Не успел я так подумать, как воротца напротив кафе распахнулись и на улицу выбежала молодая женщина. При ближайшем рассмотрении она оказалась, несмотря на живость движений, не так уж юна, но в ней я узнал ту, что сидела в "Клозери де Лиль" вместе с Гусаковым и дула шампанское. Потенциальный покойник называл ее по имени, только я его не вспомнил. Женщина скрылась за дверями кафе и скоро вышла оттуда с пачкой сигарет в руке, сорвала обертку, достала сигарету, огляделась, увидела меня, наклонилась над столиком так, что я увидел, как на ее шее пульсирует голубая жилка, сделала выразительное движение, будто крутила большим пальцем кремневое колесико зажигалки, сказала вопросительно:
- Мсье?
Я достал зажигалку и, поднявшись, поднес пламя к сигарете. Женщина затянулась, улыбнулась. Я старался не смотреть ей в глаза, чтобы не казаться русским. Она все-таки что-то увидела в моем лице, постаралась вспомнить, но не вспомнила.
- Мерси! - сказала она, а я только кивнул и улыбнулся, стараясь не выдавать себя акцентом. - Оревуар! - махнула рукой и побежала обратно в дом.
Неожиданным образом я убедился в том, что клиент и его подружка живы-здоровы пока, располагаются по адресу, начертанному на фотографии. Они мне могли пригодиться. Лучше бы не пригодились.
С этой мыслью я поднялся, зашел в кафе купить сигарет и заодно расплатиться за кофе с виски. Дело шло к вечеру. Пора уж отправляться на Монмартр и прожигать жизнь, небольшую, надеюсь, ее часть - вечер и ночь…
…Собственно, совещаться и не о чем князю с воеводами - ждали сторожевой отряд, отправленный навстречу орде, ждали гонцов от соседей: будет ли помощь? У князя под рукой сейчас пять тысяч войска, несколько неуклюжих пушек, стяги, хоругви, большая - для войска - икона Спаса Нерукотворного, дюжина церковных певчих с ангельскими голосами и старый приятель, еще с детских лет, протопоп Геннадий - знатный бас, книжник, говорят и выпивоха отменный, но того князь не ведает, а сплетни слушать - дело женское…
- Если пробьются на левый берег, - говорит воевода Борис, - придется худо.
Воевода одних лет с князем, но выглядит старше. Большая его голова лыса наполовину, под глазами легли темные морщины. Воевода сутулится, даже в доспехах выглядит усталым. Князь мог положиться на воеводу; он мог не спрашивать - знал! - что тот не спал ночью, все продумал, рассчитал, взвесил, прикинул, отмерил… Однако всего пять тысяч, а против - три тьмы.
- Ты и встанешь у большого брода, - сказал князь.
Воевода склонил голову.
- А вернется Сашка от малого брода, возьмешь пешцев и эти… - князь ухмыльнулся, - эти свои пугачи. Поставишь Сашку с пешцами возле берега, пусть укроются щитами. И пугачи туда же. Конницу чуть отведи, а то уполовинят стрелами. Если пробьются на берег, сбрасывай обратно. Для этого держи конницу.
- Слушаю, князь.
- Может, продержимся до помощи. Как считаешь? Поможет братец мой?
Воевода Борис молчит. Он хочет, чтоб княжий братец помог, но не очень-то верит в это.
- Что молчишь? - Князь хмурится.
- Не знаю, что и сказать. - Борис не хочет лукавить.
- Ну и не говори. - Князь отворачивается, молчит и добавляет: - Ладно, иди.
За Борисом вышел из шатра и князь. Утро уже разгорелось вовсю, и войско тушило костры. Ожидая, украдкой поглядывали на другую сторону реки.
Не заметив подъехавшего князя, мужиков двадцать безудержно смеялись, хватаясь за бока. Они охали, приседали от смеха - все крепенькие, круглые, быстроглазые. Мужики и мужики.
- Послал Бог войско, - досадливо пробормотал князь.
Он давно собирался организовать войско на литовский манер, желая устроить полк пищальщиков, но (так внезапно появилась орда) опять пришлось собирать ополчение.
Мужики заметили князя, затихли, снимая шапки.
Князь кивнул стремянному, тот подъехал к пешцам поближе и выкрикнул:
- Чьи будете, мужики?
