- Ты, я полагаю, не собираешься жить в этом домишке?
Я не мог ответить, что собираюсь, потому что действительно не собирался уже давно парижане не выезжают на лето в Везине.
В то время дедушка твой был еще жив; и тем не менее мне стало известно из надежного источника - работая в страховой компании, многое узнаешь, - что твой дядя связался с компанией по продаже недвижимости, имея в виду возможную продажу виллы.
Он не подозревал, что мне это известно. Я и сегодня промолчал, когда он заявил:
- Один мой приятель, весьма, кстати, деловой человек, спрашивал меня, каковы наши намерения. Он уверяет, что сейчас благоприятный момент - за виллу могут дать хорошую цену.
Твоя мама, хотя я не говорил ей о том, что мне стало известно, многозначительно взглянула на меня - она сразу смекнула, в чем дело. Сама вилла в ее теперешнем состоянии мало чего стоит, зато она имеет определенную ценность из-за земельного участка. На улице, где она стоит, вокруг старых домов уже возвышаются новые шестиэтажные здания. Здесь собираются создать современный ансамбль, а для этого понадобится снести виллу "Магали".
Хотя здесь умерли мои родители, я примирился с этой необходимостью, вот только никак не мог справиться со своим лицом - на протяжении всего нашего разговора оно было таким же отчужденным, как твое, когда ты сегодня бунтовал против своей матери.
Понятно, почему Ваше так хлопочет и так заинтересован в этой продаже: мне говорили, что компания обещала ему в качестве комиссионных некоторое количество акций.
Вместе с Ваше твоя мама прикидывала стоимость дома, выискивала способы, как обойти закон и поменьше заплатить казне.
Договорились, что завтра мы идем к нотариусу. Поскольку отец не оставил завещания, его имущество должно быть разделено поровну между мной и Арлеттой.
Все это и само по себе было довольно неприятно, но окончательно я накалился, когда Ваше, держа в руке стакан с виски, начал небрежным тоном:
- Да, нам нужно еще договориться о книгах, ведь прочее имущество, очевидно, пойдет с торгов?
"Прочее имущество", которое собирался продавать с торгов твой дядя, - это те немногие вещи, среди которых отец и мать провели последние свои годы.
- За исключением маминого ночного столика с инкрустациями, - не постыдилась вмешаться сестра, - мама мне его давно обещала. Я не взяла его тогда, после ее смерти, но теперь…
- Тебе известно, Ален, что этот столик был обещан Арлетте? - спросила меня твоя мать. Я ответил сухо и решительно:
- Нет!
- Но послушай, Ален! Ты вспомни, когда мы еще жили в Ла-Рошели…
- Нет!
- У тебя плохая память. Хотя ты так мало знал маму…
- Меня интересует, что хотел сказать твой муж по поводу книг.
- Просто я хотел предложить тебе одну вещь, но ты, по-видимому, не в духе.
- Я слушаю.
- Говорить?
- Да.
- Я лучше, чем ты, знаю библиотеку твоего отца - ведь там, в Ла-Рошели, я был уже женатым человеком, написал свой первый роман, а ты еще был студентом и мало чем интересовался. Поприще, которое ты себе избрал, имеет отношение к управлению, к науке, если угодно, а твоего отца интересовали в основном исторические мемуары, философские сочинения…
На самом деле моего отца интересовали все книги. Он ведь был еще и библиофилом, не пропускал в Ла-Рошели ни одного книжного аукциона, которые проходили по субботам в зале Минаж. У него, так же как и у меня, было свое убежище, только не "кавардак", а великолепный кабинет, в котором все стены были уставлены книгами в роскошных переплетах.
Книги эти составляли излюбленную тему его разговоров, они были с ним до последнего его часа, и именно они очень помогли ему во второй половине его жизни.
