Исаков хмыкнул, покрутил головой и снова погрузился в свои бумаги. Начальник же молча вынул из ящика карманный силомер и протянул Семену. Кашин сдавил пружину. Войнарский глянул на шкалу и отвел глаза. Тогда Семен вцепился в прибор обеими руками, сжал, задыхаясь и багровея, показал начальнику:
- Вот!
Тот посмотрел на него с любопытством, сказал:
- Посиди пока.
Несмотря на свалившееся горе, Войнарский пытался мыслить, как всегда, четко и последовательно. Но мешало невесть откуда взявшееся раздражение на того, чья смерть оказалась для него таким страшным ударом. Раздражение это усугублялось и сознанием собственной вины. Как мог он упустить хоть на момент суть душевной жизни ученика и сподвижника? Дело тут было не в том, что начальник слишком доверял Баталову и никогда мелочно не опекал его в работе; просто за повседневной суетой ушла из виду какая-то грань порывистой и совестливой баталовской натуры. Но, с другой стороны, разве мог он предположить, что Баталов, дисциплинированный и обязательный даже в мелочах, скроет от всех свою охоту за страшной бандой Черкиза, не поделится, не посоветуется даже с ним? Почему, почему?
Поручить Кашину расследовать это дело было, конечно, рискованно. Убийцы Баталова, если они следили за ним, видели и Кашина. Однако Войнарский надеялся, что после убийства Черкиз не станет рисковать, спрячет тех, кто принимал в этом участие, куда-нибудь подальше от людского глаза. На какое-то небольшое время, разумеется. Вот этим-то временем Кашин и может воспользоваться. Парень он хоть молодой, а вдумчивый, без лишней ретивости, и можно надеяться, что не сделает ни одного самостоятельного шага без согласия Юрия Павловича.
- Хорошо. Я согласен. Но ты хоть понимаешь?..
Серые глаза Семена с таким укором и отчаянием впились в Войнарского, что он оборвал фразу, вытащил из папки клочок бумаги и протянул агенту. Размашистым баталовским почерком там было написано:
"Черкиз встречается с Машей. Маша черненькая, красивая, золотые серьги. Все боятся Луня. Ресторан "Медведь"".
- Вот… - с трудом выговорил Войнарский. - Из Мишиной записной книжки. Нашли под рубахой. И это - все, что имеем. Думаю, что за эту запись Миша и жизнь положил. Иди думай. К вечеру придешь со своими соображениями. Без совета со мной - запомни! - ни шагу. Ступай.
Семен был уже у двери, как вдруг Войнарский окликнул его:
- Слушай, Кашин! Там ночью еще труп подняли, где дорогу напротив церкви мостят, знаешь? Все лицо булыжником разворочено. Ты посмотри, материал у дежурного.
- Зачем? - удивился Семен.
- Так, на всякий случай. Опознать-то его сложно, вот беда…
По дороге Кашин заглянул в баталовский кабинет. Там возле сейфа топтались начхоз и помощник Войнарского по секретно-оперативной части: вскрывали. На столе громоздилось вываленное из ящиков барахло: все больше затрепанные книжки в аляповатых бумажных обложках. Семен осторожно прикрыл дверь и поплелся в дежурку.
11
Из газеты:
ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА
В предрассвете, по морозному воздуху несется могучий зов труда. Непобедимая сила, энергия и творчество рабочего слышатся в нем. Шагает звук по улицам, переулкам города, проникает в жилища и несет весть о проснувшемся труде.
Сильней удары по наковальне!
Из своих сердец, из прошлых слез, из темных прошедших веков выплавь красное будущее.
Эмиро
* * *
Пух! Пух! Пух!
Это не станок стучит. Это не орудийная пальба. Это не топот копыт по мостовой.
Это другое.
Это самый обыкновенный весенний пух слетает с тополей белым снегом.
Пух лезет в рот Заву. И посылает Зав рабочих:
- Бросьте свою работу, берите орудия производства и идите бить "белого врага".
Бешеная битва идет. Гоняется рабочий за пухом. Шестом сбивает пушинки с тополя.
- Ага, поймал! Вот она!
- У, лешая, белая!
- Чтоб ей пусто было.
