часа два пролежал с открытыми глазами.

И никто уже не стоял за дверью, ожидая его зова!..

Назад Дальше