Смерть в Париже - Владимир Рекшан 13 стр.


Я соврал про двухнедельный запой и сослался на Шагина и Рекшана. Владимир кивнул. Группа анонимных алкоголиков собирается завтра, ответил он, и я захотел уйти, но он предложил остаться, если есть проблемы. Проблемы были, и я остался. Владимир закрыл меня и уехал на велосипеде. Я прошел в большую пустую комнату и лег на произведение искусства. Шагин всегда на выставках "митьков" выставлял и раскладывал раскладушку с шапкой-ушанкой, тельником и говнодавами. Я спал на раскладушке до утра, поскольку другого лежбища в мастерской не нашлось. Утром Владимир вернулся. Мы пили чай с баранками и почти не разговаривали. Смотрели картины. Владимир продолжил рисовать проституток, а я сказал, что скоро вернусь, и ушел сделать срочное фото на проходку. Я сфотографировался так, как предполагал выглядеть, - в платке, очках, куртке, с бородкой. Фото сделали через два часа, которые удалось потратить с умом, - съел неотравленный обед в забегаловке, купил баночку канцелярского клея, посидел в мороженице над шариком пломбира. Сперва пломбир показался горьковатым, но я вслушался и понял - он сладкий. Как жизнь. Это всегда одно и то же. Я не думал, поскольку думать следовало - до. Стрелка времени стояла на нуле. На лестнице перед дверью я снял платок, очки и куртку. Убрал в сумку свое завтрашнее лицо. Опять пил чай и почти не говорил до семи часов, когда стали собираться алкоголики. Через день они собирались здесь и работали по программе "Двенадцать шагов". Огромный Митя Шагин появился и стал всех обнимать и целовать, как Лев Толстой. Я сидел с ними и обманывал. Да, я был алкоголиком. Наверное. Но я сидел с ними не для того, чтобы улучшить личность и доверить себя Высшей Силе, а для того, чтобы сбросить лишнее время и постараться прожить еще сутки. Они пили чай, разговаривали по кругу, а я не думал, хотя тоже пил чай и разговаривал. Встал в конце вместе со всеми и прочел молитву анонимных алкоголиков:

Боже, дай мне разум и душевный покой
принять все, что я не в силах изменить,
мужество изменить то, что могу,
и мудрость отличить одно от другого…

У алкоголиков мне понравились лица и добрые голоса. Они разошлись, и Владимир закрыл меня. На раскладушке Шагин пусть сам спит. Утром болела спина, но пришел Владимир, мы выпили чая и бока прошли…

Квадратик аусвайса с фоткой при мне. Я покружу пока без него, присмотрюсь. Лицо у меня другое, а рост средний и особых примет не имеется. Четыре петли и рукоятки в петлях под "косухой" не приметишь. Люди идут на Дворцовую, и я иду с людьми. Крытая сцена огорожена желтыми решеточками. Это я вижу. Как и то, что между решеточками в двух проходах стоит по паре омоновцев и по паре мясистых ежиков с антенками на телефонах. Ежики и омоновцы пасут друг друга и вместе шмонают желающих войти. Они заглядывают в сумки, но в штаны и под рубашки не лезут. Петли, клинки и рукоятки - за это я не беспокоюсь. "Косуха" словно для них и сшита. Под толстой кожей куртки не видно контуров: по два клинка в рукавах и по два на груди. Но ТТ надо убрать. Пистолет-то за поясом, а здесь не кино про Петьку и Чапаева.

Думая, возвращаюсь сквозь Капеллу на бульвар. Думая, захожу в ДЛТ и брожу. Брожу и брожу, пока не решаюсь на матрешку. Это не Восток и не Запад, а Питер - окно в Европу плюс и дверь в Россию минус. Вот и получайте свинец в стиле а-ля рюс. Отстегиваю двадцать штук и нахожу туалет. Запираюсь в кабинке и открываю верхнюю половинку. Вынимаю внутренности. Матрешки одна в одной побрякивают. Ставлю их на пол за унитазом. Кладу вместо них ТТ. Пусть китайский, зато обойма целая. Матрешку запихиваю в сумку, спускаю воду и сваливаю.

По бульвару через Капеллу и площадь. Справа на стене висит кусок гранита назло капиталистам. На нем золотыми буквами что-то про Ленина. Я не читаю. Я делаю вид зеваки. Людей уже много, и солнца в небе достаточно. Хороший денек.

