Двойной узел - Соколовский Владимир Григорьевич 3 стр.


Домик у Анны Прохоровны Макуриной был старенький, но аккуратный, ухоженный, с черемухой и сиренью в палисадничке.

Сама она сидела на крылечке и кормила кур. У ее ног крутился и шипел на кур серый котенок, которого норовил долбануть обшарпанный петух. Старушка смеялась, щурилась, била петуха по бокам маленькой узловатой ручкой.

Рассказ Анны Прохоровны Макуриной

- Был, был у меня сынок. Сереженька, мил-свет. В трудные годы родила я его, растила - лихие, голодные. Один он у меня был, не было больше ребят. Так мы втроем и жили: муж мой, Гриша, да Сережа. Стал он вырастывать, в школу бегать. Отбегал четыре года, хотел тут отец к делу его приспособить, да я отстояла: худенький, говорю, да маленький, пущай дальше учится! Больно уж мне выучить его хотелось: мы-то с Гришей совсем неграмотные были. Отдали мы Сережку в волостное село, в школу-семилетку. Там и жил, только на каникулы да на выходные иногда к нам наезжал.

Окончил он эту школу, приехал, Гриша и говорит: "Ну, Серега, ты теперь - мужик, пятнадцать лет, давай работать пора!" У нас уж в это время колхоз был, устроили его учетчиком, по причине грамотности. Вот работает он летом, вдруг приносит ему почтальон бумагу из комсомольского райкома. Пришел он домой: "Надо, мамка, ехать! Вызывают". Зачем это, думаю, Серега мой большому начальству на глаза попался? Перекрестила его на дорогу - уехал. Приезжает на другой день - веселый такой, документ какой-то показывает - вот, мол, мамка, в техникум меня отправляют, на агронома учиться. Сникла тут я. Как же, говорю, так, Сереженька, не успел приехать - опять от матери уходишь. Да будь она, учеба эта, проклята, если родное дитятко от мамки отрывают. Ну, теперь, дескать, мам, никуда не денешься - не могу я комсомольскому решению наперекор пойти. Ладно. Повздыхали мы с Гришей, да давай сына опять в дорогу собирать. Начал он в техникуме учиться. Техникум в соседнем районе был, так наезжал он к нам и летом, и так. Летом в нашем колхозе работал. Бегала я тогда за ним… Чуть уйдет куда, я уж заполощусь, бегаю по деревне, Сережка! - кричу. Смеялись бабы, да больно мне нужно! Гриша тоже его больно любил, хоть и не баловал: он строгий был мужик. А только помню: колол он дрова, вдруг Клавдийка Ромашова бежит: ваш, говорит, Сережка с лошади сейчас брякнулся! Я на крыльце сидела, так со ступенек сразу на землю и кувырнулась. А Гриша - это уж мне потом Клавдийка рассказывала - белый стал, топор зачем-то схватил и со двора выбежал. Бежит к речке, а навстречу ему из-за угора Сергей поднимается. Увидал его Григорий, выронил топор, заплакал и поплелся домой. Сережка топор подобрал, во двор принес, ко мне подошел, погладил: "Да не реви ты, мамка! Эка - думали, лошадь меня убить может. Я вообще, мамка, думаю, что всегда жить буду". И смеется. Взглянула я на него, еще пуще заголосила. Вот какие были дела.

После техникума в армию его призвали. Отслужил он свое, приехал обратно, в наш колхоз. Красавец стал совсем, два треугольника в петлицах - это я, говорит, мамка, младший командир! Пристали мы тут с отцом к нему, как с ножом к горлу: женись да женись! Охота было, чтобы он и с нами немножко пожил, да и внучонков уж хотелось. Девчушка хорошая у нас на примете была - Любашка Федосова. Да он нас и слушать не стал, сказал - нет! И все. У него, оказывается, когда в армию уходил, девушка оставалась - дружили они, когда Серега в своем, а она в педтехникуме училась. Ждать его обещала, а когда уехал - замуж за тракториста из деревни, куда работать послали, вышла. Вот он и загоревал. Ездил к ней туда зачем-то. Молчаливый, угрюмый такой вернулся. Ну, ладно. Стали мы опять втроем жить. За сына нам уж почет в деревне был - самостоятельный парень, работящий, да и ученый агроном, как-никак! Какое-то время с нами пожил - отошел немножко. На вечерочки стал похаживать, дома иногда не ночевал. Но мы с Гришей знали, что он парень не вертоватый; поругаем его, бывало, хотя… чего там, дело молодое!