- Учитывая мою профессию, - продолжал твой дядя, - я полагал, что мы можем…
Я не указал ему на дверь. И не дал по физиономии. Его предложение, высказанное даже немного снисходительным тоном, сводилось к следующему: библиотека целиком переходит к нему, а я получаю сумму, которая будет выручена от продажи мебели и прочих вещей.
Он, очевидно, неверно объяснил себе мое молчание - я, словно окаменев, сидел в кресле, крепко сцепив пальцы рук, и не отрываясь смотрел на ковер. Он попытался как-то меня улестить:
- Мебель по большей части там старинная, а подлинные вещи в наше время идут за огромную цену. Да и среди картин есть несколько довольно ценных…
И тогда, почти так же, как ты сегодня за обедом, я порывисто вскочил и произнес одно слово:
- Нет!
Должно быть, вид у меня был решительный, потому что сразу воцарилось молчание, довольно долгое: за это время я успел выйти из комнаты, хлопнув дверью (опять же как ты!).
Я не бросился по твоему примеру на постель, но, так же как ты, кипя негодованием, упал на стул перед письменным столом и сидел до тех пор, пока твоя мама не пришла мне сообщить:
- Ушли.
Темную комнату освещала только настольная лампа под желтым пергаментным абажуром. Садясь напротив меня, мать сказала:
- Хорошо, что ты ушел. Ты бы не сдержался.
- Он что-нибудь сказал?
Я догадывался, что именно он мог сказать. Она немного помедлила:
- Да.
- Что?
- Тебе это так важно? Я кивнул головой.
- Что ты причинил достаточно зла всей семье, в том числе и своему отцу, и теперь мог бы вести себя поприличнее. Прости меня, Ален. Ты просил повторить его слова.
- Что же вы решили?
У нее появилась торжествующая улыбка:
- Книги остаются у нас, а они получат всю сумму от продажи дома.
- А столик?
- Я уступила его твоей сестре, все равно он не подходит к нашей спальне. Тебе остается письменный стол отца и его кресло. А теперь знаешь, что мы сделаем?
- Нет.
- Пойдем в ресторан. Это был правильный выход.
Удивительный сегодня день. Внизу, у лифта, мы встретили тебя.
- Пойдешь в ресторан, Жан Поль? Ты минуточку поколебался, но на этот раз пошел с нами.
Глава 3
В марте 1939 года я встретил твою мать, которую звали тогда Алиса Шавирон. И ей и мне - я старше ее на месяц - в то время шел тридцать второй год.
Для людей моего поколения весна 1939 года - особая. Мы жили, как бы подчиняясь ритму событий, которые происходили в мире.
За несколько месяцев до этого, осенью тридцать восьмого, мы были мобилизованы и отправлены на границы, и мало кто из нас надеялся оттуда вернуться. Я тоже был призван из запаса и в звании младшего лейтенанта пехоты направлен во Фландрию, под низкое северное небо, которое, словно плохо заштопанный бурдюк, то и дело лопалось, поливая нас дождем. Все там было холодным, мокрым, грязным - дорога, грузовики, в которых нас везли, задние комнаты трактиров, где мы спали, когда начальство наконец решалось объявить привал. Проезжая через деревни, мы часто видели, как жандарм, соскочив с велосипеда и постучавшись в чью-то дверь, вручает повестку, потому что по каким-то недоступным нашему пониманию политическим соображениям официально общая мобилизация не объявлялась.
Там, на этих дорогах, я впервые увидел движущиеся нам навстречу вереницы машин с привязанными к крыше матрасами, с целыми семьями, увозящими с собой наиболее ценное из имущества. Помню, селения и городишки, которые мы проезжали в сером тумане, казались какой-то призрачной, зловещей декорацией: Креси-эн-Понтье, Девр, пропахшие острым запахом селедки предместья Булони, Хардинген, Берк, откуда уже эвакуировали лежачих больных, и, наконец, Ондскот, где мы остановились перед полосатыми желто-черно-красными пограничными столбами, за которыми виднелись мощеные дороги Бельгии.