Зеваю. Трехарочные ворота за сценой. В кино по ним лезли солдаты и матросы. Золотая шишечка дворцовой церкви. Зеленые фигурки на крыше в античных простынях. Два снайпера, тоже зеленоватые, в бронежилетах, с оптическими прицелами на совсем не античных стволах.

Автобус ТВ, и толстые провода от него по асфальту. Посреди площади асфальт заменили диабазом в гранитных квадратах. На квадраты уже набилось население. "О-у! О-у!" - на сцене техник пробует микрофоны. Атланты на Миллионной держат небо на каменных руках. Квадрига летит. Земля вращается. Горькая жизнь. Сладкая. Одно и то же.

…Эту площадь я помню лучше всего по демонстрациям. Отец брал меня, и мы шли веселой колонной под красными знаменами. С трибуны кричали призывы. В небо летели шары. Никогда у меня не было водородом надутого шарика. По будням говорили о водородных бомбах, а по праздникам мы кричали трибунам в ответ. Рок-н-ролл другой эпохи…

Подхожу ближе, но еще среди зрителей. Возле телевизионного тормозит автобус с артистами второго класса. Первый класс: кто на "мерседесах", кто на "бемцах"; а эти - так, человеческий фактор. Выходят кудрявые и стриженные под полубокс, с гитарными чехлами и пивными банками. Девки на всякий вкус для "ча-ча-ча". Я достаю проходку, перекидываю веревочку через голову и собираюсь уже пройти среди мясистых ежиков вместе с артистами, как вдруг вижу среди прибывших знакомое лицо. Извилины просчитывают решение.

- Виктор! - Я машу рукой молодому человеку, чью фамилию забыл. - Как делишки? Рубишься сегодня?

- Работа. - Высокий рыхловатый и щетинистый парень в атласной жилетке поверх рубахи с открытым воротом так же смутно помнит меня. - В бэковой группе на басе. Все равно под фанеру. Считай, служу у Гулькиной в кордебалете, - отвечает он.

Парень свой, из рок-н-ролльной братвы. Случилось, я ему струны продал по дешевке, когда он у Никиты пробовал играть. Он не помнит меня, потому что не помнит и потому что у меня другое лицо. Но у меня на шее проходка - значит, свой. Знаю имя - тем более. Омоновцы лениво заглядывают в сумки, и я расстегиваю свою заранее. Расстегиваю и куртку. Мясистые ежики пялятся злобно и внимательно, но они тупые. Обмениваясь репликами с Виктором, я прохожу сквозь кордоны в толпе артистов второго класса без проблем. Мое лицо не узнает никто.

Что делать дальше - не знаю. Главное, не думать. Не думаю.

За сценой бомонд - телевизионщики ползают с "бетакамами", банкиры в бабочках, девки с кока-колой. Гондон проскальзывает с турком в окружении ежиков. Жмет руки. Целует щечки.

Туза с пятидесяти шагов в яблочко…

Сцена оживает для населения, и скрещиваются разноцветные прожектора. Бас - бу-бу-бу, барабаны - трам-трам-трам, женский голос напевает веселенькое.

В сборных концертах всегда бардак, и с этим ежикам не справиться ни за что. Даже на таких замажоренных набиваются кулисы друзьями и женами. Самих артистов полторы роты. Все туда-сюда, как в метро, и я вместе с ними. За решетку дворца тоже заходят, и я присматриваюсь, как это делается. Сперва ежики сопротивляются, но бардак есть бардак, и скоро за решетку проходит кто хочет, а я хочу и прохожу тоже. Безымянный артист с мудацкой рожей.

На рок-н-ролльной маевке все бы нарылись давно, но и здесь волонтеров из бывшего андеграунда хватает, значит, и пиво пьют как минимум. Слоняются артисты второго класса. Первый класс полирует ногти, меняет носки и "тампаксы", красит ресницы и готовится к дрыгоножеству.

…Мы не поленились с Никитой и потащились на Дворцовую. У нас одна гитара на двоих, и мы только что закончили восемь классов. Мы долго сидели и мерзли на ступенях возле колонны, но в эпицентре так и не оказались. Девушки в белых платьях и юноши в костюмах проходили по площади к Неве.