- Не будешь Заву в рот лезть.
А у станков пусто.
Арк. Г.
Когда беспризорник дико закричал: "Не-ет!" - и бросился бежать по косогору, Малахов медленно, покачиваясь и приседая, вытянув вперед руки, спустился к реке и там упал возле воды. Плеснула вода от проходившего буксирчика, залило ноги - он не шевельнулся. Впервые за многие годы Малахову было страшно. Не оттого, что руки его были в крови - Фролков получил свое, - а оттого, что звучало еще в голове печальное: "Ты куда, дочи, колечико девала…", с укором и болью глядел на него погибший ночью от фролковских пуль наверняка хороший человек, видя и в нем, Малахове, вчерашнем красноармейце, своего убийцу…
Он не мог винить себя в случившихся несчастьях - ведь он не творил зла. Мало того: убив Фролкова, он поступил по совести, но откуда же взялось сознание, что вместе с беспризорником от него с ужасом отшатнулся мир, в котором он жил раньше, мир простой и немудрящий, но в то же время и крепкий, правильный?
Он вошел в воду, вымыл руки, брезгливо встряхивая их, потащил из кармана оба взятых у Федьки револьвера, записную книжку, которую Фролков нашел у убитого парня. Револьверы бросил подальше от берега, а книжку пустил по воде; течение подхватило, повело желтый ее переплетец, затем он утерялся в рассветных водяных бликах…
Когда Малахов вышел за город, уже совсем рассвело. Он спустился в луга и стал пробираться к подымающимся из травы жидким струйкам костерного дыма. Снова приходилось возвращаться к тем местам, откуда однажды утром он отправился на рынок продавать шинель.
У первого костра спали, укутавшись в лохмотья, трое, да сидел, придвинувшись к угольям, старик с воспаленными, слезящимися глазами. "Трахома", - подумал Малахов. Он подстелил пиджак и лег возле костра. Старик не пошевельнулся, не повернул головы.
"Надо бы мне в угрозыск пойти, - ворочаясь, думал Николай. - Судить-то за Федьку будут ли? Да еще за то, что у Кота был, Вальку спас, дадут. Да, немало может получиться… Пускай, отсижу да выйду. Сегодня не пойду, однако. И завтра не пойду. Послезавтра… может быть…"
Проснулся поздно - солнце стояло уже высоко, жгло лицо. Рядом никого не было, костер затушен и разбросан. Хотелось есть. В карманах пиджака раньше звенело несколько монеток, Николай осмотрел карманы, но денег не обнаружил и понял, что его обчистили во время сна. "Вот сволочи!" - беззлобно подумал он. Пьяное, глупое чувство вновь обретенной свободы легким летним ветерком неслось к горизонту, взмывало над гнущимися луговыми травами. Роса испарялась - пар ломал, искривлял очертания, казалось, вдали что-то брезжит, а может быть, и на самом деле было так: кто знает, что видит душа в неясных этих призраках? - может, тоску, может, любовь…
Есть, однако, хотелось, и Малахов пошел в город. Вошел в кварталы и кружил по ним, сунув руки в карманы и сутулясь. Его знобило, несмотря на жару. Возились в пыли дети, взлаивали зычно псы, горланили ранние пьяные. Опомнился он только тогда, когда вышел окольными путями к старой церквушке, к булыжным кучам, где несколько часов назад оставил окровавленное тело Фролкова. Булыжники, на которых лежал Федька, уже исчезли; возились, гнулись над мостовой рабочие, укладывая камни в сухую землю. Он остановился напротив них и замер, привалясь к забору. Вздрогнул от крика:
- Эй, ты чего? Шляешься тут…
К Николаю подходил пожилой рыжий мужичок в чистой серой косоворотке, картузе, полосатых штанах, заправленных в сапоги, - видно, десятник. В руке он держал аршин.
- Работать хочу, - вяло сказал Малахов.
- Хо! Работать! Гли, ребя, работать! - обернулся тот к артельщикам.
Они стали разгибаться понемногу и подходить, закуривая и переговариваясь.
- Что, Анкудиныч? - тягуче спросил коренастый бородач в обмотках, работавший в паре со стриженым синеглазым подростком, видимо сыном.
