Символика тюрем - Николай Трус 17 стр.


В январе 1942 года меня привезли в Плевен поздно вечером: поезд опоздал, и уже в темноте меня столкнули в подземелье. Стоял лютый холод, пресловутая "генерал-зима", как назвал ее Геббельс, была в разгаре. Но почему вместо того, чтобы замораживать только гитлеровских солдат на русских полях, она одолевала и нас? Кое с чем в пропаганде Геббельса мы соглашались - зима действительно стояла страшная, какой давно не бывало, и хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, подобного чуда больше не повторилось. Температура, как нарочно, держалась между 30 и 40 градусами ниже нуля. Эта "генерал-зима" должна была оправдать осечку гитлеровцев на Восточном фронте и оставить блаженно верующих уповать на мираж всепобеждающего вермахта.

Метель мела по улицам, собирала сухой снег и швыряла его в зияющие без стекол окна тюрьмы. В самом углу скорчился арестант, имени которого я не знал, лица почти не различал, но которого запомнил на всю жизнь. Было невыносимо холодно, мороз стоял больше 35 градусов, чтобы согреться, мы прыгали, плясали, потом жались в углу друг к другу как бездомные собаки. Примерно после полуночи мой сосед неожиданно грохнулся на пол и заметался. Лица его в темноте не было видно, я не мог понять, что случилось, решил, что он умирает, взбежал по лестнице и начал стучать по крышке.

- Чего тебе? - грубо вскрикнул сонный полицейский. - Тут человек умирает, - объяснил я ему.

- Ничего с ним не случится, до утра потерпит, - отрезал полицейский.

Моя попытка настаивать на помощи вызвала такую реакцию, что мне стало ясно: если ему суждено умереть в эту ночь, ничто не сможет его спасти.

Я вернулся к припадочному, который продолжал корчиться и биться об пол. "Не эпилепсия ли это?" - пришло мне в голову как некое утешение. Через две-три минуты он действительно затих, сел, потом выпрямился, я заговорил с ним, стал успокаивать, а он махнул рукой, мол, ничего, с ним это не впервой. И мы продолжали прыгать и пританцовывать.

Несколько раз мне пришлось наблюдать припадки эпилепсии. Однажды я присматривал за ребенком - с нами, большой группой заключенных, переведенной из СЦТ в столичную этапную тюрьму, был мальчик лет десяти-двенадцати. Очень симпатичный мальчик. Он что-то украл и находился в Доме гуманности (кажется, так называлась тюрьма для малолетних), но после побега попал в более высокий университет - в СЦТ, в среду более опытных преступников, которые могли покалечить его душу. Временно он оказался с нами. Вдруг мальчонка упал на, мостовую, заметался, его слабое тельце скорчилось от конвульсий. Мучительное зрелище. Один из полицейских остался его дожидаться, а мы продолжали свой путь на вокзал.

Почему так часто бывали эти картины? Объяснение простое: тяжелые условия, в которые попадал больной, голод, нервное перенапряжение, страдания усиливали болезнь, и припадки учащались.

Картина жизни Кайлыкской республики и других тюрем вряд ли будет полной, если я не упомяну о Ст., который был психически больным. На первый взгляд он как будто не представлял собой ничего особенного. Могло даже создаться впечатление, что этот человек средних лет все понимает и находится во вполне нормальном состоянии, однако вскоре становилось ясно, что он психически болен. А это был очень ответственный деятель движения. В результате пережитых в полиции и после нее нравственных страданий нервы и психика его не выдержали, мало-помалу он "тронулся" и в конце концов стал совсем другим человеком.

"Человек в футляре", - говорил Чехов в социальном смысле, а я бы употребил здесь это выражение в психологическом значении, потому что действительно Ст. был человеком, закрывшимся в футляре, изолировавшим себя от товарищей, от коллектива и от всего мира. К себе он не подпускал никого, если не считать, что до поры до времени терпел заботы Георгия Аврамова. Чаще всего он лежал скорчившись на полу - чтобы быть подальше от других. Он даже не мог спать на нарах и стелил себе прямо на досках, заворачивался в порванное одеяло с головой, чтобы никто его не видел и чтобы по возможности и он не слышал, что делается вокруг. Так он пролеживал часы напролет, и ночью и днем.