Почти все вокруг меня были мрачны, унылы, подавлены, я же, напротив, в силу особых обстоятельств находился в состоянии нервного возбуждения; пожалуй, испытывал даже какое-то мрачное злорадство оттого, что судьба так жестоко шутит надо мной. Словно разразившаяся катастрофа имела одну цель - насмеяться над моими усилиями.
Всего за два месяца до этого я сдал наконец последние экзамены и получил диплом прогнозиста. Уже два года я работал в бюро прогнозирования, только сидел еще не в том кабинете, который ты знаешь, а сзади, за секретариатом, в том самом помещении, где в детстве ты видел счетную машину, что так тебя поразила.
Дело в том, что, когда в двадцать один год я с помощью неких тайных пружин (на этот счет твой дядя не ошибся) переступил порог здания на улице Лафит, я понятия не имел о прогнозировании. Я только что получил степень лиценциата юридических наук и готовился к докторскому экзамену, но после событий 1928 года был вынужден зарабатывать себе на жизнь и на плату за учение.
Естественно, что я был направлен в юридический отдел на третий этаж, в правое крыло здания, где поступил в распоряжение опытных адвокатов, которые для начала поручили мне подготовку простых дел.
Ты потом поймешь, почему мне необходимо было во что бы то ни стало добиться какого-нибудь положения, почему я считал это долгом перед собой и другими и почему ради этого я без красивых слов и романтических жестов принес в жертву свою юность.
Десять лет непрерывного труда. Ни дня отдыха, ни минуты развлечений. С улицы Лафит я шел на улицу де Паради, где жил в меблирашках, и уже не выходил из своей комнаты. Лишь иногда, если была возможность, ходил слушать лекции.
И все же к двадцати пяти годам диссертацию я защитил, на этом я мог бы успокоиться, пройти стажировку, записаться в корпорацию адвокатов…
В ту пору моя сестрица, услыхав от отца о моем намерении готовиться к новым экзаменам, на прогнозиста, спросила, глядя мне прямо в глаза:
- Решил искупить свою вину?
Я долго не мог ей простить ее апломба - она воображала, будто видит меня насквозь. И все же в тогдашнем неистовстве, несомненно, была смутная жажда искупления.
Впрочем, я хоть и знаю себя достаточно, выразился тоже не совсем точно. Искупление - не то слово. Нет, и не возмездие; вернее было бы сказать, что я чувствовал себя должником своего отца - подчеркиваю: только отца, - и у меня не было иного способа расплатиться с ним.
Потребности у меня были самые скромные, тратился я лишь на книги, и это позволило мне в один прекрасный день сделать самому себе подарок: я переехал с улицы де Паради, вечно забитой грузовиками, на которые с грохотом бросали ящики со стеклом и фаянсом, в меблированные комнаты на набережной Гранз-Огюстен. Правда, потолки там были низкие, мебель старомодная, но зато комната просторная и окна выходили на Сену.
Я все больше увлекался прогнозированием, много занимался и жил по-прежнему аскетом, однако в воспоминаниях об этой поре у меня осталось какое-то светлое и трепетное ощущение, как от залитой солнцем набережной с дрожащими легкими тенями листвы каштанов.
В юридическом отделе мне уже полагалась прибавка жалованья, но я подал заявление, и меня перевели в отдел прогнозирования программистом.
Математики я почти не знал, а между тем вся моя работа в новом отделе была связана с цифрами и расчетами.
Трудности, которые мне предстояло преодолеть в этой совершенно новой для меня области, и даже некоторая унизительность нового моего положения доставляли мне какое-то тайное удовлетворение, но я не делился этим даже с отцом, когда по воскресеньям навещал его в Везине. Все это время я не пропустил ни одного воскресенья; сестра же появлялась там редко и ненадолго, а ее муж, уже ступивший на литературную стезю, еще реже.
