Смерть в Париже - Владимир Рекшан 11 стр.


…Мелкий горячий песок принимает форму тела, а солнце по-северному неуверенно печет. Сын топает на кривых ножках к воде и падает. Он не плачет. Жена волнуется. На ее голове платок, ладонь она держит козырьком над глазами и повторяет: "Я беспокоюсь. Знаешь, я беспокоюсь! Солнечного удара не будет?" Я встаю и беру панаму. Аккуратно надеваю ее сыну на голову, беру его на руки. Он кладет головку мне на плечо, и я захожу в воду. Комки тины. Камешки покалывают ступни. На горизонте небо совсем белое, а по заливу темными пригорками плывут форты. Долго вода по щиколотку. Когда она достигает колен, я поворачиваюсь. Жена все так же сидит на берегу с ладонью над глазами. За песчаным берегом, кривые от ветра, растут сосны. За соснами слышно шоссе. По нему крутят баранку. Из сосен выходит Никита. Я сразу узнаю его. Он машет рукой, и я машу ему в ответ. Жена оборачивается, встает и тоже машет. Мы все машем, и это мне кажется каким-то глупым, милым, молодым, непроходящим, счастливым, очень земным, честным без запятых, излишне русским, сумасшедшим по нелепости жестом.

Вначале был песок. И - пыль.
И крики чаек. И - росток.
Росток дождинки жадно пил.
И рос - потом.
Потом - неколкая хвоя.
А крики чаек - те же.
Упругость хвойная, своя.
Сосновый стержень.
Но согнут ствол в осенний шторм.
Вопрос ствола - а дальше что?
Обуреваемые ленью,
лежали, дюны.
Жил и рос
На дюнах сгорбленный вопрос.
Гигант сомнений.
Я пил слова. Я жадно пил.
А рос - потом.
Вначале был песок. И - пыль.
И был росток…

Так пел Никита. Мы вместе сочинили незатейливый двенадцатитактовый блюз, и Шелест даже умудрился придумать запоминающуюся мелодию. Сперва мы играли в тональности Е, но Никита сказал, что, когда он полезет голосом на октаву вверх, ему станет тяжело там управлять вибрато, и мы просто взяли да и транспонировали блюз в С, то есть в до мажор…

Срочно нужна жевательная резинка. В киоске беру упаковку американского говна, сую в рот и жую, жую, чтоб не пахло водкой. Думаю, что не пахнет, сажусь в "Москвич" и еду. Колеса бухают на трамвайных путях. Сперва солнце в небе, после тучи в небе - какая-то херня, а не лето. Тополиная метель замела к тому же. За трампарком имени Блохина этого пуха сугробы, хоть лыжи доставай. Иду по сугробам в глубь трущоб, и никто не отзывается на мои стуки. Ломлюсь еще раз и еще - у афганцев тишина. Матерюсь и еду на Пионерскую. У этой наркоманки ума хватит, если не хватит героина.

Она лежит, одетая в длинную, до лобка, Никитину футболку с американским бейсболистом на уимблдонских сиськах. Она глаза закатила от счастья и пускает пузыри… Спокойней надо, спокойней. Это раздражение - результат недовыблеванного алкоголя. С наркотиками так не играют - не девки. Или пей, или не пей…

- Что новенького? - спросила, поднимаясь на локтях. Ноги у нее, что правда - то правда, высший пилотаж. Бежать бы ей на этих ногах до горизонта.

- А что ты имеешь в виду? - ответил я вопросом на вопрос.

Надоело мне ее лицо. Нет мне до ее лица и ног никакого дела.

- Узнал что-нибудь новенького?

- Надо решать, что с тобой делать.

- О! Изнасилуй, а после убей.

- Ты мне и так дашь, когда очень понадобится. А убить тебя есть кому и без меня.

Она помрачнела, села на диван и сказала:

- Кайф ломаешь.

- Кайф ломаешь… Ты мне жизнь поломала. Еще надо?

Она мотает головой.

- Нет, - говорит. - Хватит пока. Я завязать попробую. Завтра. Или послезавтра. Ломаться хочу.

- Где?

- Здесь можно?

- Эту квартиру скоро вычислят. Ты что думаешь - я врач-нарколог? Или ты считаешь себя переходящим красным знаменем?

Она падает на диван и отворачивается к стене.