Год так-то и прожили - финская началась, опять Сереженька от нас ушел. Вернулся через полгода, рассказывает: вот, дескать, и повоевать не удалось, отправили на курсы при какой-то военной школе, выучили на это… как его… один кубик в петлице! Командир стал - побольше, чем был. Ну, тут уж он совсем умницей приехал. "Надоело, - говорит, - мне, мамка, такое дело, устал я один жить. Жениться, что ли?" Переглянулись мы с Гришей - укатали сивку крутые горки! Чего ж, женись давай. "Если так, - говорит, - сватайте невесту!" Да кого? - спрашиваем. "Только бабку Ягутиху да тому подобных не сватайте, а так - дело ваше".

Стали мы с Гришей думать. Любашка Федосова замуж вышла, уехала от нас. Девки - вроде у всех парни есть, другие нам самим не нравились. Потом Гриша говорит: "Слышь, Ань, толкуют, в Стикино новая избачиха приехала, ты не видела ее?" Нет, говорю, не видела. "Я думаю, мол, девка грамотная, поглядеть на предмет изъяну, да - чем не пара?" Собрались мы с ним в Стикино на другой день, потопали. Пять верст до него. Бойко дошли. Дождались, когда избачиха придет читальню открывать, зашли вместе с ней. Познакомились. Ну, так смотрим - все на месте, не худа, нет, не худа. На разговор бойкая, однако держится просто - тетя Аня да дядя Гриша. Книжки какие-то нам дала - сидим, картинки смотрим. Вечереть стало, глядь: Никита Дульцев пришел, комбайнер тамошний, тоже парень холостой. Сидит, на нас со строгостью поглядывает - пора, мол, домой! А я Гришу толкаю: давай, недотепа! Подошел он к избачихе: "Выйдем, девка, разговор к тебе есть". Удивилась она, вышла из избы. Я - за ними. На крыльце-то Григорий ей и говорит: "Ты вот что думай: завтра свататься к тебе придем. Ты как?" Побледнела она, в перила вцепилась, шепчет: "За Сережу, что ли?" Тут уж мы заудивлялись - а ты откуда его знаешь? "Да знаю! - говорит. - Приходил он сюда в клуб". Так как? - спрашиваем. Плечами пожала: не знаю, мол. А в общем, приходите, там видно будет! Обратно зашла, Никиту выпроваживает - иди, дескать, поздно уже! "А вас, - это нам, - я провожу". Пошли мы с ней. Давай она нас про Сережу пытать - кто да что. Ну, мы где надо отвечаем, где надо помалкиваем.

Пришли мы домой, уложила я Гришу спать, Сергею говорю: мы, Сережа, в Стикино ходили, там тебе избачиху, Надюшку, сватать надумали. Подумал он, покурил: "Да сватайте! Не знаю ее, правда, ну, вам перечить не буду! Делайте, как хотите, бобылем жить тоже неладно". На другой день одел костюм, фуражку армейскую, сапоги начистил - опять в Стикино двинулись. Втроем уже. Просватали девку, в сентябре свадьбу сыграли. Зиму вместе у нас в избе прожили, на другое лето строиться Серега с Надюшкой собирались. Ладно они жили. Веселые, молодые - как-то быстро друг к другу примкнулись. И нам веселей стало: вчетвером-то куда как лучше, да и родители ее к нам наезжать стали, гоститься, смотришь - и мы к ним заглянем. Куда как хорошо! Я раньше-то думала - как сыночка в чужие руки отдавать? Поди, вся со снохой изгрызусь от ревности. Да куда там! Не то что по воду сходить - пол ей вымыть не давала. Тем более, она скоро понесла. Совсем ладно. Родила она в мае сорок первого парнишоночку - вот праздник-то был! Из нас четверых никто, наверно, так хорошо никогда не живал, как тем маем…

