- Что беречь?
- Это… время.
Её лицо вроде бы отдалилось. При чём тут шуба?.. Да и какое значение имеет шуба, Калязина и допрос в таком огромном пространстве? Это всё кубатура, кубатура…
- У вас неприятность? - тихо спросила Козлова.
- Да.
- Ничего, пройдёт.
- Мне изменяет жена, - сказал он не своим, из пространства, голосом.
- Ничего, пройдёт.
- Это не может пройти.
- Всё проходит, и это пройдёт.
Складка на лбу у неё разошлась. Всё лицо разгладилось, как размокло. Что она так смотрит? Он же не сумасшедший и не раненый. Почему говорит вполголоса? Почему и он отвечает приглушённо? Им слышно, потому что они сидят в кубатуре. Какой смысл кричать - ведь звуки всё равно улетают в пространство.
- Забыться пробовали?
- Чем?
- Вином, как делают мужчины.
- Не пью.
- А с другой женщиной?
- Не могу.
- Работой.
- Вот работаю.
- Приятели?
- Бесполезно.
- Тогда поплачьте. Умеете?
- Умел.
- Поплачьте-поплачьте, слёзы душу омоют, и ей станет свободнее.
Он знал, что будет легче. Как в детстве. Но ему даже не плакалось.
И промелькнуло, исчезая в кривизне пространства…
…Люди мало плачут. Слёзы рождают в сердце доброту. Не бойтесь плакать…
- Знаете, я вам признаюсь. Лет пять назад тоже изменила мужу. Ну и что? Покаялась - он простил. Теперь живём душа в душу.
- Придумали?
- Ну уж и придумала…
Его жалели. Кто это сказал, что жалость унижает? Как же она может унизить… Ему не стало легче, но при этой женщине слегка ограничилась бесконечность пространства, в котором он затерялся.
- А вам не показалось? - спросила Козлова.
- Это же… не шуба.
Она махнула рукой и заторопилась словами:
- Извините меня за ложь. Всё расскажу. Подменила она мою шубу…
Рябинин слушал признание, не испытывая ни удовлетворения, ни радости. Вот только порадует Вадима Петельникова.
- Эту женщину опознаете?
- Ещё бы.
- Напишите, пожалуйста, ваши показания, - попросил он и протянул бланк протокола.
Рябинин мысленно поблагодарил закон, который разрешал свидетелю записать свои показания собственноручно. А он без мыслей, без желаний и без сил будет смотреть туда, в пространство, которое ему виделось за спиной, за дверью, за городом, за краем земли…
Из дневника следователя.
Я не всегда знаю, что нужно делать, когда плохо близкому человеку, другу, сослуживцу, соседу… Но я всегда знаю: надо что-то делать. И вот только совсем не знаю, что нужно делать, когда плохо мне самому.
Добровольная исповедь.
Если тебя готовили к жизни, скажем, министра без портфеля, а ты стал врачом-эпидемиологом на зарплате, то что? Я скажу что. А вы подумайте.
Жизнь тогда удаётся, когда есть совпадение того, к чему готовили и кем ты стал. Если хотел заколачивать деньгу на станке, а привалило директорское кресло, то в этом кресле всё равно будешь работягой. По духу, по образу жизни. Если хотел подняться в космос, а попал к станку, то работяга из тебя не выйдет - будешь брюзжать. Посмотрите-ка на официанток, продавщиц, парикмахерш… Думаете, у них культуры не хватает? Не меньше, чем у других. Это их реакция на непрестижную работу. Небось в детстве собирались кофий пить в постели, а пришлось стоять за прилавком. Если бы продавщиц растили с детства, то теперь бы их самолюбие не страдало. Вот темка для социологов: престижность и хамство. Но я-то не собиралась быть ни продавщицей, ни министром. Кстати, и не эпидемиологом. Я готовилась… Вы ахнете, когда узнаете, к чему я готовилась.
Он вскинул голову и бездумно взлохматил бородку мелкими щипками, отчего лицо ощетинилось и куда-то нацелилось. Ногой, почти всей подошвой, Гостинщиков нажал на дверь и еле за ней поспел, шагнув в кабинет великанским шагом.