Пешцы вытолкнули вперед такого же, как и они, - низкорослого, круглого. Только, пожалуй, чуть озорнее блестели из-под бараньей мохнатой шапки глаза.
- Боярина Очнева мы, - сказал мужичок, одергивая короткий тулупчик, под которым виднелся самодельный деревянный колонтарь. Он почесал бороду: - Кузьмичи, значит, и есть.
Кузьмичи боярина Очнева закивали согласно.
- Что за Кузьмичи? - Князь чуть тронул коня, остановился возле стремянного. - А? Отчего же Кузьмичи?
Мужичок, отвечавший стремянному, все так же одергивая тулупчик, сделал несколько шагов вперед. Стремянный положил ладонь на рукоять сабли.
- Очень и просто, князь. - Мужичок отвечал, склонив голову и сжимая шапку в руке, но глаза его смотрели не робко, видно было, что не боится он ни Бога ни черта. - Народ у нас пустой, бесполезный, мизинный. Всего-то и был плотник Кузьма, церквы ставил. Нас теперь и зовут Кузьмичами.
Князь улыбнулся. Ему вдруг понравились мужики, понравились их нахальные хари и нечесаные бороды.
- Бочку пива, Кузьмичи, обещаю. Вечером.
Мужики поклонились. Князь тронул коня. Ему послышалось, будто один из Кузьмичей посетовал другому:
- Ну, бля, и хитрый князь. А кто пить-то станет? Порубят нас подчистую.
Когда князь отъехал подальше, мужики уже весело толковали:
- Слышь, Кузьмич, бочку выпьешь?
- Бочку! Не знаю, Кузьмич. Может, выпить и не выпью, но отопью прилично…
4
К шести стемнело совсем, но законы природы хитроумному человеку пофигу. Тут же фонари, неон, лампочки Папы Ноэля заполыхали в домах, на домах и между домов на деревьях.
Я гляжу вниз и не вижу обычно желтовато-серого города - сплошные огни. Негры теперь не пристают на паперти Сакре-Кёр к турикам, стараясь продать им клоунские шапки и китайские кошельки. Чернокожие слились с вечером и растворились в нем.
Пришло время виски, и я спускаюсь по лестнице с холма. Слева вертятся огненные карусели. Иду прямо по горбатым переулкам на пляс Пигаль. Пускаюсь в пляс. Площадь хилая, порочная и тоже огненная. И я порочный, тоже огненный, но не хилый. Хилым меня делают припадки, однако припадки остались дома. Сама жизнь стала припадочной, и биться в ней затылком об асфальт - скучно.
На каждом втором доме женские задницы, похожие на разрезанные яблоки. Наступают лобки. В каждом первом доме виски. За стойками и за столиками сидят женщины одетые и мужчины рядом с женщинами. У меня нет женщины. Впрочем, как посмотреть! Пуля - она женского рода. Пули пока есть.
Вхожу в бар и прошу двойной виски.
- О-у! - Меня уважают и наливают.
Сумка на коленях, и в ней дедушкино лезвие.
Последний вопрос и ответ. Наган за пазухой и виски в руке. Туева туча франков в кармане, и вся ночь и завтрашний день впереди.
- Но новые ботинки - не купил! Завтра куплю, а старые выброшу.
Рядом садится ничья девица. Смотрю ей в глаза и читаю - там кокаина ведро.
- Дабл виски фор лэди, силь ву пле! - щелкаю пальцами, и бармен ловким движением трюкача наливает в рюмку.
Нет, не в рюмку. Если без ножки, то стакан.
- Мерси, - говорит кокаинистка, улыбается.
Двух зубов у нее за щекой не хватает. Если не улыбаться так щедро, то и не видно.
- Же ву… - начинает она, но я перебиваю:
- Же не парле па франсе.
- Ай спик инглиш, - соглашается леди.
- Донт спик инглиш ту, - говорю я.
- О'кей, - снова соглашается и отворачивается.
Пьет виски мелкими глоточками, и я пью.