В июне, в воскресенье-то, сват со сватьей к нам приехали: внучка повидать. Отстряпались мы, поели. Часа в три за деревню с гармошкой вышли, расположились, посидели, глядь: по дороге из Стикина трактор пылит. Зачем это, думаем, к нам мужики в воскресенье едут? Серега бегом на дорогу кинулся: может, на полях беда какая? Вышел на дорогу, трактор остановил, покричали они чего-то с трактористом друг другу, да мы не слышим, трактор заглушает. Смотрим: обратно Серега бредет. Понурился. Подошел. Война, говорит, началась. С немцами. Давай мы тут голосить! Надюшка Володьку мне отдала, повисла на Сереге-то, воет! А он ее посадил, сам рядом уселся. Гляжу: смеется. "Да что! - говорит - бабы! Дело-то ясное, как репа. Малой кровью, могучим ударом! Может, и повоевать-то опять, как в финскую, не успею. Воете тут, понимаешь…"

Через неделю проводили в район, до военкомата. Отправили нашего Серегу на войну. А в августе Грише повестка пришла. Уехал он, родной мой. Сорок пять лет ему было. Зимой, в декабре, похоронку я на него получила. Сжались мы с Надюшкой, притихли. На мальчонку и дыхнуть боялись - до того его берегли. Да, видно, пришла беда - отворяй ворота. Застудили Володьку, помер он у нас… Совсем худо стало. Придем, бывало, с Надюшкой вечером с работы - она уж тогда вместе со мной в колхозе работала, - воем, воем. Одна радость осталась - письма Сережины. Он нам часто писал. Все бодрился: ничего, мол, бабы, вот выгоним фашиста - опять вместе будем. Только смерти Володькиной долго нам простить не мог. Какие, мол, вы мать с бабкой, если сына моего уберечь не сумели…

Потом из госпиталя письмо пришло. Ранен, дескать, но не сильно, - правда, не написал куда. Фотокарточку послал - с медалью, с двумя кубиками. Деньги по аттестату к нам от него приходили. Скоро опять из действующей армии стал писать. Два ордена да еще медаль получил. Весной сорок третьего опять карточка пришла - в погонах с тремя звездочками, два ордена, две медали - ох красавец! А как летом сорок третьего под Курском бои начались, долго от него весточки не было. Пришла лишь в сентябре, в начале. Почерк не его - испугались мы. Смотрим, однако, от Сергея письмо. Сам писать не может, сестру милосердную упросил, лежит в госпитале, контужен сильно, но живой. Доктора, мол, хвастаются подчистую списать, да я несогласный - бежит немец-то, самое время его бить, нельзя мне это упускать! Вздохнули мы с Надей - живой, слава богу! Вскоре еще письмо получили - сам написал, так накарябал, что и разобрать трудно. Руки, мол, трясутся, ноги дрожат, в голове звенит - трудно писать, бабы. Похоже, спишут меня, домой ждите теперь. Как солнышко засверкало. Обнялись мы со снохой, поревели от радости. Стали Сережу домой ждать. Опять весточка пришла, последняя: завтра выписывают, ждите! В конце сентября пришло, а написано было, как сейчас помню, восемнадцатого числа. Ждем-пождем. Ждем-пождем. Неделя прошла. Вторая. Стало у меня сердце западать. А как третья неделя минула, взвыла я, свету не взвидела! Написали мы с Надей письмо на госпиталь. Ответ пришел, что выписали моего сыночка из госпиталя девятнадцатого числа сентября, отправили по месту жительства. Потерялись мы с Надюшкой - что же это такое? Куда он деваться мог? Опять стали ждать, да вот до сих пор и ждем…

