Я покидаю дом Анны Брейнсдофер-Пайпер на велосипеде ее мужа.
За моей спиной болтается рюкзак, а к багажнику прикреплена корзинка с Муки. Jukebox может не волноваться, и сам Муки может не волноваться – я позабочусь о коте.
Я покидаю дом Анны и оказываюсь на пустынной улице, дом Анны – всего лишь один из множества домов на этой улице, но я знаю точно, что буду вспоминать его с теплотой. Дурные воспоминания о Лягушонке уйдут, останутся лишь хорошие – об Анне, а о нигерийке Кирстен и помнить нечего. Анна. Да, Анна, хорошие воспоминания об Анне, они будут вызывать во мне чувство беспредметной грусти, меланхолии, одиночества, всего того, что определяется словом
saudade.
***
…Biblioteksgatan и есть Библиотечная улица, если я правильно понял Биг Босса. Но даже если я понял его неправильно и Biblioteksgatan переводится совсем не как Библиотечная улица, я прибыл по адресу.
Я уже видел это место.
На фотографии, стоявшей на камине Жан-Луи:
фронтон какой-то лавки – то ли бакалейной, то ли чайной, вьющиеся растения в кадках, выставленные на улицу. Лавка перекочевала сюда, в стокгольмскую реальность, прямиком с фотографии, двух мнений тут быть не может.
Biblioteksgatan, 13.
Я останавливаюсь на противоположной стороне улицы и несколько минут изучаю окрестности: либо фотография была не совсем точной, либо за время, прошедшее с фотосъемки, изменилась сама стокгольмская реальность: какой-то детали не хватает.
Какой-то очень важной детали.
На то, чтобы найти чертову Biblioteksgatan, мне потребовался час. С путеводителем все было в порядке, на шведскую архитектуру я не заглядывался (плевать мне на нее), Муки не донимал меня, сидел тихонько в своей корзинке, – все дело во мне, в тихой, сводящей с ума музыке, которая все это время звучит в моей башке.
Я подозреваю, что это фаду.
Убил, убийство, убийца, убиваю – шепчут мне невидимые гитарные струны.
Убил, убийство, убийца, убиваю – аккорд следует за аккордом, подобно волнам, накатывающимся одна задругой; волны лижут берег, они заметны лишь у кромки, а на море – первобытном, величественном – царит полный штиль. Освежающего бриза, вот чего ему не хватает.
И только я знаю, как его вызвать.
Убил, убийство, убийца, убиваю.
Ни одно из этих слов не пугает меня (поп fa nulla), ни одно из этих слов не заставит меня даже почесаться, разве что воспоминания об Анне – они уже сейчас будят во мне чувство беспредметной грусти, меланхолии, одиночества, всего того, что определяется как
saudade.
Я думал, что это случится позже, гораздо позже.
Но выбирать не приходится и, чтобы заглушить дурацкую музыку в башке, дурацкую беспредметную грусть, я пялюсь и пялюсь на лавчонку. Biblioteksgatan полна других лавок и маленьких магазинчиков, в их витринах выставлены бесполезные, но милые вещицы, их хочется купить, хотя практического применения вещицам не найдешь никогда. Карманные магазинчики и похожи на карманников: они призваны элегантно выкачивать деньги, если бы в витринах стояли "однорукие бандиты" – это было бы не в пример честнее. Моя лавка не такая, она не флиртует с прохожими и не строит глазок туристам, она не потрясает кольцами для салфеток (в качестве фаллоимитатора) и не завлекает напольными светильниками (в качестве сбруи для экстремального секса с соседским волкодавом). За то время, что смотрю на нее, ни один человек не вошел внутрь и ни один не вышел, очевидно, моя лавка бешеной популярностью не пользуется. Что ж, придется нарушить ее сонный покой.
Я перебираюсь под сень вьющихся растений в кадках и спрыгиваю с велосипеда. И приставляю его к стене. И снимаю с багажника корзинку с котом. И отхожу на несколько шагов. Вот она – важная деталь! На снимке с каминной полки фигурировал велосипед и картинка выглядела именно так: фронтон какой-то лавки – то ли бакалейной, то ли чайной, вьющиеся растения в кадках, выставленные на улицу, на переднем плане – велосипед: краска на раме облупилась, сквозь нее проступает ржавчина, разница лишь в том, что велосипед полицейского комиссара, на котором я приехал сюда, – почти новехонький. Не успеваю я подумать об этом, как краска на раме начинает лупиться и то, что проглядывает сквозь нее, – ржавчина.