Пять лет, вероятно, кажутся тебе огромным сроком, но чем дольше живешь, тем годы летят почему-то все быстрее и становятся тем короче, чем меньше событий они приносят с собой.
Итак, в 1938 году, в начале великолепного жаркого лета, я получил новый диплом, однако перед этим я взял длительный отпуск для подготовки к экзаменам, так что август и сентябрь мне пришлось провести в своем отделе, заменяя уходивших в отпуск сослуживцев.
Я очень похудел тогда - помнишь, ты однажды удивился, увидев мою фотографию тех лет. Чувствовал себя обессиленным, опустошенным, и все же у меня было приятное сознание, что я сумел преодолеть все трудности.
Куда теперь девать время? Я не знал, чем заполнить часы, прежде посвященные занятиям. Выходя со службы, я чувствовал себя неприкаянным, словно человек, остановившийся в привокзальной гостинице в городе, где у него нет знакомых. Мне оставалось только плыть по течению и постепенно подниматься по служебной лестнице.
Но именно в эти дни, когда предо мной возникла пустота, мир заметался, судорожно готовясь к войне, о ней закричали газеты, и уже через неделю я получил повестку и надел военную форму.
Разве не было во всем этом горчайшей иронии судьбы? Десять лет нечеловеческого труда, поистине подвижнической жизни, десять лет "искупления вины", если смотреть на вещи глазами Арлетты, и едва цель достигнута покрытые грязью дороги, ведущие во Фландрию, к смерти.
Но мне было даже весело - не то чтобы я старался быть веселым, я и вправду испытывал радость. Я считал, что обязан всего добиваться сам и честно сделал все, что мог, я достиг цели, а теперь, когда я не знаю, что делать дальше, судьба решает за меня.
Как сейчас вижу Ондскот, приземистые домики, низко нависшее над ними небо, дождь, лужи, ярко начищенную посуду в кофейнях и словно вновь вдыхаю тот особый запах - пива и тамошней можжевеловой водки.
Было около четырех дня. Я в клеенчатом плаще околачивался с несколькими солдатами у шлагбаума, рядом с пограничной караулкой, когда оттуда вдруг выбежал бельгийский офицер с пылающим лицом и блестящими глазами. Из караулки еще доносился голос диктора, но офицер, не дождавшись конца передачи, закричал, радостно протягивая нам руки:
- Мир, друзья, мир! Можете отправляться по домам!
Он нервно смеялся, лицо его было мокрым от дождя и слез.
Передавали сообщение о Мюнхенском соглашении, и через несколько дней, уже демобилизованный, я снова сидел за своим столом в отделанном мрамором здании на улице Лафит.
Это не был мир, это была отсрочка войны, многие это понимали, и потому несколько следующих месяцев были совсем особенными.
Не то чтобы люди наслаждались жизнью, но у меня было впечатление, будто каждый изо всех сил старается жить как можно полнее, взять как можно больше радостей от жизни.
И я тоже, хотя еще недавно чуть было не обрадовался войне. Не стану пытаться объяснить тебе это противоречие. Даже плеврит, который внезапно обнаружился у меня в декабре, не огорчил меня. Хотя врач очень настаивал на том, чтобы я лег в больницу или уехал к родителям, где за мной могли ухаживать, я оставался на набережной Гранз-Огюстен, и ухаживала за мной горничная, забегавшая ко мне в свободные минуты. Лежа в постели, прислушиваясь к звукам, доносящимся через окна, я читал с утра до вечера. Именно тогда я прочитал мемуары Сюлли, вышедшие новым изданием, а также, уже во второй раз, воспоминания кардинала де Реца, книгу в старинном переплете, которую когда-то принес мне отец.
Бледный, едва держась на ногах, я в январе вернулся на улицу Лафит. А в феврале вновь заболел, казалось, не серьезно, но, поднявшись с постели, чувствовал себя скверно, и мой начальник - тот самый, чье место впоследствии, когда его вынудили уйти в отставку, занял я, - настоял, чтобы я взял отпуск для восстановления здоровья.