- Я не принимаю, - сказал Храмин, отрываясь от калек.
- А я не из вашего отдела.
Рэм Фёдорович с такой силой шмякнулся в кресло, что одна из расстеленных калек обрадованно закатилась в первоначальный рулон.
- Хорошо, слушаю вас.
Они знали друг друга мельком, понаслышке, через других.
- Скажите, сколько времени? - хитровато спросил Гостинщиков.
- У вас нет часов? - удивился Храмин.
- Отдал в починку.
- Половина одиннадцатого. Вы за этим и пришли?
- Я пришёл спросить, верите ли вы в бога.
Храмин улыбнулся тонко и почти незаметно.
- Понятно, - вздохнул Гостинщиков. - А ведь библия-то права, пообещав конец света и геенну огненную.
- Что, уже скоро?
- Конечно. Человек умирает - для него конец света. И его везут в геенну огненную, то бишь в крематорий.
Марат Геннадиевич разглядывал посетителя даже с интересом, догадываясь, что вопрос о боге лишь присказка.
- Вероятно, идеальное вы не признаёте?
- Рэм Фёдорович, я материалист.
- Мне вот непонятно, почему сначала появились идеалистические концепции, а потом материалистические. Ведь материальный мир у каждого под носом.
- Идеалисты льстили человечеству, материалисты сказали ему правду, объяснил Храмин, поняв, что перед ним один из тех спорщиков, которые ищут единомышленников по всему институту.
- Ну, а в сны вы верите? - добродушно спросил Гостинщиков.
- Разумеется, нет.
- Э, они хоть вам снятся?
- Разумеется, да.
Храмин склонил голову, и в этом напряжённом поклоне были одновременно и терпеливость и нетерпение. Чёрный, почти суровый костюм, оттенял розоватое лицо, которое без полевых сезонов побелело.
- Сегодня я спал пунктирно и завтракал неотчётливо. И знаете почему?
Храмин опять напряжённо кивнул.
- Видел вас во сне, - почти радостно сообщил Гостинщиков.
- Мне очень приятно.
Марат Геннадиевич слышал, что Гостинщиков чудак, но почему-то в его теперешнюю радость не верил. Возможно, из-за ощерившейся бородки, похожей на проволочный ёршик.
- Будто бы идёт предварительная защита вашей докторской. Стоите вы будто бы у геологической карты. И будто бы появляется какой-то мужик и бабахает вас из пистолета по морде. А?
- Что "а"?
- Мужик-то был в очках. А?
- Рэм Фёдорович, я знаю, что вы человек со странностями…
- А фамилия-то у мужика якобы Рябинин. А?
Храмин попробовал сделать свой нетерпеливый поклон, но словно лбом напоролся на железную бородку Гостинщикова. Замерев на секунду в этом полупоклоне, он стремительно встал и сильно прошёлся по кабинету. К шкафу, который легонько пнул носком чёрного лакированного ботинка.
- Чего же не пришёл сам Рябинин? - усмехнулся Марат Геннадиевич. - Мы с ним знакомы.
- На вас посмотреть?
- Поговорить без посредников.
- Ему и половины не выразить того, что в нём есть. А вам удаётся выражать даже то, чего в вас и нет.
- Что вы этим хотите сказать?
- Хочу сказать, что дурак всегда сильнее умного. Дурак прямо-таки впитывает поддержку себе подобных. А умного поддерживает кто? Лишь книги. А они на полках.
- Вы осмеливаетесь называть меня дураком?
- Ну что вы… Я только умному говорю, что он дурак.
Но Храмин думал уже не о дураках. Он ходил по кабинету. Складывалось положение, в которых бывать он не любил и давненько не бывал. А когда и бывал, то имел другую должность и другой возраст.
- Вас Рябинин подослал?
- Он даже не знает, что я обо всём догадался.
- А у него действительно есть пистолет?
- Вот такого калибра. - Рэм Фёдорович развёл руки.