- Тебе в Лугу надо. Или где ты там живешь? Отец, мать. Они помогут. Я тебя, может, и отвезу, но мне тачка сейчас нужна будет.

Она не ответила, и слава Богу. Зазвонил телефон. Он звонил раз шесть, может. Ошибка? Неужели вычислили и убивать приедут, подумал я зло и с азартом. Они будут нас убивать, а мы их.

На кухне в холодильнике мерзли сосиски, и я съел две холодные. В ванну набрал воду и лег, стараясь успокоить нервы, возбужденные недостаточной для безумца дозой… Успокоился, заснул, проснулся в остывшей воде, пяткой крутанул кран горячей, лежал еще долго, пока не появилась ночь, хоть и белая. Как-то вытерся и оделся, курил. Юлия так и лежала лицом к стене. Я лег осторожно рядом и заснул до утра, а часов в одиннадцать растолкал Юлию и сказал, чтобы она поняла:

- Не выходить никуда. Не звонить. Не отвечать на звонки. Ясно?

- Ясно. - Она отвечала сонно и неприветливо.

- Будешь ломаться или как?

- Буду.

- Полежи в ванне. Набери горячей воды.

- Я знаю.

- Паспорт есть? Дай мне паспорт.

- Зачем тебе?

- Не бойся, отдам.

Она не боялась. Я доехал до афганского клуба. Пусто. Я заскочил к знакомому нотариусу на Черную речку и выписал доверенность Юлии на машину. Если не получится спасти себя, то хоть бы ее вытащить. Еще утром, пока Юлия спала, я сделал петли в пиджаке и был готов. Юлия сказала - раньше пяти никто не приедет. Оставалось время перекусить и купить водки для кочегаров. Я сделал крюк и проехал по Кирочной, чуть сбросив скорость возле своего дома. На улице было чисто, но в переулочке, ведущем к Троицкой церкви, стояли знакомые "Жигули".

На Васильевском я купил водки и, оставив "Москвич" на соседней линии, прошел дворами, стараясь попасть в сквер, который заканчивался нужным мне двориком. Тишина. Да и время еще - начало четвертого. Я поднялся на третий этаж парадной напротив и закурил. Главное, чтобы кто-нибудь из жильцов милицию не вызвал. Но почти никто не поднимался и не спускался. Три раза всего на Лестнице появлялись люди - пожилая женщина с тележкой, испуганная девушка из тех, которых не насилуют, и быстрый мальчуган с теннисной ракеткой и мороженым. Видок у меня еще тот - щетина и занюханный костюмчик, - но я делал свирепое лицо спешащего человека и почти бегом спускался вниз, поднимаясь обратно, когда они скрывались за дверьми… Бесконечные лестницы и дворы Петербурга! Фасадный город для туриков, правителей и валютных шлюх. Настоящая жизнь - здесь! Здесь я партизан, "дух", народоволец почти, Софья Перовская и Желябов одновременно…

В лестничные окна я видел двор и дверь, обитую рейками, видел, как несколько раз туда заходил и выходил вчерашний крепыш. На счет Малинина уверенности - никакой. Только предположение. Только ощущение растущего зверя внутри. Только нервы, как перетянутые струны, поскольку уходит время. Но оно не ушло, не вытекло все, струны не лопнули - где-то в половине пятого во двор въехали две тачки, мытые такие две перестроечные тачки: одна с затемненными стеклами, во второй просматривались две башки - два ежика. Этими б ежиками унитазы драить.

Ежики выпрыгнули из тачки. Один встал, словно в кино, руки в боки, короткими толчками поворачивал голову, высматривая опасность. Второй открыл двери тачки с затемненными стеклами. Из нее вывалились два господина с усиками и в светлых костюмах. Шарики животов делали их похожими на две половинки земного шара. Такие рожи и животы произрастают на побережьях южных морей. К животастым присоединилась красотка с открытым, как у акулы, ртом… и Кира, чтоб ее черти забрали. Из-за руля выполз Гондон. Он расправил плечи и хлопнул дверцей.

Компания отправилась на помывку. Ежики сели в тачку и стали караулить. Я спустился во двор - на меня ноль внимания. В руках я держал пакет с бутылкой, а в голове - ненависть. Потертый житель коммунальных квартир.

