- Я вообще пьяный не бываю. Когда переберу, сознание отключается - и в обморок. Но это еще не скоро, не волнуйся.
Фыркнула недоверчиво, достала фарфоровую чашечку с золотым ободком, наполнила до краев.
- Хватит?
- Душа подскажет.
Я еще до того, как выпил чашку, почувствовал: что-то между нами произошло, что-то изменилось. Было диковинное ощущение, что я отступил лет на пятнадцать и сижу за столом с молодой, обворожительной Раисой, со своей суженой, какой она была в ту пору. Ничего греховного и ничего недосказанного - и впереди сто лет бессмертия. Поджилки трясутся от чистого желания соития, но можно и погодить, спешить-то некуда. И хочется говорить о возвышенном, о том, как одиноко на вершинах духа, и о том, как жалко раненую птаху, угодившую кошке в пасть.
Татьяна тоже выпила водки, а когда мы приступили к шампанскому, я уже знал, что она живет одна, что родом из Торжка и родители у нее умерли. Училась в педагогическом, но в школе поработать ей не довелось, и теперь она об этом не жалеет, потому что обеспечена материально и ни от кого не зависит. Она рассказывала о себе с каким-то насмешливым азартом, и было понятно, что давно хотела выговориться, да все не удавалось. А тут удобный случай, чужой человек, как попутчик в поезде. Через час сойдет на станции - и поминай как звали. Но меня и это успокаивало. Я бы с ней в одном купе еще с охотой остановок двадцать проехал. Я был пьян, и постепенно ее нервное, нежное лицо заслонило от меня все другие женские лица, которые выпадали на мою долю. Даже показалось на миг, что я недавно родился. Может, вчера, а может, на Пасху.
- Ты меня заколдовала, - признался я. - Все про тебя знаю, и чего недоговариваешь, мне известно, и презираю всю вашу орду, а тянет к тебе, как магнитом. Прости, Господи, но ты моя женщина.
- Как проверишь?
- В постели проверяют, как еще, - угрюмо я удивился.
Она желанно улыбнулась.
- Скучный ты человек, Евгений Петрович. Вроде и сердце у тебя живое, а лоб оловянный. Обознался ты. Я мужикам не утешительница, губительница.
- Погуби, я не против.
- Кого же это ты "нас" презираешь и за что?
- Да всю эту прорву безмозглую с легкими деньгами. Так обосрали землю, что не продыхнуть.
- Может, завидуешь, Женя? Ты вон, говоришь, мужичок ученый, образованный, а дачку приходится им отдать, которые умнее тебя. Презирают слабые, Женя. Сильные - побеждают.
Она это сказала без зла, и беззлобно я ей ответил:
- Ты или глупа, или слепа. Клоп, когда крови насосется, тоже, наверное, кажется себе орлом. А надави ногтем - и что останется? Скоро всех твоих сильных и умных передавят, как клопов. Но мне от этого не легче. Столько наворочали, веку не хватит поправить.
- Чудно ты в любви объясняешься. Сразу хочется ответить взаимностью.
- Я не говорил, что люблю. Я сказал: ты моя женщина. Это разные вещи, надо же понимать.
Шампанского в бутылке оставалось на донышке, когда телефон зазвонил. Татьяна побежала разговаривать в комнату, а я снял со стены красивую японскую отводную трубку и с удовольствием подслушивал.
Звонил мужчина, по голосу молодой, по имени Вадик. Разговор мне не понравился. Вадик требовал, чтобы "Танюшечка" немедленно приехала и вступила с ним в интимные отношения, потому что ему "невтерпеж". Он был ненамного трезвее меня. Татьяна строго ответила, что ей недосуг.
- Уймись, - сказала она. - Каждый сверчок знай свой шесток. Ты когда мылся-то последний раз, Вадюля?
После этого мужчина перестал гундеть о прелестях полового акта и произнес с блатным прононсом фразу, которая, будь я в своем уме, должна была склонить меня к горьким и долгим размышлениям.
- Серго прикатит через полчаса. Ты знаешь, красавица, он ждать не любит.
- Почему он сам не позвонил?
- Каприз хозяина, - хмыкнул Вадик.
- Хорошо, приеду, - и бросила трубку.