Так выглядит старость, именно ее боялась Лора. Старость, а в перспективе и смерть.
Я не собираюсь быть свидетелем смерти сраного велосипеда и, подхватив на руки корзинку с Муки, толкаю дверь в лавчонку.
Она и вправду оказывается чайной лавчонкой, или чайным домиком: три стены из четырех заняты стеллажами, на которых стоят банки с чаем и товары, сопутствующие чайной церемонии где бы то ни было: китайские фарфоровые чашки, заварники из необожженной глины, подставки, покрытые черным лаком, фигурки неизвестных мне божков; калебасы с бомбильями для лакания матэ и рассеянных мыслей о судьбах латиноамериканской культуры, я и готов увидеть какого-нибудь экзотического перуанца в пончо, приставленного к бомбильям.
Хрен тебе, безумный Макс.
В чайном домике никого нет, но есть четвертая стена с прилавком и небольшим стеклянным стендом. На нем выставлены фотоаппараты, рамки для фотографий, мини-кофры и прочая фигня: тонкий намек на то, что здесь можно затариться не только завернутым в рисовую бумагу чаем пу-эр, но и проявить пленку. Или приобрести мыльницу для оголтелого щелканья стокгольмских достопримечательностей. Сфотографированные достопримечательности можно лицезреть здесь же, на пробковой доске: несколько десятков снимков, людей на них гораздо меньше, чем зданий, памятников и машин, я льщу себя надеждой, что среди них может обнаружиться фото мужчины с пробитой головой, один из психоделических шедевров Ильи Макарова, но… вместо этого нахожу себя самого.
Нет, голова у меня не пробита, и я не лежу в луже крови, и ночные огни не бликуют на моем мертвом лице. Фото вполне нейтральное, если не сказать – благостное:
Я и Муки.
Я держу кота на руках и улыбаюсь, как улыбался бы Анне на фоне сумеречного сада, как улыбался бы Август на исходе ночи, как улыбался бы Лоре, только что осчастливившей меня галстуком Брэндона; моя улыбка так и говорит: я – отличный парень, чуть-чуть простоватый, но способный просочиться в любой клуб, где приторговывают экстази, на любую вечеринку, где приторговывают эскорт-бабцом, на фотосессию любой звезды, на съемку любого порнофильма. Я выгляжу довольным жизнью, и ничто не мучает меня.
Где был сделан этот снимок? И главное – когда? Или это был не я, а Макс Ларин – тот, настоящий?
Хрен тебе, безумный Макс.
Я и есть настоящий: одна темнокрылая бабочка подрагивает крыльями, одна ящерица цвета морской волны подрагивает хвостом. У парня на фотографии – разные глаза. Значит, это я – никто иной. Не отрывая взгляда от фотографии, я жму на кнопку звонка, вмонтированную в прилавок. Где-то в недрах лавчонки возникает легкая нежная трель, она-то и вызывает к жизни владельца "никонов" и "кэннонов", знатока чайных церемоний.
Это не экзотический перуанец в пончо, на которого я рассчитывал, но тип, достойный пристального изучения. Молодой азиат (ему не больше двадцати пяти), из тех, кого так любят снимать Ким Ки-Дук и Ли Минг-Се. Крашеные в радикальный блонд волосы, серьга в ухе, физиономия, заставляющая вспомнить о существовании продажных полицейских, сутенеров с садомазохистскими комплексами и бродяг на краденых мопедах. Если он китаец – то наверняка отирается поблизости от Триады, если японец – то наверняка присосался к брюху Якудзы. Рыба-прилипала, настоящий подонок, а с преступными сообществами Вьетнама и Кореи у меня всегда были сложности. Некоторое время мы разглядываем друг друга, лицо азиата непроницаемо, надеюсь, что и мое выглядит точно так же.
– Я прилетел из Москвы, – говорю я крашеному азиату. – Москва. Москоу.
Он кивает подсушенной, похожей на тыкву-горлянку головой.
– Я должен кое-что передать вам.
– Говорите по-английски, – азиат и сам произносит это по-английски.
– Хорошо. Я попробую.