- Неужели вы, думаете, что я испугаюсь? - вдруг покрепчал Храмин, сообразив, что этим разговором о дураках и калибрах он утратил свои позиции и как-то упустил момент отшить наглого ходатая.
- Не думаю. - Гостинщиков прищурил узкие глаза, хотя прищуривать их было уже и некуда. - Пистолета вы не испугаетесь. Знаете, что Рябинин его не применит. Но я-то знаю, чего вы боитесь, - огласки. И я даю честное слово… Если вы не оставите Лиду в покое, то мои заявления лягут на все ответственные столы.
- Мне нужно работать, - буркнул Храмин, взглядом выдавливая посетителя из кабинета.
Гостинщиков встал - его условия были приняты, в чём он не сомневался. В кабинете остался сидеть солидный мужчина в чёрном костюме, с которым стоило бы поговорить, ну, хотя бы о той же любви. Но мужчина сидел за чертой спеси и солидности, куда Гостинщиков не ходил.
- Не скажете, который час? - поинтересовался на прощание Рэм Фёдорович, так и не поняв, что вложил Рябинин в этот вопрос.
Из дневника следователя.
Любить - значит быть счастливым… Кто это выдумал?
Добровольная исповедь.
Мне не хотелось иметь специальность, о чём так пеклись мои родители. Все специалисты похожи на свою профессию и только о ней думают. Покажи мне человека, а я скажу, кем он работает. На лице написано. У такого типа весь мир кончается его работой. Ему кажется, что всё человечество занимается тем же, чем он. Продавщицы считают, что все люди продают и обвешивают. Парикмахерам кажется, что весь мир только стрижётся да бреется. Официанты полагают, что все пьют и закусывают. Повара думают, что человек ест с утра до вечера. Ну а уж если этим занимается всё человечество, то здесь надо и тебе не отставать. Я не хотела стать жуликоватой продавщицей, ни парикмахершей, ни толстой поварихой, поэтому не хотела иметь специальность.
Антонина Максимовна подошла к трюмо. Подошла к трюмо… Это она раньше, лет двадцать назад, подходила, а лет сорок назад и подбегала. Теперь же подбрела, пробралась, прокралась - не походка, а прицеливание, тут не поскользнуться, здесь не зацепиться, там не задеть. Она примерила выцветшую шляпку с вишенками и грустно улыбнулась. Когда-то шляпка ей шла. Лет пятьдесят назад. Та ли это шляпка? То ли это лицо? Она всмотрелась, не переставая удивляться своему виду: светлая, бледная, какая-то бесплотная, как мокрица из-под камня.
Дребезжащий звонок - и он состарился - оторвал её от грустных возвратов в былое. Она прошла в заставленную переднюю и открыла дверь.
Осанистая женщина в сияющем брючном костюме молча перешагнула порог и строговато спросила низким голосом:
- Антонина Максимовна?
- Да.
- Здравствуйте. Ангелина Семёновна Кологородская, заведующая сектором музея.
- Ваш товарищ был позавчера…
- Я приехала из центрального музея.
- Вот как… Тоже за письмом?
- Да, тоже, - мягче сказала дама, не теряя начальственного тона.
- Нет-нет, я не продам.
- А я и не куплю. Я хочу, чтобы вы его музею подарили.
- Господь с вами…
- Где бы нам поговорить?
Дама улыбнулась вдруг такой целомудренной улыбкой, что хозяйка, опалённая, какими-то мягкими лучами, тоже улыбнулась и повела её в комнату. Гостья села на диван, с любопытством обегая взглядом люстру-бутон, тонконогую этажерку, инкрустированный буфет, грибовидный торшер, полутораметровую вазу…
- Вещи моей бабушки, - отозвалась Антонина Максимовна.
- Письмо тоже её?
- Да, кто-то из нашего рода был знаком с самим Поэтом.
- Письмо деловое?
- Что вы, он не писал деловых писем. Оно к женщине.
- Вы правильно сделали, что не продали его местному музею.
- Почему же?