- Работать, слышь, пришел наниматься - о!
Мужики охотно загыгали: "Ох-хо-х-ха… Робить, грит, охота, кххе-е…"
Просмеявшись вместе с ними, бородатый сказал десятнику так же тягуче:
- А народишку-то надоть бы. Иначе не справиться к сроку, придется неустойку платить. Взял бы его, Анкудиныч, гли, какой он здоровой.
- Без биржи никак нельзя, Кузьма. Если вот туда записку написать, чтобы направление дали…
- Да! - забурчал Кузьма. - Так тебе и дали. Обманут, как всегда, пришлют заместо него какого-нибудь шибздика, майся с им.
- Ладно! - махнул рукой десятник. - Становись давай! Кончай, мужики, шабашить!
И Николай встал на укладку мостовой. В пару ему дали низенького, тщедушного артельщика Ивана Зонтова. Отвыкший от работы, сбиваясь в непривычных движениях, еще не восстановивший после ранения силы, Малахов не поспевал за ним. Иван истошно матерился и пробовал даже замахнуться, но Николай так глянул на него, что тот только крякнул и, быстро и белесо моргая, растерянно оглядываясь по сторонам, начал свертывать цигарку. Малахов выпрямился, подошел к нему, с трудом сложил губы в усмешку:
- Ты чего, друг-товарищ, испугался меня, что ли?
- Да что! - Зонтов взмахнул цигаркой. - Ты не думай, смотри, что я по злобе, - это я в работе такой куражливый, а так-ту - не! Меня самого во всем, окромя работы, обидеть можно, оттого я и робить люблю, и чтобы все со мной шустро крутились. Через это и люди меня уважать начинают, и сам я к себе уважение обретаю. На, кури, да давай скоряе, палит, спасу нет, скоро шабашить будем.
К полудню зной стал совсем невыносим: разламывалась спина, подкатывало под сердце голодное брюхо, саднили стертые о булыжник ладони. Артельщики трудно и медленно распрямлялись, услыхав голос Анкудиныча:
- Шабаш, мужики!
Все разошлись, покурили, разобрали сложенные под одной из булыжных груд узелки и стали обедать. Николай отошел в сторону, в тень, лег, расслабив ноющее тело. Лежал так недолго: в поле зрения вплыл Анкудиныч, сел рядом, сунул краюху, яйцо и луковицу:
- Ешь, паря! Не больно сладко с непривычки, ага? По себе знаю. Ешь, ешь давай, да молочка вот… Пе-ей! - тянулся с бутылкой. - Оно пользительно.
Поев, они сидели в тени, разомлевшие и благостные. Стянулись к ним остальные, расселись прямо на тротуаре, в короткой тени забора, дразнили друг друга, хвастались сноровкой и пытались втолковать новичку секреты своего простого ремесла. Наконец Анкудиныч потянул из кармана огромные часы, встал и крикнул:
- Кончай шабашить!
Зонтов отдал Николаю свои рукавицы:
- На! Голоруким долго не наробишь - живо водяные мозоли пойдут!
- А сам-то как без рукавиц?
- Я привышной! - улыбнулся Иван. - Руки-то мои - гли-ко! - Он показал бугристые, с твердой блестящей коркой ладони.
Нагибаясь и укладывая булыжники, слушая брань суетящегося Ивана, Малахов ощутил вдруг странное чувство: словно камнями, что он укладывал в землю, на которую пролилась ночью Федькина кровь, закладывал, замуровывал что-то в самом себе.
В рукавицах работалось много легче. К работе Николай приноровился: клал булыжники споро и ловко. Зонтов продолжал ругаться, но уже не зло, а как бы подбадривал матерком: шевелись, шевелись!
Жара начала спадать потихоньку, удлинились тени, тогда Малахов почувствовал перемену в настроении артели: мужики улыбались, тихо переговаривались, посмеиваясь. Иван тоже улыбался и, часто распрямляясь, смотрел вдоль улицы, прикрыв глаза ладошкой. Все ждали кого-то: голоса были негромки, шутки беззлобны. Малахов разогнулся и огляделся, услыхав вокруг внезапно вспыхнувший гул:
- О! Идёть!
- Смыр-рна-а!