"Что они думают! - думаю я. - Не собираюсь забиваться в угол, как затравленный, и ждать, когда кокнут! Можно упасть на набережной и прикинуться глухонемым французским бомжом. Лучше - слепоглухонемым бомжом. Можно всю жизнь прожить на парижской набережной. Париж - такой получается английский детектив! Замкнутое пространство с покойниками, с которыми не разобраться и не уйти от них. Но я уйду. Или выйду из комнаты Парижа, или меня вынесут. Пускай меня вынесут и закопают, но в свою землю!"
- Ки эт-ву? - раздается вопрос.
Опять эта женщина справа с черной челкой и зрачками-точками. Я не понимаю ее, хотя что уж тут понимать. Щелкаю пальцами, и получается хорошо, громко. Возникают полные стаканчики.
- "Блэк лэбел"? - спрашиваю сурово.
- Уи! - кивает бармен. - "Блэк лэбел", силь ву пле.
- Же не ве па… - начинает женщина, но я перебиваю:
- "Блэк лэбел" - отличная марка.
- Рюс? - спрашивает черная челка и настороженно-заинтересованно улыбается.
Улыбка идет ей. И зубы тут ни при чем.
- Русский, да, - проговорился.
Я опрокидываю голову назад и выливаю в рот холодную жидкость из стаканчика. Она обжигает пищевод и прокатывается внутрь. Француженка только касается стаканчика губами.
Я разглядываю ее. Женщине лет тридцать пять, при ближайшем рассмотрении. Из тех, которые… Нет, не стану врать. Я сам из тех, которые! Свободный гражданин старше восемнадцати лет вправе заходить в бар и пить виски… На ней надето короткое светло-серое пальто. Шелковый шарфик обвивает шею. Длинные пальцы и тонкие ладони, на которых, пожалуй, излишне выделяются вены, а на шее чуть выше платка я замечаю несколько морщин. Лицо у нее слишком бледное. Дела мне до нее нет.
Мы идем по бульвару, потому что так надо. Ее коготки цепко держат меня за локоть. Ее глаза печальны, как у русской буренки. Мы заходим в другой бар и там пьем виски. Она старается вырваться из дымки кайфа, чтоб угадать что-нибудь обо мне.
- …травай… - говорит она и пожимает плечами.
- Пердю, - говорю я первое попавшееся слово из тех, которые не знаю.
- Уи, - соглашается она.
И мы идем дальше, переходим на другую сторону, бредем обратно, цепляясь за все бары по пути.
Все-таки надо сесть, и мы садимся за столик. Виски опять и мандарины, которые французы называют клементинами, и русская громкая речь в буфете, и я вижу - крепкие гомонящие мужчины в трогательных до слез, нелепых одеждах. Распаренные, по-нашенски асимметричные рожи. Несколько кожаных курток-пальто свалены в славянскую кучу возле окна.
- Костя, Костя!
- Василий Илларионович сказал, что к десятому января, в крайнем случае к двадцатому…
- Лучше пива взять…
- Завтра мне надо Нине купить жакет!
Посреди русских сидит русская женщина. Она старается управлять компанией, но это так же невозможно, как невозможно управлять цепной реакцией. Хотя, кажется, где-то уже управляют.
- Мальчики! - слышу ее слова. - Завтра мы всей группой едем в Версаль! Сегодня же у нас по плану пип-шоу.
Пятидесятилетние мальчики одобрительно вскрикивают по поводу пип-шоу или от того, что им жить нравится.
- Костя, к первому февраля…
- Плохое пиво! Вино лучше.
- Сапоги еще по колено куплю. А какой размер?
Бардак такой наш, такой мудацкий и русский, так он мне мил, что хочется встать и подойти, сказать что-нибудь, угостить и чтоб меня угостили…
Я этого Парижа не боюсь. Встаю и подхожу.
- Привет! - говорю. - Вы откуда, мужики?
Мужики не туристы, они из Якутии. Они директора тамошних совхозов. Всего их тут тринадцать душ, и изучали они три месяца фермерское дело, а теперь вот отвязываются напоследок в столице.
Деловая блондинка с ними - куратор от какого-то Фонда фермерских дел со штаб-квартирой в Брюсселе. На ее совести работа и веселье директоров. Блондинка благосклонно кивает мне. Теперь и я часть веселья директоров. Сцена называется "Встреча с соотечественниками на чужбине". Я вспоминаю мою французскую женщину - она так и сидит в уголке у стены под репродукцией картины, изображающей кривые улочки Монмартра. На ее лице нет эмоций. Забираю ее к мужикам и заказываю всем виски.