Мой английский совсем не так плох, как мне казалось раньше, напротив, он неожиданно хорош, Анна Брейнсдофер-Пайпер гордилась бы мной. В голове моей толкутся самые разные слова, и я понимаю их до последней буквы, состряпать фразу "Could you place me at a small table, not too near the side and with some pleasant fellow passengers?" для меня теперь говно-вопрос, я мог бы заняться вышедшим из моды синхронным переводом, я мог бы покупать голливудскую срань на языке оригинала, я мог бы с утра до ночи слушать, о чем лепечут далай-лама с Ричардом Гиром, но мне положить – и на далай-ламу, и на Ричарда Гира.
И ни на один фильм я больше не взгляну.
– Я должен кое-что передать вам. Небольшую вещицу.
– Похожую на эту? – Азиат вытаскивает из нагрудного кармана рубахи флешку и кладет ее на прилавок.
– Очень похожую.
Я все еще озабочен своим безупречным English, откуда я могу знать его? Все дело в Максе Ларине? – но он был мертв, когда мы встретились к ним лицом к лицу. Мертв – а потому нем. Все дело в Анне? – уж не ее ли волосы нашептали мне стальные конструкции паст и перфект? Или все дело в фотографии на пробковой доске за спиной азиата?
Вмажь джанк и узнаешь.
Сожри шрумс и узнаешь.
Нюхни кокс и узнаешь.
Глотни меф и узнаешь.
Ты взял чужое имя, а значит, – принял в себя чужую жизнь, так что будь готов ко всему, безумный Макс. Я готов.
– Возьмите.
Флешка Биг Босса перекочевывает из моего рюкзака прямиком в руки азиата. Что делать дальше, я не знаю. Но, возможно, знает кто-то другой, возможно – сам крашеный азиат. Так фильмы не заканчиваются, так они только начинаются. Все сценарии пишутся в расчете на то, что плохие парни будут жить долго, будут жить вечно.
– Я и раньше выполнял… м-м… деликатные поручения…
Никакой реакции.
– У меня был приятель, – захожу я с другой стороны. – Тоже азиат. Один забавный японец по имени Хайяо…
Зубодробительную историю про дырокол, бегство из Японии и последующую натурализацию в массажном салоне я проговариваю в полной тишине, никаких трудностей с дыроколом (punch press и как синоним – bear) не возникает, массаж ступней (foot massage и как синоним – sole) тоже дается мне легко, но… История совсем не греет рыбу-прилипалу, настоящего подонка. Для заварников и фарфоровых чашек она бы сошла, а для члена Якудзы (Триады) – выглядит чересчур мелкотравчатой. Я понимаю это, лишь когда заканчиваю спич. Отрубленный мизинец – вот что мне грозит за подобные вольности. За несанкционированные анекдоты.
– Ладно. Не обращайте внимания…
Азиат останавливает меня одним движением: даже не руки – век. Тяжелых, как у Будды, припухших, как у старика-каллиграфа: заткнись и слушай, придурок.
– Паром Стокгольм – Киль, – говорит он. – Отправление сегодня вечером, в билете все указано.
– Билет на мое имя?
Япошка (или китаеза), очевидно, считает какие-либо объяснения ниже своего самурайского (конфуцианского) достоинства. Он просто выкладывает на прилавок стопку документов. Наличие среди них ветеринарного паспорта поражает меня в самое сердце. Не я один решил позаботиться о Муки, гы-гы, бу-га-га, нахх!..
– И что мне делать в Киле?
– Ячейка в камере хранения на железнодорожном вокзале.
На том месте, где секунду назад красовалась моя открытая улыбка и торчала морда Муки, образуется пустота: азиат снимает фотографию, переворачивает ее и что-то быстро пишет на обратной стороне.
– Вот ее номер. Там же – дальнейшие инструкции.
– А… Как вы узнали про кота? – я просто не могу не задать этот вопрос.
И снова он не снисходит до объяснений – проклятый япошка, зачумленный китаеза, корейский выкормыш, вьетнамское пугало. Хотя и постукивание пальцами по снимку тоже можно считать объяснением.
– Когда только меня успели щелкнуть?
– Вам виднее. Я получил фото в готовом виде и не имею отношения к его проявке.
– И что мне делать с этой фотографией потом?
– Что хотите. Можете съесть сами. Можете скормить коту. Но не раньше, чем запомните порядок цифр на обороте.
– Я уже запомнил.