Дальше я повел себя как унесенный ветром. Прилег на кушетку, закрыл глаза и тяжко задумался о том, что счастья нету. Вот, поманила любовная сказка и тут же обернулась гнусной явью. А так мечталось хоть на одну ночь вырваться из круга тошнотворных повседневных хлопот, укрыться от леденящих сквозняков приближающегося небытия. Не получилось, не удалось.
- Спишь? - настороженно спросила Татьяна, склонясь надо мной.
На ощупь я поймал ее руку и провел ее ладонью по своей колючей щеке.
- Я в обмороке. Не хочу, чтобы ты уходила.
- Откуда ты знаешь, что я ухожу?
- Я подслушивал.
Она вырвала руку, присела. Я приподнялся на локте, закурил. Ее взгляд был полон странной печали.
- Подслушивать - стыдно.
- Серго - он кто? Твой шеф?
- Это тебя не касается.
- Я понимаю. Днем - служебные обязанности, ночью - постельные услуги.
- Не хами, рассержусь.
- Налей грамм сто "Распутина". На посошок.
Налила мне и себе. Чокнулись и выпили в дружелюбной обстановке.
- Как же машину поведешь в таком виде?
- Ничего, поведу.
- Ладно, спи здесь. Часа через три вернусь. Достал ты меня, Евгений Петрович!
- Чем же это?
- Человек ты чудной. Обвиваешься, как угорь. А пожалуй, куснешь побольнее деловых.
- Тебе ли бояться мужских укусов?
- Не пойму, кто ты мне? Ну кто ты мне? Или не видишь: мы на разных полюсах живем.
- Вижу, - сказал я. - Только не живем мы на разных полюсах, а погибаем. И ты, и я.
Тут случилась меж нами диковинная штука, которую до века не забуду. В тягостном молчании уставились мы друг на друга, и вдруг из темно-голубых, прелестных ее глаз покатились на розовые щеки тяжелые прозрачные слезы. Но это еще что. Заплакал и я. Заревел, как в детстве, с остервенением и надеждой. В груди сдавило, как плитой, кожа заиндевела, и стало невмоготу дышать. Из горла пробился тонкий, мучительный стон. Я не отворачивался, не стыдился своей слабости, а уж она тем более. Мы плакали, как совокуплялись, в судорожном, пьяном угаре, выворачиваясь наружу незащищенным нутром, и это длилось Бог весть сколько времени. Так хорошо и покойно мне не было никогда. Постепенно взгляд ее прояснился, лицо осветилось глуповатой улыбкой. Она нагнулась, шепнула "Дурачок" и поцеловала в губы. На поцелуй я не ответил, чтобы не спугнуть наваждение.
Через пять минут она ушла, наказав никому не отпирать и не отвечать на телефонные звонки.
В шкафчике над холодильником, откуда она доставала "Распутина", я обнаружил полбутылки армянского коньяка. Этого должно было хватить, чтобы ее дождаться. Есть не хотелось, но на всякий случай я откупорил банку мясных консервов. Потом сходил в комнату. Да, тут все было устроено так, как я и предполагал: салон-спальня парижской куртизанки, по случаю заброшенной в варварскую страну. Огромная белая кровать в стиле короля Людовика, много зеркал, на дубовом паркете роскошная медвежья шкура. На окнах массивные шторы багряных тонов. Комната метров тридцать, а повернуться негде. Судьба забросила меня в логово дорогой женщины, живущей по законам волчьей стаи.
Вернувшись на кухню, я удобно устроился на кушетке, обложившись подушками и установив все припасы на расстоянии вытянутой руки. Мирно долакал "Распутина" и не спеша приступил к коньяку. Курил, вяло жевал консервы и яблоки. Ни один тревожный звук не долетал до моего слуха. Уютно тикали настенные часы. Верхний свет я потушил, оставя лишь мраморный ночник в виде совы с распахнутым клювом. Я и сам, как эта сова, залетел негаданно, сослепу в подземелье химер.
Татьяна не вернулась ни через три часа, ни через четыре, и в восьмом часу утра, когда я проснулся, ее тоже не было в квартире.
Это меня не удивило и не взволновало. Чувствовал я себя превосходно. Похмелья как не бывало.
Приняв душ и напившись крепкого чая, я позвонил в контору, где регулярно подрабатывал на вызовах. Мастер Толяныч, снявший трубку, весело сказал: "Подскакивай, дружок, есть два неплохих заказа".
