И вдруг - тишина. Я обнаруживаю себя сидящим на пыльном капоте не моей тачки. Валери стоит вплотную ко мне, и от нее пахнет табачным дымом и духами.
- Р-р… р-р… - слышу звуки и не могу понять.
Это Валери говорит по-иностранному.
- Хорошо, - отвечаю ей.
Когда ковбой не знает, что говорить - "да" или "нет", он говорит "да".
- Мальчики все потерялись, - еще один женский голос, но уже понятный. - Но они знают, где отель. Тут недалеко.
Тру пальцами виски и кручу башкой. Узкая улочка без людей и с редкими фонарями на стенах домов упирается впереди во что-то темное, а над темным на фоне мутного ночного воздуха желтеют, подсвеченные прожекторами, почти мавританские линии Сакре-Кёр. Далеко мы не ушли, хотя мальчики и потерялись. Где-то бьются потерявшиеся крестьяне за французские пипы… А вот и Василий Илларионович пристроился писать на стенку. Делает это прилично, отвернувшись от женщин. Ртутная струйка пробегает по тротуару и падает за поребрик. Улица утыкана заснувшими тачками - легковушками и микроавтобусами.
- Саша! - кричит сибиряк. - Смотри, что написано!
Я отлипаю от капота и, чеканя шаг, иду смотреть. Валери держит меня за правый локоть, а Лариса - за левый. Останавливаюсь у стены.
- Э-у-кушер, - по буквам читает Василий Илларионович. - Акушер!
- Р-р… р-р, - быстро объясняет Валери и дробно смеется.
- Мальчики, - говорит Лариса, - мы же идем пить кофе по-турецки.
"La Goutte - d'Or" - выведено на углу. Такая вот улица. Спасибо судьбе - сделала путешественником.
- Набрался я, - извиняется Василий Илларионович. - Ну да ладно. Скоро домой, а там не попляшешь.
Сворачиваем в переулок. Цокают каблучки женских туфелек. Женские коготки держат меня за локти, а Василий Илларионович бредет за спиной, останавливается через каждые три шага и читает вывески.
- Буланжьер-ботисьер. Саша! - кричит мне. - Девушки! Я научился читать. Пэн. Ле Пэн. Ле Пэн - это у них такой Жириновский есть.
- Ле Пэн - это хлеб, - говорит Лариса.
- Хлеб, - грустно повторяет за ней крестьянин, - хлебушек.
- Какая, Саша, у тебя мускулистая рука, - мурлычет в ухо Лариса.
- Мускулистая, - соглашаюсь и заглядываю ей в глаза.
Вижу в них ночь и тревогу инстинкта. Оборачиваюсь к Валери, заглядываю и в ее. Нет у нее в глазах ничего, только ночь.
- О друа, - говорит Валери и тянет меня направо.
Оказываемся в узком тупичке. От перекрестка долетает одинокий лучик. Различаю на стене жестяную вывеску, на которой намалеван толстый турок в феске, в полосатой пижаме почему-то, с метровыми усами, пузатый.
Подтягивается Василий Илларионович.
- Турок, - констатирует он.
- Турецкий кофе, - мурлычет Лариса и трется, щекой о мое плечо.
Дверь распахивается, и Валери вводит нас. Тут Стамбул-Константинополь. В зале на деревянных диванчиках, покрытых потертыми коврами, сидят восточные люди и перебирают желтыми пальцами камешки бус. Эти бусы сразу мне бросились в глаза. У каждого в одной руке бусы, в другой - чашка без ручки. Забыл, как такая называется.
- Чайку бы сейчас с мятой, - вздыхает Василий Илларионович.
- А кофе по-турецки? - спрашивает Лариса.
На шершавых стенах похожие на средневековые факелы горят светильники. Появляется турок в феске и пижаме. Животастый и усатый. Это, похоже, его нарисовали на вывеске. Он кланяется и пятится. Мы выходим за ним в маленький без единого лучика дворик, пересекаем его в четыре шага, оказываемся в другом зальчике, где такие же диваны с коврами, такие же факелы на стенах и почти нет посетителей. Пара теней по углам, и все.