В котельной Ваня встретил как родного. Я прогнал что-то о сумасшедших родственниках, о том, как они хватают друг друга за грудки после второго стакана, как заколебали бесконечными интригами и уловками пить на халяву. Ваня согласно кивал, с энтузиазмом поглядывал на пакет и говорил:

- У меня тоже тетка Полина - вырви глаз!

Он выпил стакан и убежал к котлу, извинившись, а я вылил водку на пол и налил по второй. Во мне все сжалось в пружину, которая медленно разжималась, отсчитывая минуты. Нет, мысли отсутствовали. Мысли мешают, правду говорил старик. Мысли остались - до. Чувства истлели - бикфордов шнур… Вот они снимают подштанники, а девки хихикают. Кира - переводчица, дырка и умница. Девка - в ее пасть все влезет. Крепыш приготовил пиво и рыбу, еще какого-нибудь говнища, чтобы поразить разум обитателей теплых морей. Гор. Долин. Рощ.

- …Эта дрянь забирает дочку к себе и воняет - я позволяю ноги о себя вытирать… Но никто ноги о меня не вытирал! - доходит до моего слуха монолог. Это Ваня лезет в душу со своей обидой. Я поддакиваю, представляя, как в десятке метров бултыхаются бляди в бассейне, выскакивают из огня парилки животастые спонсоры, они же турки или испанцы, они же переехали нас всех, как бульдозер…

- Какой-то ты не такой, - говорит Ваня. - Все путем будет, путем.

Я встаю над столом, тянусь к бутылке, разливаю водку по полному стакану, пустой бутылкой ударяю Ваню по башке без зверств, почти любовно, закрываю дверь в котельную на ржавую щеколду, волоку Ваню к диванчику, кладу, нежно связываю кочегарскими полотенцами, укрываю тонким пледом, выламываю ломиком оконную решетку, еле державшуюся в кирпичной кладке, высаживаю крашеное стекло, толкаю раму плечом - скрипучую суку - и вылезаю в глухой тупичок. Там битый кирпич, ржавая арматура, труха.

Ухо к двери. Теплая жесть. Не слышу. Жду минуту и начинаю давить. Сдвигаю на сантиметр и опять пытаюсь услышать. Там есть враги, говорит ненависть. Давлю на следующий сантиметр, на третий, пятый, десятый. Протискиваюсь боком и закрываю плотно. В кладовке на Западе пахнет "Проктером энд Гэмблом", а на востоке ярославскими вениками. Стопка простыней, шайка-лейка, ржавый смеситель и халаты на вешалке, как декабристы на рисунке Пушкина.

Другая дверь, и мое ухо ложится на нее. Слушаю грудь больного. Тук-тук-тук. Нет, это моя кровь стучит в висках. Моя кровь стучит. Пепел Клааса.

Скрипят шлепанцы мимо двери, и я стараюсь раствориться в халатах. Там стучит дверь и вырывается человеческий звук - ха-хо-хи! И снова тихо. Эту дверь я тоже двигаю по сантиметру. Уже виден коридор и плетеная дорожка на полу. В конце коридора в холле видна половина стола. Из пепельницы струится дымок. Блюдо краснеет лососем. Надеюсь! На тумбе беззвучный телик, в котором разноцветные сенаторы и Чубайс. Справа от двери комната, ниша, уголок без двери с диванчиком и столом, слева от двери шторка. Я пытаюсь сделать шаг за шторку, но банная дверь отворяется. Я прячусь за дверью. Толпа шлепанцев захлопала по коридору, и слышно женское: "Йес! Йес!" - и на тарабарском наречии: "Мур! Мур! Мур!" Пара шлепанцев выделилась из хоровода, и хлюпающий их звук приближается. Я опять растворяюсь в халатах, готовый задать правильный вопрос лезвием в сердце. Но время смерти еще не настало. Дверь приоткрылась. Рука и плечо. Пальцы схватили несколько простыней, и шлепанцы захлюпали обратно. Хозяева шлепанцев за столом в холле жевали и булькали. Их голоса сплетались с голосами из телевизора, в котором сделали звук.

Они мне нужны все. Я мог тремя ответами закрыть все вопросы. Но бедный Ваня заслужил выпивку. Он получит стакан, когда я вернусь.