Мы тоже пошли. К Никитиным аккордам еще никто не прислушивался, хотя он знал уже не только до мажор. По Неве плыла шхуна на алых парусах. Было обидно за свои всего лишь восемь классов, когда у других уже полная десятилетка за спиной…

Только профиль Коккера я и видел. Рыхлый, морщинистый и щекастый. Совсем старый. Я помню, каким он появился в Вудстоке. Задорный, худощавый, с клювоносым лицом, обрамленным бакенбардами по тогдашней моде. Спел диким хрипом свою версию "Виз э литл хелп оф май френдс". Фестиваль в Вудстоке прошел мимо нас. Но я видел фотографии и много лет спустя - фильм.

Коккер вышел из одной двери, вошел в другую, появился в третьей и спустился по мрамору. Часть ежиков слиняла за ним, но Гондон и турок в коридор не выходили.

Здесь что-то вроде Эрмитажной конторы. Музеем и не пахнет, кроме мраморных ступеней в садик. Второй класс переодевается и мусорит в смежных комнатах, а Гондон и турок где-то в конце коридорчика. Там возле дверей пасутся два ежика.

Коккер не поет под фанеру. Артисты валят к дверям и по ступенькам, а я задерживаюсь и выхожу в коридор последним, держа в руках матрешку лицом к ежикам. У меня другое лицо и пасть улыбки поперек. Ежики тупо смотрят на матрешку.

Иду к ним шагами идиота.

За стенами ударяют по-настоящему. Коккер никогда не поет под фанеру. "Виз э литл хелп оф май френдс!" После мажора он вонзит минор во второй части. "Ду ю нид энибади!"

Ежики поднимают глаза, а в моем лице пасть улыбки поперек. Медленно, медленно, медленно, как учили, очень медленно я делаю правильный ответ, но достаточно быстро - первый так и не успевает понять, за что его отправляют к окулисту. После - так же медленно, медленно, медленно, как учили, - отправляю к окулисту второго.

Неожиданно распахивается сбоку дверь. И крик-рык. И удар в висок отбрасывает к стене. Две пули над головой еще не осыпали штукатурку, когда из падающей матрешки я выхватываю ТТ и медленно, медленно, медленно, как учили, стреляю в десятку и вижу, как три пули одна за другой перемещаются по прямой и вспарывают пиджак, погружаясь в мякоть плоти и разрывая яблочко тела.

…Перед Новым годом мелкий снежок кружится над площадью, и мы словно в раю. В луче прожектора жизнь прекрасна. Желтым подсвечивается квадрига. Я иду в гости пить шампанское. Там меня ждут жена и сын. Скоро сыну исполнится восемь…

Мышцы ног сокращаются, и я успеваю сесть на корточки. Когда Гондон и турок возникают в коридоре, то мне еще проще. Пули, словно многоточие после правильного вопроса, отбрасывают Гондона обратно, а турок пятится, бежит, скользит бесконечные три секунды вдоль стены. Он бьется жирным задом между дубовых косяков, скулит и скребется бесконечные пятую и шестую секунды, пока не вышибает дворцовые запоры.

Коккер никогда не поет под фанеру. "Ду ю нид энибади!" После минора он все равно вернется в мажор. Возвращайся скорей!

Я жму и жму, отбрасываю. Матрешка сделала свое дело и может уйти. Исчерпанный ТТ летит на паркет. Меня и живого шатает, но я иду за турком. По ступеням за ним, по залам. А в окнах лето. Турок мечется и роняет. Поскальзывается и разбивает. Осколки на полу. Хруст под каблуками. Меня и живого шатает, но Коккер никогда не поет под фанеру.

Каменные саркофаги стоят подводными лодками. В них фараоны приплыли по Неве. Лица с плоскими каменными глазами, глаза зыркают, и стебли рук скрещены на груди. Турок мечется, пятится. Меченый турок. Он падает и давит стекло. Под стеклом запеленатая мумия. Турку в задницу - стекло. Так и надо. Он прыгает на меня с османским визгом, и зря. В правильном вопросе всегда есть ответ. Турок хватается за рукоятку, хрипит, падая на мумию.