Забираемся с ногами на ковры. Лариса снимает туфельки и тоже садится. Вижу ее гладкие, в чулках, искрящиеся коленки. До этого я на ее коленки внимания не обращал, поскольку вокруг пипов хватало. Но коленки бывают посильнее пипов в тысячу раз. Вспоминаю, как врезал Мите на "Маргарите", - морозная струйка пробегает по спине. Касаюсь указательным пальцем ее коленки и говорю:
- Температура нормальная. Тридцать шесть и шесть.
Лариса выгибает спину и смотрит на меня правильным взглядом плохой девчонки:
- Так вы рисуете? Пригласите меня на выставку, когда будете в Москве.
- Я скоро приеду. И уже сейчас приглашаю. Я, можно сказать, уже приехал.
- Обманываете. Так легко обмануть доверившуюся женщину.
- Вовсе не легко, - не соглашаюсь с ней.
Василий Илларионович начинает сопеть. Так он засыпает на диванчике.
- Не спи, Василий, замерзнешь.
Он открывает глаза и почти трезвым голосом отвечает:
- А я один раз замерз. Так в сугробе и замерз. Меня лошадь спасла.
Появилась исчезнувшая было Валери. За ней турок семенит полусогнутый с подносом, на котором дымятся чашечки. Мы пьем глоточками.
- Как я люблю, мальчики, кофе по-турецки.
- И я тоже.
Кладу ей снова ладонь на коленку. Куда же мне ее еще класть? Эта желтая коленка меня так и притягивает. Валери садится на диванчик бочком и вглядывается, вглядывается.
- И виски, - говорю я.
- "Блэк лэбел"? - усмехается Валери.
- Они же мусульмане, - говорит Василий Илларионович.
- Все мы мусульмане в каком-то смысле, - отвечаю я.
- А мне виски с содовой. Какой он романтичный - Монмартр! - говорит Лариса.
Валери исчезает. Снова возникает вместе с турком. Мы пьем глоточками горячий кофе и холодный виски. Я глажу коленку Ларисы, а Валери кладет мне голову на плечо.
- Частная собственность, мать ее, на землю! - оживает вдруг Василий Илларионович. - Какая может быть собственность на землю! Это у Господа частная собственность. Зачем тогда вокруг земли столько споров и крови? Все войны были из-за нее. А собственности, Саша, просто нет. А если нет, так о чем спор?
- Как это нет? - удивляюсь я и даже перестаю гладить женскую коленку.
- Нет ее! Владеть можно только плодами рук своих! - Сибиряк расстегнул пиджак, и теперь видно, что у него рубашка выбилась из брюк.
- То есть ее не бывает надолго, - продолжает он. - Вон цари. Романовы, к примеру, или Гогенцоллерны. Сколько у них было земли? А теперь нет. Какие законы или указы ни пиши - все равно земля уйдет. Богу она принадлежит! А Бог все равно заберет.
- Верно, - соглашаюсь я. - Вы в Думу напишите. Или этому, президенту.
- Так они себя сами богами считают. Как там ихний, - крестьянин добродушно кивает в сторону Валери, - ихний Людовик говорил: "Государство - это я".
- Людовик Четырнадцатый, - вспоминаю, а Лариса уточняет:
- "Король - солнце". Вот завтра в Версале…
Снова уходит Валери и возвращается с турком.
Перед нами появляются какие-то баночки, клизмочки, мундштуки.
- Дакор, - говорит Валери и снова кладет голову мне на плечо.
"Кальян, мать их, - догадываюсь я. - Опиумная курильня, мать-перемать! Мы об этом с Вольтером не договаривались".
- Я лучше "беломорчика" курну, - говорит Василий Илларионович и достает из кармана мятую пачку.
- А мне интересно, - вздрагивает Лариса и спрашивает: - Вы умеете, Саша? Подскажите как. Вы такой сильный, у вас такие мышцы. Вы должны знать.
- Я знаю, - соглашаюсь. - Только аккуратней.
В Афганистане я всего попробовал - убийство, опиум, горы. Учитель нашел меня в горах, точнее, я его нашел. Учитель никогда не появится, пока ученик не готов.
Комната качнулась и остановилась. Блондинка, женщина, Лариса с круглыми коленками. Как российский сыр. Парижская женщина тут же. Черная челка ее чуть колышется над белым лицом.