Я не имею ни малейшего понятия о том, как разыскать паром, идущий в Киль. Хотя наверняка могу добраться до него на велосипеде, руководствуясь указаниями из брошюрки "Стокгольм, путеводитель по городу". Поездка на велосипеде окутана легким флером, поэтична, немного грустна и заставляет вспомнить о том, что существовали времена, когда о компьютерных эффектах никто и слыхом не слыхивал, а кинематограф был немым. В поездке на велосипеде есть масса преимуществ, но мне не хочется нарушать идиллическую картинку фронтона чайной лавки. Велосипед, прислоненный к стене, – самая важная ее деталь. Все останется именно таким, каким виделось мне на фотографии, уже тогда все было предопределено и если кому-то дано изменить пути звезд, орбиты планет, течение судьбы – пусть это буду не я.
У меня хватит дел и без этого.
– Как мне добраться до парома?
– Я отвезу вас.
…Неожиданное предложение. Почти непристойное предложение. Предложение на миллион долларов. Азиатов подсознательно тянет ко всему европейскому, отсюда – выбеленные волосы, отсюда – поджарый SAAB, за рулем которого он сейчас устраивается. Я занимаю место на пассажирском сиденье, корзинка с котом по-прежнему со мной. Профиль Муки вытянут так же, как морда священного быка Аписа, профиль азиата приплюснут, как и любой азиатский профиль. На контрасте оба профиля смотрятся весьма забавно, Чужой против Хищника, гы-гы, бу-га-га, нахх!.. Я с трудом подавляю улыбку и принимаюсь думать о том, что не мешало бы прикупить Муки ошейник, примерно такой же, какой был у Сонни-боя. Я знаю, что сделаю после этого -
напишу на ошейнике имя кота.
Я использую для надписи не слишком популярный шрифт Palatino Linotype, но как она будет выглядеть, надпись?
"Муки".
"Muki", – пожалуй, английский вариант – предпочтительнее. Тот, кому Муки достанется впоследствии…
Стоп.
Почему Муки должен кому-то достаться? Ведь теперь это мой кот. Мой – и все тут. И расставаться с ним я не собираюсь.
На лобовое стекло падает слегка пожелтевший лист (кадр, украденный жизнью у Ли Минг-Се).
На лобовое стекло падает первая капля дождя (кадр, украденный жизнью у Ким Ки-Дука).
Азиат может гордиться своими соотечественниками, в его силах продлить недолгое очарование замерших на стекле листа и капли, но вместо этого он включает дворники.
Кадр, украденный жизнью из десятков тысяч проходных фильмов, напрочь лишенных поэзии.
Следующее движение моего спутника тоже лишено поэзии: он вытаскивает из бардачка SAAB половинку фотографии.
– Отдадите это человеку, с которым встретитесь в Киле.
– На железнодорожном вокзале? У ячейки камеры хранения? – позволяю я себе маленькую вольность.
– Думаю, это случится позже.
– Когда?
– Когда вы получите инструкции. Способом, о котором я вам уже сказал.
Это лишено смысла. Все происходящее лишено смысла. Или, скажем, его не больше, чем в любом шпионском боевике. Главное – движение. В подобном контексте движение можно рассматривать как самоцель.
За кого они меня принимают?
Это – главный вопрос, и на него у меня нет ответа. Ведь сценария я не читал.
Половинка фотографии когда-то являлась частью единого целого, изображенное на ней нисколько меня не удивляет, и этот снимок я уже видел:
близкая перспектива улицы: беленые стены домов, синие двери, синие ставни, открытые террасы вторых этажей, каменные плиты мостовой тоже кажутся побеленными – все это напоминает Средиземноморье, но я не совсем уверен. В глубине кадра – там, где крылья улицы почти смыкаются, – силуэт человеческой фигуры.
Сейчас я держу в руках лишь часть улицы (правую) и часть силуэта.
Но думаю совсем не о них, а о предстоящем морском путешествии. Его предчувствие заставляет сладко сжиматься сердце. Я так и представляю соленые брызги на лице, удаляющийся берег, влажные поручни, крутые борта, крутые ступени, обшивку каюты, эй, стюард, постарайтесь найти мне место за маленьким столом, не слишком в стороне и в обществе приятных спутников. Пара-тройка приятных спутников обязательно отыщется, и, если они не будут такими отморозками, как Лягушонок, – ничего им не грозит. Но что-то подсказывает мне: отморозки существуют везде и всегда.
Да и хрен с ними, на них всегда можно накинуть петлю. Я ведь прав, Муки?..