В раннем детстве я какое-то время жил в Грассе - мой отец был там супрефектом, - и мне вдруг захотелось вновь увидеть Лазурный берег, где я не был с тех пор. Я взял чемодан, две-три книги по теории вероятностей, сел в поезд и сошел в Канне. Там, в районе Сюке, я нашел гостиницу с пансионом. Эвкалипты и мимозы окружали ее белые стены. Сюке возвышается над портом и над городом, и я из своего окна мог видеть не только яхты, сновавшие в заливе и в море, но и крыши старого города, которые являли моим глазам все оттенки розового цвета. Мой дом был расположен выше остальных, и через окна и балконные двери я мог наблюдать скрытую от других будничную жизнь семей, чаще всего стариков.
Однажды утром, когда на солнце было почти жарко, я поддался соблазну спустился вниз к сверкающему морю и выкупался, совсем один на огромном пустынном пляже.
Два дня спустя температура у меня поднялась до сорока, в полубреду я смутно слышал, как шепчутся вокруг меня какие-то незнакомые люди. А еще через день в санитарной машине я был доставлен в больницу, окруженную садом, напоминавшим монастырский.
Здесь я и встретил медицинскую сестру Алису Шавирон, которая потом стала моей женой и твоей матерью.
Я потому так подробно рассказал об этой поре моей жизни, чтобы ты лучше представил себе мое состояние в тот момент, когда ей суждено было так круто измениться. Я жил и не жил, все было каким-то временным. Ничто меня больше не связывало, я чувствовал себя от всего и во всем свободным.
Должен добавить к этому еще одну немаловажную деталь. За последние десять лет (почему, об этом ты узнаешь позже) у меня не было ни одной любовной связи, лишь время от времени случайные встречи, не имевшие продолжения.
Первые дни в больнице я помню очень смутно, но от них у меня осталось ощущение чего-то теплого и светлого, как воспоминания о раннем детстве. Тогда еще не было пенициллина и его производных, так что, возможно, я и в самом деле, как меня потом уверяли, чуть было не умер от застоя в легких.
Сестры сменялись в соответствии с расписанием дневных и ночных дежурств и честно делали свое дело. Тем не менее одну из них - она была старше других и говорила с русским акцентом, очевидно, была эмигранткой - я сразу возненавидел за подчеркнуто снисходительный тон, которым она разговаривала с больными.
Была еще другая, местная - чернявая и коротконогая женщина лет пятидесяти, всегда пахнувшая чесноком, она обращалась со мной как с малым ребенком и, перестилая мою постель, легко перекладывала меня с места на место, словно жонглируя мною.
Что до твоей матери, годы ничуть ее не изменили. Она была такой же живой и энергичной. Только было в ней тогда какое-то легкомыслие, которого с тех пор поубавилось. Именно легкомыслие, но не беззаботность - я не верю, чтобы она когда-нибудь была беззаботной; подозреваю даже, что под внешней ее веселостью скрываются озабоченность, тревога, а может быть, и уязвимость.
Было ли у нее то же ощущение недолговечности, мимолетности всего происходящего, какое было у меня? Вряд ли. Но, как и я, она недавно приехала в Канн - всего на несколько месяцев раньше меня - и тоже находилась в ожидании перемен.
Я уже говорил, что сначала видел ее сквозь туман лихорадки, сквозь какую-то пелену, пронизанную солнечными лучами, и прежде узнал ее голос.
Она же, еще не зная моего имени, узнала мое худое, мокрое от испарины тело, касалась его руками, ухаживала за ним.
И это очень стесняло меня в самом начале, когда мы стали разговаривать (две другие сестры тоже видели меня в самом унизительном положении, но на них я не сердился, а ей первое время не мог этого простить).
Это не была любовь. Ее между нами никогда не была. Было просто чувство стыда; вероятно, я так же стеснялся бы, будь на ее месте мужчина.