Потом пузатый турок. Желтые раздутые щеки хомячка и маслянистые глаза. В его волосатых пальцах извиваются золотые змейки. Змейки уже на ковре, и Лариса:
- Ой какие милые! - восторгается и берет в руки.
- И я хочу, - тянется к змейкам Василий Илларионович. - Куплю Нине к жакету.
Вольтером тут и не пахнет и не с кем посоветоваться, хотя и без советов ясно. Даже после виски и пары опиумных тяг понятно, что пахнет кидняком, что, возможно, кидняк и планировался, что парижская челка не зря тут колышется.
- Не, - мотаю головой, - не па…
- Какие красивые цепочки и браслеты! - радуется Лариса. - А они золотые?
- Уи, уи! - кланяется турок.
- Не надо их трогать, - говорю и сам трогаю.
Теплые желтые змейки так приятны в руке.
- Не надо трогать, - повторяю, - а то после не отвяжетесь.
- Да нет, хорошие цепочки. Сколько они стоят? Мне бы Нине купить несколько штук…
- Вася - это подстава. Нас тут раскрутят, и все. Если покажешь деньги - их не будет.
- Брось ты, Саша, французы такие милые люди. Когда я в свинячье говно провалился с головой, так они меня вытащили, а мог бы и утонуть… А деньги еще есть. Я же три месяца на ферме со свиньями кувыркался.
- Это турки, Вася, а не французы. Они таких дураков, как мы, только и ждут.
Валери смотрит на меня пристально. На меня, но и как-то сквозь. Турок перестает кланяться и масляно улыбаться. Теперь его взгляд холоден и он тоже на меня смотрит сквозь. Зря я столько виски выхлебал. Кофе по-турецки вкусный. Не протрезвел я от него до такой степени, чтобы… Все понятно, все слова сказаны. После слов следуют действия. Какие действия, Учитель? Вольтер ты или таджик? Ты же говорил: "Выпей, сынок", и я выпил, а теперь не варит башка. Не варит по-турецки.
Я уже тянусь руками к холмику золотых змеек, собираюсь поднять и вернуть их. Но руки не успевают.
- У-му-ба-па-ал-ла-х! - какие-то такие звуки издает турок, пятится к неприметной двери в стене, приглашает следовать за ним.
И я следую. Слезаю с диванчика. Отлипаю от коленки. Пол слегка качается под ногами. Мы что, плывем куда-то? Не плывем, хотя пол и продолжает покачиваться. Я оказываюсь в потаенном зальчике без диванов, ковров и окон. Пол из некрашеных досок и здесь - туда-сюда, вправо-влево.
- Гха-жха-тга-мга! - произносит турок.
Мне кажется, что не живот у него под пижамой, а футбольный мяч. Протягиваю руку и пробую - мяч накачан отлично.
- Давай поиграем, - предлагаю.
Мало чем я владею. Не владею землей, женой, свободой, родиной. Нет у меня новых ботинок, паспорта с визой и билетом. Но иногда я владею временем - ведь оно резиновое, оно может растягиваться и сокращаться, как мышца. Каждый джазмен это знает. В нем, в растянутом, слова турка звучат на две октавы ниже. Злые глаза его вертятся медленно, а усы шевелятся, колосятся чуть-чуть, и капелька пота медленно-медленно ползет по виску, будто улитка.
Турок начинает распадаться на нескольких более худых турок. Нет, сам он остается - откуда-то из-за спины появляются молодые ребята в фесках и в черных просторных костюмах. Даже в растянутом времени я не очень хорошо стою на ногах и пропускаю первый удар в ухо, от которого медленно-медленно валюсь на пол. Я мог бы и удержаться, но считаю это излишним - поэтому падаю, группируясь, на сумку, так и висящую у меня на плече. Полежать все-таки хочется - я лежу. Худые турки начинают замахиваться. Их лакированные туфли с острыми ковбойскими носами блестят воинственно.
- Бейте дядьке по животу, - говорю им. - У него мяч под пижамой. А моя голова не для футбола.
Но турки не слушают, а если б и слушали… Остроносые штиблеты надвигаются. Если б не растянутое время, то первым же ударом мне сломали б переносицу, вторым - выбили б передние зубы, а третьим проломили б висок. Но сегодня время - мое. Я выкатываюсь из-под ног, и турки попадают друг в друга, взвизгивают, прыгают на месте, словно ужаленные, снова бросаются на меня.