- Явленье Христа народу!
- Не Христа, а богородицы-дево-радуйся, дура!
- Почем ты знаешь - богородицы, хе… Может, Марии Магдалины.
- Наш-ше нижайшее!
- С кисточкой!
Девушка шла по тротуару. Трепетало платье, обнажались колени, она поправляла подол и продолжала путь, слегка косила в сторону укладчиков, чуть-чуть подрагивал в усмешке видимый сбоку уголок рта. Ясно было, что встреча эта - дань уже установившемуся за какое-то время ритуалу.
Тополь тяжелел и ронял пух - ветер нес маленькие комочки перед ее ногами. Она щурилась и смахивала с лица опадавшие пушинки.
- О, матушка! Чудес-сная! Погляди сюды! Ай не глянусь? Роскудрявой какой, глянь. Поцелуй - умру! - смеялись артельщики.
Она повернула на ходу лицо и оглядела их. В этот момент Малахов поймал ее взгляд. Он сбросил рукавицы, вышел на тротуар, взял пиджак и, на ходу застегивая его, двинулся следом за девушкой.
- Эй, куды? - послышалось сзади. - Ну и парень…
Малахов не слышал - он уходил за девушкой. Остановился только на крик Анкудиныча:
- Никола! Эй, обожди!
Он оглянулся - десятник догонял его. Подошел, схватил руку и сунул в ладонь несколько монет:
- Держи, парень! Денег-то нету, поди? А за девкой потопал, туда же. Они таких не любят, брат, х-хе. Завтра приходи, ты нам подходишь, правильно работаешь, как надо. Давай, давай! - Он подмигнул, толкнул в плечо.
- Благодарствую! - Николай повернулся и пошел дальше - туда, где трепетало по ветру голубое платье, вилась перехватившая волосы лента. Догнал ее, и они зашагали рядом. Девушка только искоса глянула на него, но не посторонилась, шла, как и раньше, посередине тротуара. Однако и шаг не ускорила.
- Знаю я, о чем вы спросите, - вдруг быстро и звонко, не жеманясь, сказала девушка. - Не хотится ли пройтиться, лимонадику напиться… и так далее. Нет! Не хотится! И отстаньте. Идите… камни свои укладывайте, - усмехнулась она.
- Зачем же смеяться над человеком? Ведь я вас, кажется, не обидел.
- Да какое мне до вас дело! - Девушка пошла быстрее.
Николай отстал.
Возле кинотеатра "Триумф" она свернула во двор. Щелкнул крючок, дверь закрылась за ней.
Николай купил билет и стал ждать. Скоро картина кончилась. Повалил народ. Открылись двери и начали пускать на следующий сеанс. Незнакомка стояла в дверях и отрывала билеты. Когда зашел последний зритель, Малахов пересек улицу и протянул свой билет. Она фыркнула, прикрыв рот, сунула обратно надорванную бумажку.
- Я… ты… - Слова не выталкивались из пересохшего горла.
- Иди-иди! Началось уже…
На экране был диспансер, где лечились от туберкулеза Ксюша и Николай. Лечились они долго и все это время любили друг друга, ссорились и интриговали заодно с врачами против злых людей, проповедовавших отсталые методы лечения. А вылечившись, отправились куда-то вместе, смеясь и целуясь.
После кино Малахов долго сидел в садике. Потом купил у торговки несколько пирожков, поел и снова двинулся к кинотеатру, взял билет на последний сеанс.
Так же вошел вслед за всеми.
- Что, понравилось? - устало спросила девушка. - Или ты за чем другим? Шел бы тогда лучше домой, не терял время-то.
- А это вы, между прочим, зря, - серьезно сказал Николай. - Очень мне картина поглянулась. Душевная такая…
- И мне она тоже нравится, - так же серьезно ответила вдруг билетерша. - Уж я плакала, плакала… - Она насторожилась: - Ты иди, иди! Нечего тут…
Николай дотронулся до ее платья, сказал:
- Идем, слышь-ка, вместе! Еще раз посмотрим.
- Я на работе.
- Так сеанс-то последний!
- Пойти сказаться тогда.
- У дверей буду ждать! - вслед ей крикнул Малахов.