Наблюдая, как он прячется, испуганный светом, я спрашивал себя: что же у него на душе - изнемогает ли он от страданий или отупел до такой степени, что стал бесчувственным как животное? Сам он ничем не выдавал своего внутреннего мира, окружил себя со всех сторон ежовыми иглами и выпускал их всякий раз, когда кто-либо из добрых побуждений хотел помочь ему, из сожаления или просто чтобы поддержать, пытался вникнуть в его жизнь или хоть немного с ним сблизиться. Он запустил себя совершенно. Ходил оборванный, небритый, лицо его поблекло. Если на его деревянных башмаках перетирались ремешки, он не был в состоянии позаботиться о новых ремешках, а надевал первые попавшиеся чужие башмаки. Товарищ, оставшийся без обуви, кричал во двор из дверей камеры: "Кто взял мои башмаки?", а Ст. одиноко, невозмутимо продолжал шлепать в них по двору.

Его отчуждение от мира дошло до того, что он грубо и равнодушно относился даже к своему отцу и к матери, уже пожилым людям. Однажды они приехали к нему издалека на свидание. Один наш товарищ, наблюдавший эту сцену, вернулся, потрясенный виденным: мать горько оплакивала своего сына-мученика, а он грубо и холодно оттолкнул ее и, взяв сумку с едой, ушел в камеру. Эту психоневрастению, как я дилетантски определил его болезнь, разумеется, нетрудно было вылечить, если бы была возможность позаботиться об этом несчастном. Он фактически отбывал двойное наказание.

И некоторые другие случаи нервно-психических расстройств пришлось мне наблюдать в тюрьмах. У одного парня, вообще-то серьезного и разумного, началась тяжелая меланхолия. Он все более погружался в нее, всячески уединялся и непрерывно напевал песню:

И никто не узнает, где могилка моя…

В конце концов он совсем потерял рассудок. А один молодой товарищ, интеллигентный и способный, страдал ужасной мнительностью. Сначала это было не очень заметно, выражалось в чрезмерной подозрительности, он озабоченно предупреждал, что тот или иной - скрытые враги. Однако болезнь его все более обострялась, и он стал видеть опасных врагов даже в самых чистых людях. После освобождения он заваливал различные учреждения "разоблачительными" письмами. Это навлекло на него большие неприятности по той простой причине, что не везде сразу поняли в чем дело. Так он исчез из жизни, и мы даже не узнали, что же все-таки с ним произошло - попал ли он в психиатрическую больницу или болезнь осилила его и убила?

Картина жизни в этапных тюрьмах становится особенно тягостной, если учесть, что при передвижении по этапу заключенных не кормили, а каждый должен был заботиться о себе сам. Можно было дать деньги полицейскому, чтобы он купил хлеб и еще что-нибудь, и, разумеется, об этом излишне даже упоминать, часть денег он удерживал. Если же случалось - а такие случаи не были редкостью, - что арестант не имел ни гроша в кармане, тогда душа из него вон. Одна из черт старого общества состояла в том, что оно издало закон об этапных тюрьмах, но не побеспокоилось о том, чтобы заключенным было там чем кормиться.

Всего-навсего мелкое упущение! Особенно сильно я почувствовал его зимой 1942 года. Меня переводили из СЦТ в Плевенскую тюрьму. Отъезд совпал с временем свидания. Я переступил зловещий порог наружных ворот тюрьмы… и увидел мать, идущую мне навстречу. Родители мои не знали, что меня переводят, некогда было им сообщить. Для матери это было неожиданностью. Мученица мать, пережившая, как свои, все страдания сына, сначала остолбенела от неожиданности, а потом поспешила мне навстречу, заплакала, протянула руки и стала умолять полицейского - мол, у нее есть разрешение на свидание от господина прокурора, она принесла немного еды, пусть он мне передаст. Я тоже настаивал, и страж смилостивился. Моя мать, державшая в руках сумку с питкой, тонкой, только что испеченной белой питкой, сунула ее мне в руки, и я продолжал свой путь, не имея возможности обернуться и посмотреть, как она провожает взглядом своего сына в кандалах, с узелком в руке и с полицейским за спиной. Картина не для матери! Как радуется мать, когда дитя ее преуспевает! Как она видит своих детей с малых лет уже взрослыми, большими людьми, хорошо устроенными в жизни! Но и в беде мать остается со своими детьми, даже с неудачниками, пропащими, страдающими детьми, и несет в своем сердце их мучения.

