Лида свернула в узкую сыроватую аллею, затемнённую холмами ворсистых кустов.
Поэзия - это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет. Боже, нет и не будет… Да ведь полмесяца назад всё было. Разве поэзия обрывается сразу, а не уходит медленно, как вот этот белоночный июнь? Неужели она просмотрела её ползучий уход, в общем-то пропустила и все белые ночи? Да?
Лида нагнулась, - в эти босоножки всегда закатывается гравий.
У Сергея не было женщины, и он не влюбился. Да? Он не влюбился - он давно и сильно любил. Где-то она читала, что есть мужчины, для которых любовь к работе по силе страсти мало чем отличается от любви к женщине. Такой без любви не умрёт. Боже, но ведь любовь - это когда умираешь…
Может быть, сделаться модной? Мужчины часто противоречивы… Вот Сергей любит женственность. Любит ли? Теперь в моде стервозность. Энергия, нахальство, броскость, брючки, папироса… А почему женственность не в моде! Не потому ли, что женственной быть трудно. Трудно быть мягкой, нежной, доброй… Куда проще надеть джинсы и сунуть в рот сигарету.
Лида вышла на широкую дорогу, желтевшую утрамбованным песком и рассечённую травяной лентой вдоль на две половины. Здесь гуляли потоками, как в театре.
Ах, причём тут модность. И пусть на неё посматривают молодые люди, и пусть она красивая… Внешностью теперь не удивишь, теперь все красивые. Да и нет некрасивых женщин, а есть женщины, не умеющие быть красивыми. Она уж знает. Она не знает другого: как вернуться к тем дням и годам, неожиданно улетевшим вроде этих пушинок?
Лида вскинула голову, поражённая фантастическим видением…
В высоком, ещё не побелевшем небе, в последних лучах солнца, уже брошенных вдоль земли, в тёплом парном воздухе повис тополиный пух. И много, везде, всё в пуху. Маленькие пушинки, чуть больше комара. Большие пушины, как светлые комочки. Они не походили на снег и не спешили к земле, а свободно колебались в тёплой стихии - вниз, вверх, вбок… Откуда они? Ведь тополя на том конце парка.
Лида следила за одним крупным шаром, похожим на голову одуванчика. Развести бы руки и полететь за ним… Куда? К Сергею? Который сейчас мается дома. Умерла важная свидетельница… Боже, так и не научился работать спокойно. У него всегда кто-нибудь умирал, кто-нибудь скрывался, жаловался, не признавался. Да? Она думает о нём, а он думает о преступниках…
Сильная злость каким-то толчком… О, злость не бьётся толчками. Это же ненависть, внезапная ненависть толчком стукнула в сердце. Она испугалась, чуть не вскрикнув. К кому ненависть?
Лида опустилась на прохладную скамейку, костисто белевшую под деревом светлыми рейками.
К Сергею. Да она ненавидит его больше всех на свете! Но этого не может быть, не должно быть. Ненависть к Сергею. Она сходит с ума. Пух, тополиный пух несёт по парку июньский дурман. У неё аллергия…
Она схватилась за скамейку, словно та уходила из-под неё. И упёрлась каблуками в песок, стараясь их вдавить, вонзить в землю, которая сейчас тоже могла уйти, как и реечная скамейка.
Лида вдруг поняла не разумом, а ощутила всем своим существом, как она была счастлива все прожитые с ним годы. Но почему же, почему это животное понимание не приходило тогда, когда она была счастлива? Неужели для того, чтобы знать о своём счастье, нужно познать горе? Неужели для ощущения каждой минуты блаженства нужна рядом - параллельно, что ли, - и минута страданий? Да? Ну, конечно, диалектика: чтобы правая рука радовалась здоровью, должна болеть левая.
Она уже шла быстрым шагом. Куда? За пухом, который опускался на землю, повисал на ветках, плавал над деревьями, собираясь раствориться в белой ночи.
Другие женщины обходятся и без любви - был бы мир в семье. Но к чему тогда этот мир? Без мебели, без одежды, без зарплаты, без горячей воды, без электричества и без газа жить смогла бы… Но без любви? Зачем тогда жить вместе? Зачем тогда вместе жить? Зачем сидеть в одном доме с человеком, который не бежит к тебе на кухню, где ты обожгла руку?
Лида открыла сумочку и достала платок, опережая подступающие слёзы…
- Лидия Николаевна, провожаете белые ночи?
Дорогу заступил мужчина. Она смотрела на него, зная, что этот человек ей хорошо знаком, что видит она его каждый день и видела сегодня, - и не могла понять, кто же он. Ах да…
- Провожаю, - тихо согласилась она.
Марат Геннадиевич Храмин, начальник, улыбался своей гланцевой улыбкой:
- Почему же в одиночестве?
- Я не одна…
Храмин окинул взглядом гуляющих, но ни на ком не остановился.
- Со мной летит пух. - Лида подняла глаза, взглядом показывая на белеющее небо и белёсый пух.