- Антонина Максимовна, можно быть с вами откровенной?
- Да-да, конечно.
Кологородская поставила рядом с собой крупный, прямо-таки мужской портфель, задумчиво побарабанила по нему пальцами и заговорила, подбирая слова:
- Представьте это письмо в музее. Лежит под стеклом и лежит. А если вы его подарите, то рядом с письмом будет табличка, кто подарил и когда.
- Нет-нет…
- Вы должны это сделать и ради Поэта.
- Да ведь теперь нет истинных ценителей поэзии.
Гостья опять улыбнулась своей девичьей улыбкой, как провинившаяся дочка. Она расстегнула верхнюю пуговицу жакета, и эта простота понравилась Антонине Максимовне.
- Теперь нет и настоящих поэтов, - сказала работница музея, приглушая голос.
- О, я тоже так считаю, да вслух уж не говорю.
- В журнале прочла такие строки: "Она его за муки полюбила, а он её и сам не знал за что…"
- Неужели? - удивилась старушка, загораясь слабеньким отсветным румянцем.
- Антонина Максимовна, у поэта должна быть женская душа. А теперешние поэты всё по командировкам ездят.
Кологородская в сердцах расстегнула ещё одну пуговицу.
- Вы правы. Ездят и ненатурально восторгаются. Растущий хлеб, завод, какая-нибудь труба их беспредельно удивляют, как будто они с луны свалились.
- Антонина Максимовна, а где у них натуральные чувства?
- Да, теперь сочинённые. Раньше страдали.
- Поэзию, Антонина Максимовна, постигает участь флоры - она исчезает.
Хозяйка поднялась вдруг с неожиданной и лёгкой силой.
- Я вам покажу письмо…
Лист плотной, потемневшей бумаги лежал в рамке под стеклом. По нему свободно бежали тонкие и высокие буквы, чуть надломленные посредине, словно у каждой была талия. Чернила уже поблёкли и не имели определённого цвета…
От волнения Кологородская расстегнула очередную пуговицу.
- Почерк непонятный.
- А знаете, чем писано? Гусиным пером.
- Вы прочли?
- Да я знаю его наизусть.
- О любви?
- Он пишет женщине, в которую влюбился на балу. Она неосторожно приподняла платье. Поэт увидел её ножку и чуть не потерял сознание.
- Какая сексуальность!
- Как вы сказали?
- Сейчас бы его не поняли.
- Раньше знали, что такое чувства.
- Антонина Максимовна, вас… любили так?
- О, это особый разговор…
Кологородская нервно теребила жакет, бегая пальцами по ткани, похожей на затуманенный полиэтилен. Они коснулись последней пуговицы, которая с готовностью расстегнулась, открыв грудь. В глубокой ложбине таинственно блеснул золотой крестик на серебряной цепочке.
- Вы… по моде или верующая? - тихо спросила хозяйка.
- О, извините, - засуетилась Кологородская, запахивая жакет. - Об этом никто не знает.
- Меня не бойтесь, я сама хожу в церковь.
- Вот бы встретить такого человека, - вполголоса сказала гостья, очарованно разглядывая скоропись Поэта.
- Я забыла ваше имя…
- Ангелина Семёновна Кологородская.
Старушка взяла письмо, опять поднялась и, начав бледнеть прозрачной бледностью, заговорила торжественно и громко, видимо, из всех собранных сил:
- Вы правы. Какой смысл отдать его после смерти? За других я уже не порадуюсь. А продавать за деньги грех…
Она закашлялась тихим, каким-то овечьим кашлем. Но отдышалась.
- Ангелина Семёновна, я передаю это письмо Поэта в дар государству.
Кологородская шумно и радостно встала, приняла письмо, пожала дарительнице руку и поцеловала её в щёку.
- Другой бы женщине не отдала, - призналась Антонина Максимовна и заплакала.
И пока Кологородская составляла акт на большом официальном бланке с гербом, старушка глядела на письмо и тихо плакала, как над умершим человеком. Она безразлично подписала бумагу, вытерла опавшие от времени щёки и бессмысленно попросила:
- Не потеряйте, ему цены нет.