- Я рисовал в Провансе, как Ван Гог, - вру, представляясь мужикам. - Потом лекции читал в Лионе о Феофане Греке. Два месяца! Теперь домой.
- Костя! - тянет ладонь-лопату стокилограммовый дяденька, и другие за ним:
- Василий Илларионович!.. Николай!.. Захар!
- Александр, - жму их сумасшедшие руки. - Саша.
- Лариса Ивановна, - представляется блондинка.
- А женщина! Представьте нам женщину! - требуют мужики, да вот я не знаю, как ее звать.
Парижанка понимает и говорит своим слабым, чуть простуженным голосом:
- Валери.
- Очень приятно, девушка!.. Давайте выпьем за… Валера у меня на Бодайбо живет. Лучший друг Валера!
Валери, понятно, не девушка. Скорее, она проститутка по выходным, а возможно, и по будням. Но ей приятно. Ей приятнее со здоровыми крестьянами, чем с такими, как я. Она поднимает стаканчик, улыбается и говорит:
- Вив ля рюс!
Всем понятно. Все чокаются. Время улетучивается - так мне и надо. Возникает возле стола официант. Лицо его мне знакомо - матовая, почти безволосая голова с тонким изогнутым профилем. Это таджик-Учитель, похожий на Вольтера, что похож на Суворова, переходящего Альпы. Официант непонятно спрашивает о наших дополнительных желаниях, одобрительно оценивая бедлам за столом, но ему отвечают - спасибо, отличное обслуживание, сервис, веселый вечерок на Монмартре. Я выкрикиваю несколько интернациональных слов о новом виски для всех, и официант отвечает мне и улыбается тонкими губами. И тут же пространство отступает. Мне кажется, что я понимаю слова, которые вот-вот раздадутся, и, когда Вольтер их все-таки произносит, я понимаю, что я их все-таки понял:
- Что до бессмертия души, то доказать его невозможно. Спор идет пока о ее природе, и, разумеется, надо познать творение до основания раньше, чем решать, бессмертно оно или нет.
Безмолвно пространство вокруг, лишь последние слова звучат неисчерпаемым эхом.
- Все так, Учитель-Вольтер, - соглашаюсь я, - но ведь говорили схоласты: "У тела нет ничего, кроме протяженности и плотности, а потому оно может обладать лишь движением и формой. Но движение и форма, протяженность и плотность не могут порождать жизнь, а следовательно, душа не может быть материальной".
Учитель-Вольтер дробно смеется в ответ, после делается серьезным, ехидно щурится:
- О'кей, сынок, ты говоришь - не может.
- Так говорят схоласты, Учитель-Вольтер, а они на этом собаку съели, и они тоже люди.
- Где они? Они все померли. А мы вот живы с тобой… Что еще я скажу тебе. Разум человеческий сам по себе так мало способен доказать бессмертие души, что религия вынуждена была сообщить нам о нем при помощи откровения… Но давай, сынок, посмеемся над слабыми! Столько слов говорится, и летят они по ветру, словно зерна, не попавшие в борозду. Мысли - перекати-поле. Так закончим: я - тело, и я мыслю; это то, что я знаю… А теперь выпей, сынок. Ты же выпить пришел - зачем же тебе пустота рассуждений?..
Пространство вернулось. В нем, возвращенном, я сижу за одним столом с русскими мужиками из Якутии, в которую, если придет такое желание, влезет пятнадцать Франций. Только где столько Франций найдешь?
И уже запевают крестьяне в Париже:
- Не слышны в саду даже шо-орохи…
На самом деле шорохов в нем, подмосковном, тогда хватало, когда Петр Алексеевич убеждал меня в идеологической необходимости убийств.
- …Все здесь замерло до утра-а…
Ничто не замирает никогда в живом. Вот в Петре Алексеевиче все замерло в Люксембургском саду навсегда. Это ему не советское Подмосковье с пионерскими зорьками и колхозными дойками. Теперь и в Подмосковье пиф-паф без разбору и повода.