- Тополиный, - согласился он.
Кандидат наук, начальник отдела. Сорок лет. Солиден и обстоятелен. Полное лицо с карими спокойными глазами. Одет с иголки. Галантен, любезен и готов на услуги.
Дерзкая и глупая мысль ошалело пронеслась и вроде бы проскочила, как отскочила от головы… Но уж такие они, эти глупые мысли, что далеко не отскакивают. Вернулась она цепко и уже насовсем. Боже, пух-то летит, белые ночи кончаются, любовь уходит…
- Марат Геннадиевич, я сто лет не была в театре…
Он посмотрел ей в лицо другим, ожившим взглядом:
- Приглашаю.
Лида кивнула, ощутив на верхней губе большую и бесплотную пушинку.
Из дневника следователя.
Не перестаю спорить с прокурором. Мысленно. А спорит ли он со мной? Мысленно?
Есть люди, которые живут однообразно, спокойно и скучно, которые не ошибались, не побеждали, ничего не совершали, ни в чём не усомнились, ничего не искали, никому не помогли, ни во что не ввязались, ни с чем не боролись, ничем не пожертвовали… И никто их за это никогда не упрекнёт. Да и некому. Да и не за что, ибо они всегда добросовестно трудились…
Оказывается, можно от всего заслониться трудом. Оказывается, труд оправдывает любую жизнь. Оказывается, труд может быть вместо жизни. Я с этим никогда не соглашусь. Мало, мало лишь хорошо работать! Труд должен быть в жизни, а не вместо жизни!
Рябинин ходил по улицам. Он не знал иного способа успокоения души, кроме сильного утомления тела.
Проспект, как это бывает в районах новостроек, внезапно оборвался, выстелив перед собой сурепное поле. Солнце почти на глазах потеряло форму шара и сползло за горизонт расплавленной массой, как вытекло из своей огненной оболочки. Запахло жидкими пригородными травами и сухой глинистой землёй.
Остатки солнечных лучей и полевые запахи заслонила чёрная нелетняя фигура.
- Я тут живу. - Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. - А вы кого-то выслеживаете?
- Да, уже выследил.
- Кого?
- Солнце.
- Это какое?
- Которое только что закатилось.
- Я тоже живу по современному стилю, - обиделся комендант.
- Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? - вырвался у Рябинина озорной вопрос.
- Это раньше искали, когда не было телевизоров.
Улыбка Рябинина спугнула коменданта - он кивнул и как-то ушёл бочком: чёрный человек в чёрном костюме с единственно светлыми пятнышками - синими носками.
И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.
Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чём не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал… Но это там, за столом, в следственном кабинете.
Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.
Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?
И промелькнуло, исчезая…
…Ударить чаще всего хочется любимого человека…
Промелькнула какая-то глупость, но всё-таки почему удавалось растрогать матёрых уркаганов, которые сморкались, тёрли кулачищами глаза и рассказывали про себя всё, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..
Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими "почему" - от них бежал и с ними.
Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с жёлтыми, чуть не золотыми буквами: "Дом высокой". Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: "высокой"?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова "культуры" - осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. "Дом высокой". Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..
Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проёме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жёсткая бородка, что означало поцелуй.
- Следопытский нюх привёл тебя к ужину…
Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно - расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Фёдорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берёт на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест всё и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.
- Сезар Франк, - сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.
Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, - и спросил:
- А чаю можно?
- Так, следствие в тупике…
Чай, как всегда, влился прямо в кровь.
- Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.
- Чего ж тут приятного? - вяло спросил Рябинин.
Рэм Фёдорович, одетый к ужину, провёл ладонью по тёмному, с далёкой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.
- Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.
Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит её до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришёл?
Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.
- Да неужели ты к этому не привык? - удивился Гостинщиков.
- Разве можно привыкнуть к смерти?
- Привыкнуть можно ко всему.
- Нет, можно только притерпеться.
Рэм Фёдорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил ещё тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй - начинающим геологом:
- Как я тебя звал-то?
- Романтиком.
- Как ты меня звал-то?
- Циником.
Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:
- Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрёшь. Смерть естественна.
- Неужели естественна?
Рэм Фёдорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.
- Серёжа, с этой мыслью человек смиряется ещё в молодости.
Рябинин встал и прошёлся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звёзды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…
- А старость естественна? - спросил Рябинин.
- Знаешь, Серёжа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.
- А подлость, глупость и разная дрянь - естественны?
- Э, Серёжа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.
Рэм Фёдорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.
- В чём же я софист?
- Перескочил с материи на социальность.
- Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.
- Восставать против законов природы, Серёжа, позволено лишь богам.
- В смирении перед смертью есть что-то рабское.
И промелькнуло, исчезая…
…Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни…
Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль - куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он её, не знал бы, что с ней делать.
- Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить ещё чаю?
Рябинин кивнул.
- Значит я не мудр.
- А ты мудрым никогда и не будешь.
- Почему же?
- Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.