Правда - одна уж теперь жду. Надюшка-то пожила со мной, пожила да потом, когда мужики с войны приходить стали, заскучала больно. Как-то отпросилась у меня: "Пойду я, мама, в Стикино, ситцу, говорят, в сельпо привезли". Ушла. Ночью - нет ее. Днем нету, вечером нету. Спать без нее легла. С утра искать побежала. В деревню-то зашла, у баб спрашиваю: сношенька моя где, не знаете? Показывают мне на дульцевский дом. Залетела я туда, глядь: сидят в горнице она да Никита Дульцев, ухажер ее давнишний. В гимнастерке, чубом натряхивает, медалями звенит, на гармошке играет. И песню поет. Такая песня хорошая - не вспомню теперь ее. А напротив него моя Надежда Терентьевна сидит, смеется, зубами сверкает, ласково так на Никиту смотрит. Меня увидали - аж оторопели. Надюха отвернулась, задрожала. А Дульцев гармошку отставил, табуретку схватил, пыль с нее сдунул: "Садись, тетя Аня, милости просим!" А я к косяку привалилась и тихо так, через силу, говорю: что, сношенька дорогая, сомустила себе мужика, сучья твоя кровь? Захлипала она, лицо руками закрыла и - шмыг! - мимо меня в ограду. А Никита надулся, красный стал. "Ты, тетя Аня, про то и думать не моги, что распутство или тому подобное. Сошлись мы с Надей по-хорошему - я ей укора не делаю, за что раньше было. Тем более, раньше это… крепко ее любил. Да вы знаете! Так что - как хотите, а я ее от себя не отпущу". Оторвалась я от косяка, вышла в ограду. Выходи, коза! - кричу. Вышла она, хлипает, рукавом лицо от меня заслонила. А у меня у самой губы сводит, не знаю, как с собой справдала. Баба ты, говорю, молодая, только в ярость вошла, судить тебя за это не буду - живи, как хочешь. А только нет тебе за Сереженьку моего прощения. Не приходи больше ко мне, видеть тебя не хочу.

И ушла.

На другое лето, в августе, пришли они ко мне, втроем уже - Надя Павлика, первенького ихнего, тогда родила. Сама зашла с ним, а Никита на улице остался. На коленки встала. "Ты, - говорит, - прости меня, Анна Прохоровна, невтерпеж было, согрешила я тогда перед тобой и Сережиной памятью. Слабая я, видно, тяжко, скучно одной стало. Ты уж прости, а?.."

Затопталась я по кухне, засуетилась, чугунку уронила. Потом обняла ее, заревели обе. Поревели, усадила я ее, Павлика перепеленала. И Никиту в избу позвала.

Говорю: не может того быть, чтобы Сереженька мой так просто сгинул. Думаю, живой он. Да как иначе-то? Похоронки на него не было, ни весточки, ничего, куда же он задеваться мог? Живой, живой.

Удивился Никита, голову заскреб: "Ну, ты, тетка Аня, это, загнула маненько. Как он так: живой - и домой не показывается. Аи не сын он тебе?" Да мало ли? - отвечаю. - Жизнь-то она эко - всякие штуки прописывает! Почему, коли он мертвый, пенсию мне на него не плотят? Вон Устинье за Ивана - плотят! Не оставлю я это дело. Буду Сереженьку моего искать. Да, видно, мимо бога молитвы мои…

Так и жила я тогда на два дома - на свой да Надюшкин. Трех ребят ихних выходила, старший, Павлик-то, в городе, на стройке, сварщиком работает, Галюшка в садике стикинском воспитателем, а младший, Володька, из армии нынче прийти должен. Ну, я уж у них теперь редко бываю - одряхлела сильно, трудно в Стикино бегать стало. Да с той поры, как Никита помер позапрошлый год, - прямо в сердце старый осколок уткнулся! - я и сама-то нарушилась - все болею, болею…

А Надюшка забегает иногда, не забывает старуху. Она тоже сникла теперь - раньше такая насмешница да говорушка была… И Надины ребята меня проведают.

Ох, Сережа, Сережа, где ж ты, ясный мой? Не схотел на старости лет старуху пригреть. Заманула тебя война-разлучница…

Макурина умолкла, устало облокотилась на стол. Дрожали седые прядки. "Уснет теперь!" - испугался Семакин. Вытащил из кармана паспорт убитого.

- Не признаете?

Старушка взяла с буфета очки и внимательно вгляделась в фотографию. Покачала головой:

- Нет, не могу признать. Старый здесь больно. Живого признала бы, наверно, а с карточки не могу. Похож вроде. Может, у вас помоложе фото есть?

Семакин покачал головой - ни в доме, ни на работе фотографий Макурина не обнаружили. Анна Прохоровна показала на карточки в рамках:

- Да вы сами смотрите, похож или не похож!