Шлепанцы зашлепали и стихли за дверью бассейна. В телевизоре Южная Корея лезла на ворота германцев. Я открыл дверь и сделал шаг. За шторкой пахло пылью. Кажется, ног не видно. Корейцы германцам забили гол. Сколько голов мне так еще стоять?

Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Голоса тарабарские и голос Гондона:

- Переведи, я приеду через час, а сейчас мне нужно уехать. Пусть отдыхают. Релакс! Ю андестенд?

Что они не андестенд, перевела Кира, мокрица, наводчица. Животы: "Мур! Мур! Мур!" - согласны и счастливы. Гондон свалил, и шлепанцы свалили парить морды и жопы. "Три-два" - выиграли немцы, и началась передача о неплатежах. Никто никому не платит, только все платят "духам". Зачем тогда две власти? Надо принять паханскую конституцию, присягнуть паханам и в большой тюрьме бескрайних просторов попытаться стать авторитетом.

Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Шлеп-шлеп к столу, банка пива - пых! "Йес! Йес!" - женский мур-мур. "Мур! Мур! Мур!" - тарабарщина теплых морей.

А Гондон ушел. Ушел правильный вопрос, в котором уже имелся ответ. "Йес! Мур! Йес! Мур!" - шлепает по коридору ближе. Пахнет пылью, и ног, кажется, не видно. Главное, чтоб не шуршали мысли. Их нет.

Они устроились в закутке напротив. "Йес! Мур! Йес! Мур!" Хохоток - хи-хи. Дыхание пахнет пивом. Я не могу почувствовать запах, но пиво есть пиво.

Я отодвигаю шторку на полмиллиметра и хочу убивать.

Закатив глаза, житель южных морей сопит и пахнет пивом. Грудь у него волосатая и живот, а дальше я не вижу - дальше красотка работает открытым ртом. Рот у нее никогда не закрывается. Почему не Кира? Встрече с добрым знакомым всегда рад.

Закрой рот и скройся! Мне надо убийство!

Она словно слышит мысль и отрывается. Слюни на губах. Но услышала не все. Она забрасывает ногу в седло и начинает скакать, словно Первая конная на картине Грекова. Она хочет сбросить Врангеля в Черное море и кончить это дело. Чтобы тот уплыл в Стамбул. Он и сам хочет уплыть в Стамбул, кончив это дело. Он опрокидывает ее и теперь сам сбросит Врангеля и кончит это дело. Жопа у него волосатая. Он пахнет пивом. А под лопаткой волос нет. Ни одной волосинки. Он еще и кончить хочет это дело? Это уж слишком!

Я делаю шаг из-за шторы и совсем не думаю. Старик учил меня правильно. Просто продолжается в движении принятое решение и ответ получается под лопатку.

Уже не житель южных морей падает на спину красотке, которая ошалело выглядывает из-под его волосатого торса. Слюни у нее висят от предчувствия победы, а глаза в кучку.

- Где ты? Где ты? - повторяет она и продолжает качать мертвое тело, пытаясь все-таки вырвать победу и кончить эту кампанию.

Голова пусть остается холодной, учил старик. А здесь баня. Я скроюсь сейчас, чтобы оставить месть на потом, пока она не захлебнулась и не появились ежики. Для ежиков я еще не готов. Меня еще мало. Зато их немного поменьше. Я проскальзываю в кладовку, толкаю дверь и скрываюсь.

…В воскресенье я веду сына в Артиллерийский музей, так же как туда меня водил отец…

Тачка, сука, не заводится. Не заводится, не заводится, но все-таки завелась. Сейчас сюда ментов с мигалками понаедет и ежиков целый батальон. Жаль только Ваню. Как-то он сумел развязаться и сидел на диванчике, держась за голову.

- Ты чего, мужик? - только и спросил, увидев, как я влезал в окно.

- Все в порядке, Ваня. Все в порядке. - Я протянул ему стакан, и он выпил не сопротивляясь.

- Ты что, припадочный? - выдохнул Ваня. Я кивнул, взял бутылку и, сожалея, вырубил его ударом и связал.

Будет лучше для него же, если найдут связанным. Так я думал и пересекал линии Васильевского острова, сдерживаясь, стараясь не нарушать правил. И еще я думал - почему так пахнет пивом? Горький запах преследовал меня. Будто кто-то налил пива на пол, налил в карманы. Я открыл оконце, и с улицы пахнуло пивом. Неужели это наступает? Опять я становлюсь доберманом-пинчером, борзой, таксой, жучкой.