На столе я оставил записку: "Спасибо за ночлег. Позвоню днем. Женя".
Мой бедный, старенький, поседевший "жигуленок" стоял там, где я его вчера оставил: одним колесом чуть не вцепившись в мусорный бак.
3
Мастер Толяныч (Петров Анатолий Сергеевич) прожил жизнь удалую. Только годам к пятидесяти малость поутих, помудрел, замкнулся в себе. Как раз к этому сроку у него впервые завелся настоящий паспорт и вид на жительство, прописки пока еще, правда, не было. Снимал он комнату в Мытищах и исподволь подыскивал женщину для совместного проживания на ее жилплощади. Впрочем, за Москву он особенно не держался, это был никому не обременительный каприз уставшего шляться по миру человека, способ позднего самоутверждения. В сущности; ему было безразлично, где скоротать остаток дней.
Судьба уготовила ему бродяжью долю, и он с достоинством ее принял безропотно, промотавшись сорок лет по окраинам великой державы, из поселения на поселение, из зоны в зону. Всему виной, и он сам это отлично понимал, был его строптивый нрав и какое-то поразительное, бившее из него, как лава из вулкана, грозное свободолюбие. Людей, подобных ему, не умевших стерпеть и малейшего намека на ущемление, я, пожалуй, больше и не встречал. Облик у него был медвежий: крутая, налитая мощью осанка, кривые (колени перебиты в одной из драк), коротковатые ноги, как две перекосившиеся стальные опоры, и крупный, четко обрисованный череп с выпуклыми надбровными дугами, расплющенным носом и упрямым, улыбчивым ртом. Глазки у него были маленькие, веселые, ясные и цепкие.
Мастер Толяныч был золотой. Называл он себя плотником, но не было на свете работы, с которой он бы не управился. Построить дом под ключ - пожалуйста, устранить неисправность в двигателе любой иномарки - да ради Бога, провести электричество - милости просим, только плати. Работящ был люто и так же люто презирал халтурщиков. Для конторы он был незаменим, платили ему щедро, да и сам он, говорят, драл с заказчиков нещадно, по-детски радуясь не деньгам (их он тратил и раздавал легко), а тому, что наконец-то может сам назначать плату за свою работу и получать сполна. За то, что ему была дана такая возможность, он полюбил Горбачева, а в нынешнем году не поленился проголосовать за Ельцина, хотя в честную минуту признавал, что оба они нелюди. Стоило ему заподозрить кого-то в сочувствии к коммунистам, как этот человек становился ему противен, и он порывал с ним всякие отношения, в том числе и договорные. Возвращал аванс и откланивался, бурча под нос глухие проклятья.
Сегодня Толяныч дежурил в конторе, отвечал на звонки, вел журнал учета и принимал заказы на всевозможные виды услуг. В бумажной работе, как и в любой другой, он был добросовестен, въедлив и получал от нее удовольствие. По-хозяйски расположился за двухтумбовым столом, где с правой руки у него был термос с чаем и тарелка с бутербродами, а с левой - толстая регистрационная книга.
Рукопожатие у него было крепкое, ладонь властная и сухая.
- Долго спишь, Женя, - приветливо он поздоровался. - Чаю хочешь?
За те три месяца, что я подрабатывал в конторе, мы с ним сошлись по-приятельски, хотя общего у нас было столько же, сколько общего у чурки с колуном. Главное, политические взгляды наши сильно разнились: я был либерал с уклоном, как выяснилось за минувший год, в монархическую идею, а он - стихийный анархист с мечтой о Божьей милости для любого трудящегося человека. В спорах мы с ним уже раза два доходили до прямых взаимных оскорблений, зато к женщинам относились одинаково уважительно.
- Допустим, - сказал я, с благодарностью принимая из рук Толяныча стакан крутого чая с добавлением зверобоя. - Допустим, ты прав и коммуняки как раз и есть враги рода человеческого. Но как же ты тогда поддерживаешь Ельцина? Он ведь из всех коммуняк самый и есть матерый коммуняка. Он Ипатьевский дом взорвал.
- Не заводись, - буркнул Толяныч, настроенный благодушно. - Пей чай и катись. Вот тебе адреса. У обоих "Рубины" барахлят. Я записал, что к чему.