Горестные мысли так взволновали меня, что, когда открылись ворота этапной тюрьмы на Центральном вокзале, я грубо ответил на просьбу одного арестанта. Софийская этапная тюрьма находилась левее вокзала - одноэтажное здание с двумя помещениями для арестантов: мужским и женским отделениями. Большая часть мужского отделения была занята огромными нарами с голыми досками, не видевшими давно ни метлы, ни воды, со стенами, испачканными следами крови.

На нарах по-турецки сидел цыган средних лет. Когда я вошел, он, увидев стеку с питкой, жадно крикнул:

- Дай!

Меня возмутили его жадность и нахальство, и я поэтому резко сказал ему:

- Подожди, как тебе не стыдно, я ведь еще даже не вошел!

Но он снова сказал, я помню это точно:

- Дай! - и протянул правую руку.

Я думал, что это обычная в таких обстоятельствах жадность. И, не зная, какая трагедия заключалась в этих трех звуках "дай", не подозревал, что именно благодаря этому человеку и этой лепешке увижу человека с большой буквы, которым восхищаюсь и до сих пор.

Я опустил на пол один конец кандалов (его держали в руке), положил узелок, вытер пот, но остался стоять - мало кто решался сесть или лечь на нары, боясь, что на него наползут насекомые.

В камере было еще несколько человек, среди которых двое молодых, прилично одетых мужчин. Их одежда казалась довольно-таки вызывающей в этой обстановке. Первые слова в любой тюрьме, конечно, откуда, куда, за что. Это двое не понимали по-болгарски, но мы узнали, что они легионеры Железной гвардии Кордеану из Румынии. После разгрома этой гитлеровской организации они бежали в Грецию, там их арестовали и сейчас по этапу возвращали в Бухарест. Мне было любопытно наблюдать за ними и находиться в одной тюрьме с этими лютыми идейными и политическими врагами.

Я рассмотрел цыгана на нарах - это был человек средних лет, из оседлых, городской цыган, в поношенной, но не совсем порванной одежде. Вдруг он упал на доски, и у него начался припадок. Кто-то из арестантов хотел постучать в дверь, позвать полицейского. Я остановил их. Такую картину я уже наблюдал не раз. Эпилепсия. Тяжелое зрелище. Он изо всех сил бил руками по доскам, сцепив зубы, пена появилась на его губах, он корчился, конвульсии сотрясали все его тело, а вытаращенные глаза не видели ничего. Через несколько минут он успокоился. Глаза его прояснились, он посмотрел на нас как ни в чем не бывало, выпрямился, сел. И сказал едва слышно: - Я есть хочу.

Я отломил кусок питки и протянул ему. А он схватил ее обеими руками и с такой жадностью стал есть, что мне стало ясно - он давно голодает. Когда он отдышался, я заговорил с ним, желая понять, что с ним произошло, чем ему можно помочь. Его перевели три дня назад из Дупницы и направили - я не понял за что - в Разградский округ. И все эти три дня и три ночи он не имел и крошки во рту. Вот что оказалось причиной инстинктивного возгласа: дай! - при виде питки. Из Дупницы до Софии три дня, а потом от Софии до Разградского округа - еще три или пять. Без еды. Вопиющее безобразие! А власть имущие даже не подозревали - если это вообще их интересовало, - как общество отрицает само себя при помощи этого "мелкого" упущения. Мы разговорились. Цыган показался мне человеком рассудительным. Видя, что он еще голоден, я отдал ему половину от оставшегося куска питки. Другой кусок остался в сетке.