Еще один правильный ответ остался, но кончились вопросы. Я сбрасываю куртку, и она падает на турка и мумию. Меня и живого шатает обратно. Я знаю теперь, зачем остановил в "Сатурне" Никиту. Не надо на них работать. Лечь и не делать ничего для гадов, как не делает мумия. Никита остался продолжением наших лиц и наших событий. Я остановил его на самой грани, и это правильно. Ведь Коккер никогда не поет под фанеру. "Ду ю нид энибади!" Сейчас он вернется в мажор. Возвращайся скорей!

Белый свет поднимается вокруг все белей и белей. Река за окнами, небо и шпили складываются сквозь этот свет в широкую колыбельную улыбку. За спиной приглушенным грохотом вырастает вместе с белым светом аккорд. Он как сахарная голова, словно ледяная горка, будто белое солнце пустыни над пирамидой посредине. Хлеб его горький, а затем понимаешь, что сладкий. До мажор, как и жизнь. Горькая и сладкая одновременно смерть.

1994 год, июнь

СМЕРТЬ В ПАРИЖЕ

Часть первая

1

Если так дальше дело пойдет, то каблуки отвалятся. Без каблуков же я стану похож на клоуна. А на клоунов люди пялятся. Одни просто смотрят, а другие, таких теперь все больше, могут достать из кармана такую вот штуку с глушаком, приставить ко лбу и спустить крючок. Со мной такого… - нет, точно! - такого еще не случалось. Иначе как бы я мечтал о новых ботинках из мягкой кожи с толстыми шнурками? И еще - о носках в клетку, можно и в полоску. Если уж мечтать об одежде, то пригодятся и новые брюки, новое пальто с кушаком - только не чистый кашемир, а шерсть с кашемиром, - нужна и кепка, хотя я готов обойтись и беретом…

На одежду денег нет. Денег совсем нет - прощально звякают в кармане четыре золотистые десятифранковые монетки. Я неделю прожил возле Бастилии в двухзвездочном отеле на кривой улочке. Улочку я понимаю, а название - нет. Я немного знаю английский, но французский - другой язык, словно мертвая латынь для меня то, что написано на вывесках. За номер платил не я, не я положил на тумбочку десять пятидесятифранковых банкнот. То, что не я, окружает меня последние два года плотно, слишком плотно. Это не я проявляет заботу, и скоро придется ее оплачивать, возможно, и сегодня придется…

Скребу подбородок лезвием и смываю пену. Из-под зеркала выползает таракан и бредет на водопой. "Пей, француз, - думаю без эмоций, - тебя убивать не за что".

Я вышел по дугообразному проулку на улицу Сан-Антуан и, привычно оглядевшись, направился походкой бездельника к площади Бастилии. Еще немного - и каблуки… Но обида последних дней накатила по инерции - я шел на встречу с Петром Алексеевичем, и, чем бы ни закончилось свидание, без обуви меня не оставят. Не та организация. А вот какая - я и не знаю толком. Не мое дело! Мне спасли жизнь… Остается только верить. Мне сохранили, частично, свободу. Да, вот она, свобода, при мне!..

Обогнув по фасаду новое здание Оперы и постояв под светофором, я перешел улицу и привычно увидел канал с катерами и яхтами, вставшими у набережной на зиму. На самой площади собирали что-то наподобие аттракциона - сегодня первое декабря, и Папа Ноэль, Новый год то есть, не за горами, а перед Папой католическое Рождество. Торговый сезон начинается… Не мое это дело!..

Мадлен говорила:

- Мсье! - А далее неразборчиво, я слышал только звуки, не понимая их: - Уа-муа-шатэ-трувэ-кушэ…

- Польша, - смеялся я. - Муа - поляк. Не понимаю!

- Нон, - качала головой девушка. - Рюсс!

Имя ее я разобрал сразу и запомнил. Во мне еще хватало ума и инстинкта понять: она милая девушка и ей скучно. Парня у нее, похоже, нет сейчас, да и вообще… Светловолосая свободная парижанка - что еще нужно сорокалетнему мужчине, чтобы встретить старость?

Так мы разговариваем каждое утро в отеле, когда я спускаюсь по винтовой лестнице на первый этаж, чтобы запить халявным гостиничным кофе воздушный круассан…

А все-таки хорошо, несмотря ни на что. Последние три дня лил дождь, но, кажется, из неба вылилась вся жидкость, и сегодня ветер растащил облака, и солнце, желтое, такое русское солнце лениво повисло над Парижем.