Старые любительские фотографии пожелтели, скоробились. Семакин выбрал самую добротную, снятую районным фотографом осенью сорокового года. С нее глядели, обнявшись, узколицый белокурый парень, с зачесанными назад волосами, в двубортном полосатом костюме с широкими лацканами и полная курносая деваха с перманентной прической, в цветастом платье с плечиками. Семакин долго вглядывался в лицо парня - обликом вроде похож. Неужто он? Ах, мать честная…

- Слушайте, Анна Прохоровна, вы, случаем, не помните, может, у Сергея на теле приметы какие были?

- Как не помню? - охотно отозвалась старушка. - У него под левой грудью, под самым соском, пятнышко такое было - с три копейки размером. Родимое пятнышко. Любила я его целовать, когда Сережка маленький был. Перед тем как его на войну отправить, завтра, значит, в районе надо быть, а намедни-то стоит на кухне, пятнышко это растирает и говорит: "Вот мишень для врага знатная! Под сосочек и - готово дело!" Закричала я тут опять, зашаталась. Он меня поддержал, на лавку усадил: "Да не реви ты, мамка! Надоело. Говорю тебе, сто лет жить буду". Всю ночь я тогда проревела: ох, чуяла, чуяла. А теперь вот забывать все потихоньку стала…

Семакин вспомнил белую грудь покойного - никакой пигментации на ней не было, это точно.

Он попрощался со старушкой и направился в Стикино.

В палисаднике дульцевского дома развешивали белье две женщины - пожилая и молодая. "Надежда с дочерью", - догадался инспектор. Тут же по палисаднику бегал голый углан лет двух. Прятался, визжал, выскакивал из-за кустов. Вдруг вытащил из тазика платье и стал Деловито натягивать на ветки смородины. Бабка отобрала платье, размахнулась, хотела шлепнуть по исцарапанной попке, но мать подхватила мальчугана. Укоризненно взглянула на Надежду Терентьевну и поставила сына возле дома, лицом к стене. "Педагогика!" - ухмыльнулся Семакин. Мальчишка, конечно, не простоял у стенки и десяти секунд. Только мать отвернулась - он залез под куст и радостно завизжал. Она вытащила его оттуда, тряхнула, шлепнула. Виновато посмотрела на бабку, фыркнула и убежала в дом. Надежда Терентьевна долго глядела ей вслед. Когда Семакин окликнул ее, она вздрогнула и обернулась. Вгляделась в незнакомого, вежливо поздоровалась. Нет, совсем не похожа была эта уже чуть-чуть горбящаяся по-старушечьи женщина на полнолицую девчушку, фотокарточка которой лежала у него в кармане. Он предъявил удостоверение. Дульцева охнула и прикрыла рот ладошкой.

- С Пашкой… с Пашкой что? - выдавила наконец.

- Вы плохо разглядели мой документ, - спокойно сказал капитан. - Я ведь совсем из другой области и никакого отношения к вашему сыну не имею. Я по другому вопросу. По поводу вашего бывшего мужа - нет, не Никиты, а Макурина Сергея Григорьевича - помните его?

- Как не помнить, - глухо произнесла женщина, - постыдились бы экие вопросы задавать.

- Извините, - смешался инспектор, - это я так, к слову, что ли.

- Чего хотите-то?

- Да я вообще… поговорить надо. Убийство у нас произошло недавно, так мы проверяем, не его ли это убили.

- Эх, Серега, Серега, глупая твоя голова… - Надежда Терентьевна судорожно сглотнула. - А впрочем, что мне теперь? Если до того дожил, что совести не хватило домой с войны приехать, - туда и дорога. Ой, что я говорю, дура! - Она обхватила руками голову и замотала ею. - Вам-то что от меня надо?

- Да вот и паспорт вроде его, и похож, и учетные данные сходятся, но несколько неувязочек есть. Во-первых, место рождения исправлено в документах. А зачем? Во-вторых, мать его говорила, что у него пятнышко слева под грудью было, а у того человека не было, хотя они, пятнышки, не смываются ведь. Вот так.

- Карточка есть у вас? - отрывисто спросила Дульцева.

Назад Дальше