Пол приятно покачивается - волна набежала, волна убежала. Турки машут ногами, а я, находясь в своем времени, всякий раз ухожу от них. Есть разные стили единоборств; один из них называется, кажется, "пьяный матрос". Я не матрос, но пьяный. Пьяный пехотинец. У меня получается. И на "Маргарите" я валялся в Митиной каюте. Что это? Новая философия? Но Вольтер учил меня пить, а не валяться.
Мне надоедает глотать пыль, и, откатившись в угол, я поднимаюсь и в своем времени успеваю разглядеть их отчаявшиеся лица. Достаю "Макарова" из внутреннего кармана джинсовой куртки. Куртка у меня "Мотор-джинс" - крепкая, надежная, толстая, как броня. Пока турки замахиваются и руками и ногами одновременно - бью их по черепушкам рукояткой пистолета. Так грецкие орехи колют. Но я не сильно! В конце-то концов, они не виноваты. Никак им не смириться с потерей Крымского ханства.
Турки молодые падают. Турок пузатый с футбольным мячом под пижамой воздевает руки.
- Жха-мга-гха! - вопиет он в нижней октаве.
Откуда-то в комнату вваливаются еще восемь худых и моложавых. На них такие же черные костюмы, только фески новые, красные, с кистями.
- Мы так не договаривались! - злюсь я. - У нас тут мини-футбол, а вы - целый "Зенит" с Садыриным.
У меня свое время, но их слишком много. Они меня и в медленном времени забодают. А тратить пули женского рода на османов нельзя и несправедливо.
- У нас же пьяная драка, парни! - говорю я. - У нас ведь драка, а не убийство.
Они не понимают и не отвечают. Напоследок я успеваю ударить пыром по мячу под пижамой. Начинаю уносить ноги. Мое время позволяет успеть в комнату-курильню. Там Василий Илларионович сидит на ковре скрестив ноги и хлопает себя по бокам. У Ларисы на голове чуть сбились белые кудряшки, но она еще держится, выгибает спину, блестит коленками.
- Саша! - говорит крестьянин. - Ты не знаешь, где мой бумажник?
- Знаю, - отвечаю. - Уходим быстро и уверенно.
Лариса слезает с диванчика, держит туфельки в руках.
- Где-где, - злюсь, - в Анкаре! Валим отсюда, а то и мы там окажемся.
Парижской женщины нет.
Василий Илларионович тяжело поднимается.
- Ларисочка, - говорит он.
- А паспорт, Вася? - спрашивает она.
- Паспорт в чемодане. А что делать с жакетом?
Я выталкиваю их в дверь, ведущую во дворик.
Они успевают выйти. А я успеваю заметить, как красные фески футболистов пузатого врываются в курильню. Захлопываю дверь за собой. Мрак декабрьской ночи. Вижу в ночи помоечные бачки. Волоку их один за другим к дверям. Это ненадолго.
- Дуйте через кофейню на улицу! - кричу соотечественникам.
На втором этаже по периметру дворика зажигаются окна. Дверь трещит. Окно надо мной распахивается, и в нем появляется круглая усатая рожа.
- Шах-марах-барых-бултых! - рычит турок из окна.
В его руках цветочный горшок с растением. Рододендрон ли, пальма ли карликовая, фикус ли альпийский - в комнатных растениях я не разбираюсь. Пальцы турка отпускают горшок, и растение начинает медленно-медленно лететь в мое темечко. И даже в своем времени я не успеваю увернуться. Только вспышка в мозгу - и все.
Открываю глаза и вижу. Нет, не турки склонились надо мной и не на пьяном я Монмартре. Бровастое лицо крестьянина и моложавое лицо блондинки.
- Очнулся, - говорит Василий Илларионович.
- Бедненький, - говорит Лариса и гладит меня по темечку, на котором выросла шишка.
- Где я? - задаю вопрос из какого-то фильма.
- Ты в гостинице, Сашенька, - отвечает блондинка. - Тебе надо куда-нибудь позвонить?
- Не надо. Завтра, - говорю. - А турки?
- Я с этих турок шапки-то посрывал! - говорит Василий Илларионович. - А девушка где? Валери? И мой бумажник?