Рябинин подошёл к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы… Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкраплённого пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же…
- Рэм Фёдорович, тебе пятьдесят лет…
- Прекрасный возраст! Ещё ничего не болит, но уже всё соображаешь.
- Вероятно, такие вопросы задают столетним…
- Прекрасный возраст! - опять перебил геолог. - И девушки на тебя ещё посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.
- И всё-таки: тогда в чём же смысл нашей жизни?
Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, ещё больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка… Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.
Но Рэм Фёдорович отрезал:
- Нет смысла.
- Как нет?
- А никакого.
- Как же так? - сказал Рябинин, удивившись не ответу, а той беспечности, с которой были сказаны эти страшные слова.
- А ты взгляни на небо! - Вот теперь Гостинщиков заговорил. - Там природа решает свои задачи, пользуясь массами, силами и расстояниями, которые мы даже не можем представить. Она делит мириады на бесконечность, множит сонмы на бескрайность, расщепляет бездны на беспредельность… Серёжа, это жутко. И в этом кошмаре есть пылинка - Земля, а на этой пылинке несколько миллиардов людишек-муравьишек… Да мы у природы даже не числимся в её описи. Так какой же смысл в нашем существовании?
Рэм Фёдорович взял чашку и со вкусом отпил натуральный кофе, который он лично смолол на ручной мельнице.
- Тогда что же ты сидишь? - тихо спросил Рябинин.
- То есть?
- Почему безмятежно пьёшь кофе? Почему не бежишь хлопотать и жаловаться? Почему ничего не делаешь, зная, что мы зря живём и плодимся? Почему ты об этом не говоришь людям, почему не возмущаешься, не кричишь, не стонешь и не плачешь?
Из дневника следователя.
Есть люди, которым очень нравится спокойное слово "естественно". Этим словом почти всё можно объяснить, ничего не объясняя. Оно освобождает разум от мысли и сердце от тревоги. А ведь сколько в естественном неестественного. Глупость, злоба, краткость нашей жизни, болезни, смерть, голод, войны - неужели естественны?
Она выскочила из проходной, поправляя синий беретик. Невысокая и лёгкая, как тополиный пух, заполнивший сегодня город.
- Как работалось? - спросил инспектор, поравнявшись.
Светлана Пленникова неожиданно вспыхнула слишком ярким румянцем для её бледной кожи. Петельников почему-то обрадовался, что она может так непосредственно краснеть.
- Устала, как пёсик…
- Вам нужно отдохнуть и посмеяться.
- Какой теперь смех…
- Знаете, как я рассмешил Мишку-транспортёра? Надумал он уволочь с базы бочку творога. Ну, а мне верные люди стукнули. И как думаете, я его рассмешил?
- Арестовали?
- Нет. Сгрузил он бочку у себя во дворе, открыл её, а из бочки вылезаю я.
Светлана натужно улыбнулась. Своей бледностью и бесплотностью она кого-то или что-то напоминала - видел он такую же вот просвеченную солнцем кожу.
- Говорят, что в электричке произошёл жуткий случай? - вяло спросила она.
- Какой?
- Якобы вошла женщина в вагон полночного поезда, а там мёртвый человек…
- Всё не так, - оживился инспектор. - Вошла женщина в вагон, где сидела парочка да смурной мужик. Она спрашивает мужика: который, мол, час. А он нехотя отвечает, что жизнь и так не мила, а она с вопросами. Ему и так плохо, не по себе, знобит, противно. Женщина тогда показывает на парочку: мол, совсем обнаглели, сидят обнявшись. Тут мужик и говорит: "Не обнявшись, они убиты".
- Ой! Кто же их?
- Бандиты. Второй случай был в парке. Пришли утром рабочие, а рядом с кучей мусора смурной мужик сидит. Отойди, говорят, мусор сожгём. А он обиделся: не до вас, мол, ребята, и так жизнь не мила, всё обрыдло и надоело - под мусором-то, ребята, трупик лежит.
- Так это же он и убийца, - догадалась Светлана.
- А где доказательства? Третий случай… Проехали мы по вызову в квартиру, на полу труп в крови и рядом смурной мужик. Мы к нему. Не приставайте, мол, ребята, зашёл случайно, а жить мне надоело, потому что у меня изжога…
Петельников наклонился, заглядывая ей в лицо. Голубенькие, как у большинства блондинок, глазки. Чуть курносый носик. Простоватое лицо, и правильно она делает, что обходится без косметики. Это что берёзу выкрасить.
- Вы всегда весёлый?
- Это естественное состояние здорового человека.
- А нас с мамой жизнь не любила.
- Вас ещё полюбит не только жизнь, но и мужчина.
- Кому я нужна, - вдруг рассмеялась Светлана, как самой весёлой его шутке; рассмеялась тем смехом, конца которого ждёшь с опаской, потому что где-то уже дрожат набегающие слёзы.
И он вспомнил, на кого она похожа - на цветок, освобождённый им вчера от листа шифера, под которым тот вырос без солнца: белый, мучнистый стебель, свободно просвеченный лучами.