Когда нам сообщили, что поезд на Плевен с арестантским "купе" отправляется, он вызвался помочь мне нести вещи. Кандалы я не мог ему дать, даже если бы хотел, они были крепко прикованы к щиколотке моей правой ноги, а узелок я боялся ему доверить - цыган! и притом арестант, при случае утащит и глазом не моргнет. Но он предложил понести сетку с питкой, и… как я мог ему сказать: "Не дам!" Ведь он человек! А человеку надо доверять, надо ему верить. Ведь я могу его обидеть недоверием. Из-за какой-то питки. И я махнул рукой - в конце концов, что такое кусок питки? Пустяк. И он взял сетку. Нас посадили в два разных купе вагона. Цыгана поместили с двумя легионерами, контакта не было. Мы ехали три часа до станции Плевен, где я должен был сойти. Я взял вещи и пошел по коридору перед "моим" полицейским, даже и не думая о питке. Я был уверен, что она давно съедена. Но когда я проходил мимо купе, где находился цыган, дверь отворилась, он сказал:

- Аркадаш, возьми свою сетку, - и подал мне сетку с питкой.

Потом шепнул, что легионеры уговаривали его эту питку съесть.

- Но я не согласился. Это, сказал я, того парня, я берегу ее для него. Возьми, поешь. - И он посмотрел на меня доверчиво и просительно.

Он хотел, чтобы я оценил его поступок - ведь он сберег питку от жадных легионеров и сам к ней не притронулся. Он хотел мне доказать, что оправдал мое доверие. Никогда в жизни я не переживал большего удивления! Изголодавшийся цыган сохранил свежую питку! Нет, здесь не подходит слово "цыган" или "попрошайка", здесь может подойти только одно слово: человек! Арестант, нарушитель, голодный цыган победил себя во имя человеческого доверия!

Я отдал ему сетку с питкой, так как теперь она уже принадлежала ему. Ведь он проявил себя человеком…

(Ганчовский Н. За тюремной решеткой. - М.: Политиздат, 1974)

Тюрьма времен военного переворота в Чили

11 сентября 1973 года в Чили был совершен военный переворот - один из самых жестоких и кровавых в истории Латинской Америки.

Документальная книга Серхио Вильегаса "Стадион в Сантьяго", написанная по горячим следам событий, и поныне остается одним из лучших произведений о страшных днях сентября 1973 года.

Рассказывает Эстебан Карвахаль. Наступила моя очередь. Нас, пятерых арестованных, привели на допрос. Майор без передышки бил меня кулаком в уши. От его ударов я качался из стороны в сторону, изо рта хлынула кровь. Затем мне нанесли сильный удар сапогом в пах, и я резко качнулся вперед. Я, наверное, упал бы, если б не получил новый удар, на этот раз в спину. Потом меня снова начали бить в пах. Я корчился от боли, но удар под ложечку вновь не дал мне упасть.

Нас забрали по соседству с Северным райкомом партии, недалеко от 7-го полицейского комиссариата, между половиной девятого и девятью часами утра в одном из примыкающих к райкому домов. Я находился там вместе с четырьмя товарищами. Окружившие дом полицейские ворвались внутрь, бросая бомбы со слезоточивым газом, а затем выволокли нас на улицу. Заодно они прихватили телевизор, лежавшие в ящике комода деньги, несколько ламп, столовый сервиз и кое-что из одежды.

В комиссариате нас встретили пинками и прикладами. Весь путь до комиссариата мы проделали под градом ударов. Излюбленной мишенью были спина и нижняя часть живота. Нас привели во двор и заставили лечь лицом вниз, руки на затылке.

В таком положении нас стали по одному допрашивать. Кто у вас главный? Кто командир? Чем занимались? И основной вопрос - где оружие? Ничего не знаем, отвечали мы, не имеем об этом ни малейшего понятия.