- А сколько приблизительно?
- Я имела в виду историческую ценность.
- Антонина Максимовна, можно зайти завтра?
- Приходите, приходите. Чайку попьём.
- Расскажу, в какой газете будет информация о вашем поступке и где письмо будет выставлено. А вы расскажете про свою поэтическую любовь…
Старушка бессильно махнула жёлтой рукой. Кологородская опять чмокнула её в остуженную слезами щёку и пошла к лифту.
Антонина Максимовна закрыла дверь. На трюмо лежала блёклая шляпа с обескровленными вишенками. Шляпа была моложе письма лет на сто, но ей казалось, что они ровесники и она её носила, когда Поэт написал женщине это письмо. Но теперь письма нет. Для чего же хранить шляпу?
Она прошла в комнату, уж и не очень касаясь пола, - как по воздуху. На столе лежал дарственный акт. Антонина Максимовна взяла этот лист, который был теперь вместо письма.
Под гербом краснело огромное слово "Грамота". А дальше сообщалось, что за примерное поведение и отличную успеваемость этой грамотой награждается ученик сто первой школы Вася Семикозов.
Из дневника следователя.
Я шёл по улице, и вечернее солнце, ударившее в спину, положило мою тень на асфальт. Странно. Чёрная, плотная и чёткая тень… Значит, моё тело загораживает свет? Значит, оно есть, моё тело? Значит, я живу?
Добровольная исповедь.
Что я хотела делать в жизни? Как говорят школьники: кем быть? Вы сейчас улыбнётесь, но исповедь есть исповедь. Я хотела стать богом. Нет-нет, не женщиной-богиней, этакой красоткой для всеобщего обозрения, а богом - всесильным, мудрым и незаменимым. Думаете, это невозможно? Быть умнее всех. Понимать то, чего другие не понимают. Предвидеть, чего и футурологам невдомёк. Помнить то, что все давно позабыли. Делать, что у других не получается. Думаете, невозможно? Стать таким человеком, к которому приходили бы люди, напрасно обойдя все инстанции. Стать такой, чтобы твой адрес узнавали в других городах. Председатель исполкома в просьбе отказал, а Калязина её удовлетворила - вот каким человеком стать. Думаете, невозможно? Так вот, я им стала.
В институтскую столовую Лида теперь не ходила.
Сторонясь людей, она выскользнула на улицу и неуверенно зашла в кафе. Взяла, что попалось на глаза. Котлету и стакан жёлтого сока. Котлета из мяса… Разве? Но ведь это не мясо - это труп животного. Сок… Это не сок это кровь растений.
Она бросила вилку и побрела в сквер. Её остановил городской стожок, накошенный в газоне и придавленный бревном. Боже… Это не бревно - это туловище дерева. На нём не смола - на нём слёзы сосны. И это не стожок - это тельца цветов…
- Не стог, а кочка.
Лида отпрянула от знакомого голоса, которого быть здесь не должно.
- Вадим? Что вы тут делаете?
- Тсс! Я слежу вон за тем человеком…
Петельников скосил глаза на далёкую скамейку, где благообразный пенсионер мирно кормил голубей.
- Что же он сделал? - удивилась Лида.
- Отравил свою жену.
- Да? За что?
- За измену.
Она шагнула назад, отстраняясь от инспектора и раздражённо краснея.
- Следите за мной, да?
- Слежу, - подтвердил инспектор, обдавая её радостной улыбкой.
- На каком основании? - вспыхнула она.
- Такая у меня работа.
- Ваша работа следить за убийцами!
- А вы разве никого не убиваете? - вполголоса спросил Петельников, сминая улыбку твердеющими губами.
Лида вскинула голову. Светлые волосы неожиданно блеснули рыжим и упорным огнём. В серых глазах пробежала диковатая зелень. Но всё пропало под набежавшим страхом, когда другие её мысли заслонила последняя: неужели она убивает?
- Он вас послал?
- Вы не знаете своего мужа, - усмехнулся инспектор.