Они прошли в передние ряды и стали смотреть на неверно дрожащее, распластанное по стене полотно.
Девушка вздрагивала, вздыхала и ойкала. Николай осторожно коснулся маленькой руки - она отдернулась. Качнулись серьги. Он снова замер. Картина кончилась; они вышли на тротуар. Перебежали улицу - подальше от высыпавшего из кинотеатра народа, - остановились и впервые посмотрели друг на друга: открыто, лицо в лицо. Она быстро отвернулась, спросила:
- Ну, как тебе фильма - второй-то раз?
- Что ж, что второй. Фильма хорошая, жизненная, все, как в жизни.
- Ага. Как в жизни.
Девушка взяла его за рукав:
- Ты за мной не ходи. Не надо. Да кто ты такой?
- Что и сказать… Красноармеец. После демобилизации два месяца скитался, чего только не навидался, а работу только вот сегодня нашел. Да и то не знаю, крепко ли устроился. Что ж, камни так камни, была бы душа на месте. А ты кто?
- Ладно-ладно! - засмеялась она. - Слишком много захотел… сразу.
- Да мне-то все равно, кто ты ни есть. Спасибо - пошла со мной, не побрезгала, разговариваешь вот.
- Зачем ты так! Вспомнишь потом эти слова, смеяться станешь… Значит, тебе все равно?
Он склонился и коснулся губами ее виска. Она приникла лбом к его плечу.
- Смотри, парень. На огонь летишь.
- А я не боюсь, - спокойно сказал Малахов.
12
Из газеты:
"ЭУГЕН НЕСЧАСТНЫЙ" В ГОРТЕАТРЕ
Жутко раздается наглый смех раздразненной женщины, и лукаво подмигивают ей уличные фонари большого города…
В больном теле - больная душа…
В больной Европе - больной танец.
Ее кумир, ее бог - шимми, шимми - суррогат полового акта.
Его танцуют все: мужчины, женщины, старики, дети - во всевозможных сочетаниях и комбинациях.
Танцуют вещи, города, страны, политика, верования, его танцует весь больной, изживший себя и свою культуру Запад.
И, наряду с потоками денег, вина, цветов, музыки и женщин, ютящиеся в подвалах чернорабочие потом и кровью добывают себе пару грошей на фунт хлеба.
Поставленная автором проблема счастья, пола и отрицания войны настолько возмутила западную буржуазию, что пьеса там нигде не была поставлена.
Эмпиреев
* * *
1500 человек на праздновании Дня Стеньки Разина.
Ушли со знаменами в луга и там провели поротную маршировку.
Был митинг. Доклад "О бытовом и революционном значении Разина".
Инсценировка.
Набег персов быстр. Победа за Разиным, и в его руках княжна. В походе на Царицын казаки стали роптать - "нас на бабу променял". Разин расстается с княжной - бросает ее в воду.
Под Царицыным Разин разбит и взят в плен. Его ведут на спортполе, и там устраивается публичная казнь.
Очевидец
…Который?
Может быть, этот - в новом костюме, на углу, - завлекает он смешливую нэпаческую дочку? Она смеется охотно, ей нравится парень - крепкий и белозубый. Он угощает ее леденцами и зовет погулять в сад, под деревья; она сыплет ему в карман семечки и упирается для вида, но - ах, хочется любви душными летними вечерами! Кто он, этот парень? Нацеловавшись с девчонкой, не пойдет ли он к ночи играть "перышком" на улицах или нюхать кокаин в разудалой "малине", исходить криком в песне:
Говорила сыну мать:
- Не водись с ворами,
А то в каторгу пойдешь
Стучать кандалами…
Да разве вы не видите? Никакой это не вор и не бандит - обыкновенный вузовец с агрофака, комсомолец, а деньги на костюм послали из деревни отец с матерью, продав мясо последней телки. Ступай в сад, парень, да подальше выбирай уголок - плохо придется на ячейке, если увидят тебя товарищи в компании голубоглазой нэпачки. Пройдут годы. Пыльные будни, семья и работа смахнут с памяти смешливый лик. Но не ее ли глаза вспыхнут перед тобой через шестнадцать лет, когда на последнем своем рубеже рванешься ты с бруствера впереди своей роты?..