Радио было включено на полную мощь, и мы слышали все, что происходило в президентском дворце Ла-Монеда: ультиматум, предъявленный мятежниками Сальвадору Альенде, бомбежку дворца, первые приказы хунты.

В двенадцать пришел офицер. У него был свой метод запугивания людей.

- За первого же погибшего карабинера, - сказал он, - один из вас поплатится жизнью.

В час явился капитан Асокар с новостью.

- Только что погиб карабинер, - сказал он угрожающим тоном. - Еще одна жертва, и мы всех вас поубиваем.

В пять часов поступило новое сообщение: "Погиб еще один карабинер. Мы вас расстреляем". Послышался лязг затворов.

- Не будьте идеалистами, мальчики! - увещевал нас капитан. - Скажите, где оружие. Никто об этом не узнает.

Я заметил, что некоторые товарищи стали проявлять признаки слабости. Мы все были уверены, что нас убьют.

Через три четверти часа пришел армейский майор, и нас повели на допрос. Для проформы, конечно. Предварительно майор устроил нам спектакль: сделав вид, что оскорблен сказанными словами, он в наказание пригрозил одному из товарищей, что ему сделают подкожную инъекцию воды из-под крана. Рядом уже стоял новобранец со шприцем наготове. Вдруг майор сказал этому товарищу:

- Ты, однако, не трус!

Из допроса ничего не помню, кроме избиений. Думаю, что в этом и заключалась его цель. Продолжался допрос долго, и я никогда не испытывал такой боли и одновременно такого бессилия. Ощущение было такое, будто мое тело разломано на несколько частей. Мы все, кажется, держались стойко. Раздосадованный офицер сказал наконец:

- Я их забираю.

Офицер корпуса карабинеров подстрекнул его:

- Они наверняка что-то знают, так как их взяли у райкома.

Сначала нас привели в ближайшую воинскую часть, а оттуда на военном автобусе отправили в расположение полка "Такна". Мы с удобствами разместились на сиденьях. Однако длилось это недолго. Когда мы проезжали через центр Сантьяго, между жителями города и мятежниками вспыхнула сильная перестрелка. Карабинеры из 7-го комиссариата бросились на пол. Мы же вынуждены были сидеть, слушая, как кто-то из карабинеров орал нам:

- Если сюда залетит пуля, она наверняка вас прихлопнет, сукины дети!

Пули свистели, а мы продолжали сидеть, являя собой прекрасную живую мишень.

В казарме полка "Такна" с нас сняли башмаки, носки, отобрали часы и кольца (обратно эти вещи мы так и не получили). Некоторое время спустя во двор казармы вошла новая большая колонна арестованных. Среди военных возникла сумятица. В растерянности один офицер спросил другого, указывая на нас пальцем:

- А с этими что делать?

- Пускай их в общую толпу, - раздалось в ответ.

В глубине двора я увидел проходившего Висенте Сотту - бывшего депутата парламента от христианских демократов, одного из руководителей партии МАПУ. (МАПУ - движение единого народного действия - партия, образовавшаяся в 1969 году в результате выхода левой группировки из Христианско-демократической партии Чили. Входила в коалицию Народного единства). Он шел прихрамывая и опирался на палку. Позднее Сотта рассказал, что его схватили, когда он находился у врача, который должен был снять у него с ноги гипс - результат травмы, полученной при аварии. Однако мятежники искали, по-видимому, не Сотту, а врача.

В это время всем уже было известно, что во дворце Ла-Монеда убит президент, но об этом мы не говорили. Все задавали себе вопрос, действительно ли масштабы мятежа столь велики и серьезны, как утверждает по радио хунта, или, может быть, в армии все же есть люди, которые борются где-то в защиту законного правительства.

Поначалу нас во дворе было человек сорок, однако к полуночи весь этот двор, а также соседний оказались забиты до отказа. Прибывали люди с промышленных предприятий "Лучетти", "Командари", из министерства образования, министерства труда и из других мест. Среди них мы встретили Серхио Арансибия, вице-президента Национального института развития сельского хозяйства и животноводства, и Вальдо Суареса, заместителя министра образования.

Назад Дальше