- Они ушли вместе, думаю.
- Вы знаете, где она живет? Или телефон? - спрашивает Лариса. - Может, как-то получится узнать и вернуть.
- Я с ней познакомился за десять минут до вас, - отвечаю. - Бесполезный номер.
- Плевать на деньги, - отмахивается Василий Илларионович. - Полторы тысячи франков. Жаль, но плевать. Главное - живые.
- Бедненький, - повторяет блондинка.
- Ты, Ларисочка, за ним пригляди, - говорит Василий Илларионович. - А я пойду к себе. Надо поспать чуток.
- В десять часов уезжаем в Версаль! - напоминает Лариса.
Я лежу посреди широкой кровати, а они сидят возле меня. Крестьянин поднимается и уходит. Комната квадратная, из тех, какие бывают в дешевых гостиницах. Но я не успеваю разглядеть ее. Лариса выключает лампу и начинает приглядывать за мной. И я приглядываю за ней. Последние несколько часов и перипетии ночи подготовили близость. И она, подготовленная, удалась. Лобки стучали, как клапаны в испорченном двигателе. Но лучше стук лобков, чем цветочным горшком по темечку. Хотя, в конечном счете, и то и другое хорошо.
Старик-Вольтер возник из пространства и сказал, посмеиваясь своими бледными кривыми губами:
- Сынок, значение каждого слова бесконечно. Его можно понимать, снимая слой за слоем. Если ты станешь плясать на поверхности, то так и будет продолжаться без конца. Если я говорю: "Выпей, сынок", то это не значит, что следует пить виски без меры и драться с османами. У слова "выпей" девятьсот девяносто девять смыслов. Неужели, сынок, жизнь тебя еще не научила?
Лариса целует мое плечо и постанывает от свершившегося удовлетворения. У нее свои интересы, и я не вмешиваюсь.
- Выходит, что не научила, - отвечаю Учителю. - Но есть ли в слове еще один, тысячный, смысл?
Часть вторая
5
Куда мне было еще идти, как не к Беранже! Я и пошел, поплутал по улочкам, нашел, сел напротив, закурил - чуть не вытошнило после первой же затяжки: организм вспомнил вчерашний виски, - выбросил сигарету, зарекаясь не слушать впредь Учителя, пока тысячный смысл его советов не станет очевидным, посидел еще, пытаясь размышлять, не получилось, поднялся, прошелся по скверу, ежась в плаще, поглядывая хмуро по сторонам, увидел нищего с булкой в руке. Люди шли по улице мимо. Крестьяне сейчас уже, поди, въезжали в Версаль. "Рыбка плавает в томате, - вспомнилось. - Ей в томате хорошо! Ну а я, такая матерь, места в жизни не нашел".
В томате или в Париже - еще неизвестно, где лучше.
Я поднялся и вышел из сквера. Следовало занять себя до вечера, то есть пооколачиваться еще возле дома, в котором живет еще не покойник Гусаков и его подруга. Габрилович Габриловичем. Это другая песня…
Прошелся по улице от одного перекрестка до другого, несколько затормозив возле нужного дома и задрав подбородок в надежде что-нибудь увидеть в окне. Там, как и вчера, трепыхалась занавеска. Толку от занавески, конечно, мало, однако и по ней, и по отсутствию полиции возле дома можно определить - мсье Гусаков целехонек. Даже невредим скорее всего. А его женщина… Мне понравилось ее лицо. Такие бывают у умных, обиженных жизнью женщин довольно-таки средних лет. Будь я женщина - имел бы такое же.
Вернувшись от перекрестка, я зашел в кафе напротив дома, в котором сидел вчера с первой рюмкой.
Официант-Боярский узнал меня.
- "Блэк лэбел"? - спросил, чуть заметно улыбаясь в усы.
От его предложения мне стало дурно.
- Ноу, - замотал головой. - Ан кафэ.
"Плохо, что начинают узнавать. У него, правда, профессия такая".
Я сделал глоток и провел ладонью по подбородку. Утром на скорую руку я побрился Ларисиной бритвой. Она ею ноги и подмышки, наверное, бреет. Да, ноги и подмышки у нее неволосатые. Но бритва оказалась тупая, и кожу саднило.