Я перебрался через мост Генриха Четвертого, посреди которого стоял довольно румяный мужчина лет тридцати с картонкой в руках. Что там написано, мне непонятно, ясно одно - француз у водил денег просит.

Узкой улочкой я прошел через остров Сен-Луи до моста, сразу же за которым на Ситэ вздымались к синему небу ажурные линии Нотр-Дама. Перейдя мост, мне пришлось проталкиваться сквозь добрую сотню низеньких японцев, толпящихся с туристическими картами возле автобусов, любопытно-радостно вертящих головами. Далее мой путь лежал вдоль собора, и я шел в сторону площади, привычно задрав подбородок, ища человеческую голову среди торчащих из стен Нотр-Дама каменных чудищ…

Вот она! Четвертая с краю! Среди средневековых зверей-монстров, воплощавших человеческие страхи перед адскими силами, и исполненная в том же страстном порыве, находилась фигура человека. Несколько дней назад я заметил человека в каменной шляпе и исследовал все закоулки. Других не нашел… Начитан я недостаточно. В книгах об архитектуре можно б было найти объяснение. Наверное! Но мне не до книг теперь. И я сделал свой, бытовой, годный для этого момента моей жизни вывод: если только чудища вокруг, то только один среди них - человек. Хорошо, если этот человек я.

По ту сторону мутной Сены расположен занятный магазинчик "Шекспир и Компания". Туда я не зайду никогда, но мне приятно знать, что такой есть. Я стал петлять по пьяно-извилистым улочкам Латинского квартала и через некоторое время выбрался на шумный Сен-Мишель. По бульвару топали студенты и туристы. Кем я являлся, мне думать не хотелось. Да я и боюсь материализации мыслей. Прохожие могли отшатнуться в страхе. А они мне нравились. И я не думал. Просто наслаждался и просто шел.

На перекрестке Сен-Мишеля с Сен-Жерменом стоял сенегалец с жаровней и продавал каштаны. На его черном лице читались заботы. Я бы с ним заботами поменялся не глядя. За сенегальцем начиналась высокая ограда, заключавшая в свой квадрат раскопанные римские развалины. Две тысячи лет возле Сены живут люди, едят, гадят, бьют горшки и ломают мебель, асфальтируют теперь дороги, мрут. Раскопанное римское жилье находится на пару метров ниже асфальта. Да и у Сены берега неестественно высокие. Париж вырос на двухтысячелетней помойке. Я помню - это называется культурным слоем.

Бульвар идет вверх. И я иду вверх. Времени у меня пока навалом. Слева я вижу знакомую площадь с чем-то наподобие сквера посредине. За сквером - главное здание Сорбонны, которое, по моему представлению, могло бы быть и значительнее, мощнее, больше соответствовать своему звонкому мировому имени. Но мне в Сорбонну не надо. Я не собирался сидеть на ступеньках с учебником, влюбляться и целоваться, волноваться или устраивать революцию. Я не студент. У меня просто осталось время и под сбитым каблуком начинает ныть парижская мозоль. Нет, я учился. Учился стрелять в Институте физкультуры и изучал педагогический метод Макаренко. Изучил. И что теперь? Что же этот метод сделал со мной? Почему я теперь в Париже, мой сын в Колорадо, а жена с китайцем? Может, она еще и родит китайцу, будет тогда у моего сына родной брат китаец…

Асфальт и камни выметены и вымыты с мылом. Сенегальцы в зеленых рабочих робах подбирают окурки и уносят мусор. А может, и не сенегальцы. Я тяну на себя ручку стеклянной двери и захожу в кафе, сажусь за столик на застекленной террасе. Тут тепло, чисто, уютно, пахнет парфюмерией. Хочется быть туристом или студентом, влюбленным или брошенным, кем угодно хочется быть - поляком, турком, тем же сенегальцем с метлой, - чтобы не быть собой. Но и эта мысль не тревожит, просто возникает в мозгу от нечего делать…

- Бонжур, - доносится до меня, и я поднимаю голову.

- Бонжур, - отвечаю я.

Передо мной стоит дядечка в белом переднике. На нем еще темная рубашка и оранжевый галстук. Щеки и подбородок тщательно побриты. Он смотрит на меня с добродушной улыбкой. Лет ему где-то сорок пять, и я представляю, как он охренел тут пахать, таскать жрачку и считать франки.

Назад Дальше