Трампарк имени Блохина, мать-перемать. Тополиные сугробы разметало ветром. Пахнет пивом от тополей, от стен и от двери, в которую стучат мои кулаки и не могут достучаться. Я не помню уже зачем, но мне надо достучаться, хотя и невозможно, когда так пахнет пивом из каждой щели.

Вонючая пивная тачка опять не заводится - завелась, сука. Медленно рулю по удушливым пивным улицам, на перекрестках которых торгуют пивом подонки из Пизанских башен. Кренятся зеленые башни ящиков. Менты с мигалками на перекрестках. Понеслись. Трактуют легитимно указ харизматика. Больше всего ненавижу пиво в банках, ненавижу пиво "Балтика", ненавижу пиво светлое и темное. "Темная ночь. Только пули свистят…" Пили пиво на германском фронте или нет? Когда брали Варшаву, пили пльзенское. Когда брали Берлин, пили баварское.

По углам Пионерской все те же ящики.

Я заезжаю во двор подальше от ящиков, но и тут пахнет. В парадной пивная моча, а навстречу спускается толстуха на слоновых ногах. Побаловалась в юности небось пивком. В квартире все тот же запах вперемежку с запахом женского пота. Юлия лежит и стонет, грызет зубами наволочку и смотрит на меня, как на мешок с героином.

- Почему здесь так воняет? - говорю я, а она:

- Я повешусь, повешусь. Я вены перережу, - а я:

- Ты, наверное, баночное любишь. Такие баночное любят, - говорю, а она:

- Что ты мелешь, импотент! Сдохнуть, сдохнуть хочу. Мне не переломаться. Дай мне! Это не твое! Или в больницу! Лягу под капельницу, - кричит, а я:

- Тебя пристрелят на первом же перекрестке. На первом же перекрестке ты кончишься под пивными ящиками. Там тебя и зароют, - говорю, и вдруг быстрая тьма заливает комнату и последнее, что я понимаю, - это то, как безжалостные щипцы выгибают меня дугой и бросают головой на пол, и все - темнота, мрак, небытие. Только искрой светится то, как меня отец ведет в Артиллерийский музей, как потом я и сам веду в Артиллерийский музей сына…

…На полянке перед кирпичным зданием, выросшим здесь несуразной тяжестью напротив летящей в небо Петропавловки, золотой ангел на шпиле которой распахнутыми крыльями усиливает понимание полета, - на полянке стоят пушки: пузатые каракатицы мортир, длинноствольные, похожие на подзорные трубы, гаубицы разные без красот, трудяги последней войны, танки и бронетранспортеры.

Сын просит поднять его на танк, и я поднимаю. Отец поднимает меня, и я с испугом узнавания встаю на броню, и гордость распускается во мне, и я люблю отца так же, как спустя полжизни люблю сына.

Мы входим под тяжелые своды. Отец сдает в гардероб мое пальтишко и покупает билет. Я покупаю билет и отдаю его сыну. Он берет его значимо и серьезно протягивает старушке. Я держу отца за руку и показываю пальцем: "Смотри! Смотри!" Шлемы и мечи, бердыши и древние пистоли. "Смотри! Смотри!" - говорит сын, и мы подходим к золоченой карете, а после идем дальше. Никого почти в гулких объемах. Дремлют артиллерийские старушки на стульях. Петр Великий на толстых гипсовых ногах и знамена славы, собранные в музейные пучки. Суворов переходит через Альпы. "А почему?" - спрашиваю отца. "А почему?" - спрашивает сын. Багратионовы флеши и тачанки-ростовчанки. "А почему?" - спрашиваем я и сын. "А потому", - отвечают отец и я.

В музее гулко и темно. Все более гул пульсирует, а тьма сгущается. Она сочится из стен и потолка, поднимается от пола все выше. Все выше и выше. Сперва в темноте исчезает сын, я поднимаю голову и вижу, как во тьму уходит отец. Я остаюсь один, и в висках пульсирует гулкая кровь. Скоро и я исчезаю во тьме. Всего-то каких-то двадцать или тридцать минут…

Я открываю глаза и вижу другие глаза с безумными зрачками. Это Юлия смотрит в меня и спрашивает:

- Ты жив?

Назад Дальше