- …Если б знали вы, как мне дороги-и
Подмосковные вечера-а-а…
Дороги или дешевы - мы еще посмотрим; покувыркаемся в мире чистогана. Париж - город контрастов. Теологи говорят - откровение, Вольтер говорит - материя, я говорю - пули у меня еще есть в обойме женского рода. Они, как женщины, изменчивы, только рождают не жизнь, а смерть. Но материя не исчезает - исчезает только память. Да и не мешало бы кое-что позабыть: горы и "духи", Колорадо и Никита, детство-отрочество-юность пусть остаются. От зрелости нужно отказаться - всего лишь от нее.
Плачу за столик. Денег еще до хрена. Попрошу - Габрилович еще даст. Выруливаем опять на пляс Пигаль. Мельница горит напротив, и порнографический Папа Ноэль заманивает поглазеть на лобки. Какой сегодня день недели? Кажется, пятница. Или суббота. Дует северный ветер, и становится холодно. Ветер задувает нас на пип-шоу. Крестьяне из Якутии, блондинка московская с агатом в ухе, парижанка с черной челкой и я - народный, мать, мститель!
Черные зазывают в стеклянную дверь. Мы и без зазываний вваливаемся. А там уже дым без коромысла, и топоры в дыму висят. Какой мудила-шутник составлял культурную программу для пятидесятилетних крестьян?! Деловитая блондинка чуть-чуть оттаяла от холодного виски, но еще держится, боится потерять крестьян, хотя наполовину уже потеряла до меня. Только лысоватый Костя в джемпере, только Василий Илларионович в пиджаке времен освоения залежных земель, только Николай с гордым профилем Блока, только Захар со смоляными кудрями и махонькими очками поперек блинообразного лица. Парижская женщина держит меня за локоть, а Василий Илларионович ее уговаривает:
- Давай к нам, девушка, в Сибирь! Мы тебе хозяина и хозяйство подберем. Леса у нас, грибы!
Парижская женщина каким-то образом понимает.
- Иль фэ фру а ля, - говорит.
И Василий Илларионович понимает ее.
- Это зимой, - убеждает. - Сейчас. Там у нас шубы есть. И лисью шапку тебе дам. Я и сам вдовец.
- Уи, - соглашается Валери, не отпуская моего локтя.
Кажется, она согласна на все.
Мы оказываемся за столиком, и на столике оказывается высокая, как снаряд, бутылка "Блэк лэбела".
- Лимонаду, что ли, взять, - размышляет Захар, а Николай соглашается:
- И орешков каких-нибудь. А то дуем без закуски!
- Нам завтра утром в Версаль, - напоминает блондинка, - поэтому, мальчики, поаккуратней!
- Да, - кивает Блок, - все под контролем. Сейчас принесут орешков. Три месяца на свиноферме, мама, - это кое-что да значит! Свинья, она и во Франции свинья!
- Ты лучше посмотри, что они вытворяют! - ахает Костя и нервно скребет пятерней затылок.
- А что? - фыркает Захар и поправляет очки. - Наши теперь тоже так могут.
На низенькой сцене в разгаре пип-шоу. Действительно, показывают бритый пип. Размахивают синтетической железой - одной, другой, третьей, четвертой. Посреди сцены металлическая труба и молодуха трется пипом о трубу. Музыка барабанит в динамиках, и я вслушиваюсь в нее. Вторая доля и четвертая доля, и блеклый голос не торопится. Это Марли, это Боб, это Боб Марли; значит, кокаина будет в зале по колено, и кто-то убьет шерифа, и марли не потребуется - так Марли поет. Пел он так, пел да и помер. Мертвый Боб Марли поет на Монмартре, и бритый пип наступает со всех сторон.
Снаряд виски стреляет и попадает. Все правильно. Таджик-Вольтер говорил: "Выпей, сынок". Пью теперь мелкими глоточками, чтобы не охереть совсем, пью, как парижская женщина. Сумка на шее, плащ в сумке вместе с афганским клинком и книжкой, в которой орда скачет, а наган - наган за пазухой. Пусть кто попробует наших крестьян тронуть.
Потом всего не помню. Помню пипы - их было много. Они атаковали со всех сторон - бритые, потные, агрессивные, как та самая орда. И еще толпа стонала вокруг, возбужденная наготой, и черные охранники сновали туда-сюда. И еще виски, виски, виски, как и советовал Учитель-Вольтер.