Мельком глянув на бумажку, я увидел, что ехать придется на Ленинский проспект, а оттуда на Мосфильмовскую. Крюк не велик, к обеду управлюсь.
- Ответь, и уеду. Мне надо понять. Почему ты, рабочий человек, поддерживаешь новых большевиков.
- Лучше все равно не будет, - буркнул Толяныч, начиная хмуриться. - А этот раскаялся и коммуняк проклял. Ему деваться некуда. Или он коммуняк задавит, или они его.
От злости чай стал у меня поперек горла. Толяныч победно улыбался.
- Ты пойми, - заметил он примирительно. - Какой он ни есть, мне с ним детей не крестить. Мне на него вообще плевать. Но при нем я свободный стал. Куда хочу еду, что хочу делаю. Никто за руку не ловит и не вопит: это не твое, отдай в общий котел. То есть коммунякам на пирование. Тебя бы с мое погоняли, тогда бы уразумел кое-что.
- Хорошо, пусть так, - сказал я. - Тебя гоняли, травили, а за твой счет восемнадцать миллионов коммунистов жили припеваючи. Согласен. С тобой спорить без толку. Но запомни мои слова, мастер: когда тебя эти ряженые придавят по-настоящему, не к коммунякам, к черту за подмогой кинешься. Только поздно будет.
- Не кинусь, - успокоил он. - Пей чаек, а то остынет.
- Поразительно! Их грабят, а они ликуют. Где же ваш ум?
- У тебя, видно, его много накопилось. Поделись, коли не жалко.
Но я умным не был и давно это понял. История, как для большинства людей, открывалась мне в отдельных ликах, и в отдельных событиях. Лишь иногда, очень редко, в минуты болезненного, шизофренического просветления я ощущал томительный гул вечности, фатально втягивающий мир в воронку необратимых и далеко не лучших перемен.
- Говорить с тобой нету сил, - сказал я Толянычу, - потому что ты закодирован. Поеду лучше на задание.
- Дак и правильно, - обрадовался мастер. - Всегда лучше помолчать, чем чушь молоть.
…На Ленинском проспекте дверь открыла пожилая женщина, причем распахнула ее настежь, едва услыша суровый пароль: "По поводу телевизора". Обычно прежде, чем отпереть, долго выспрашивают через дверь, и всегда этот унылый допрос оставляет тягостное впечатление, хотя все понятно. Люди предпочитают спокойную голодную смерть ножу бандита. Оттого и скамейки в парках давно опустели, и по вечерам пустынно на улицах, как при комендантском часе.
Женщина провела меня в комнату, что-то взволнованно щебеча, но я не прислушивался. И так было ясно, что поломка телевизора для нее равноценна отсутствию ежевечерней дозы для наркомана. Ее ломало без волшебного огонька "Санты-Барбары" и "Шансов". Тоже до боли знакомая картина искусной интеллектуальной стерилизации обывателя. Необольшевистский режим окончательно утвердился только тогда, когда демократам удалось монополизировать телевидение. То же самое предстоит сделать и грядущему диктатору, каких бы он ни был кровей и идей. За вкрадчивым и наглым голоском голубого друга народец попрет куда угодно, как стая крыс за дудочкой ребенка. И если с экрана втолкуют: "Распни его!" - народ без раздумий распнет и святого и грешника, испытывая гордое чувство гражданского удовлетворения.
Пока я вскрывал "ящик", женщина мельтешила по комнате, что-то жалобно бормоча, и по отдельным репликам я понял, что она находится на переходной стадии от демократов к "красно-коричневым". Чрезвычайно дискомфортное состояние. У нее было худое, нервное лицо. Моя подчеркнутая хмурость действовала на нее угнетающе. Но если бы я стал улыбаться и вести себя по-человечески, мне было бы невозможно затребовать с нее лишнюю тысчонку.
- Не хотите ли немножко выпить? - заискивающе спросила она.
- На работе не пью, - отрезал я, кинув на нее гневный взгляд, как бы оскорбленный в лучших чувствах.
У телевизора полетел распределитель цвета и пара ламп. На ладан дышал переключатель программ. Запчастей у меня в чемоданчике было навалом, они поступали в контору с моей помощью (прежние связи) за символическую плату.
Я изобразил на лице трагическую гримасу:
- Недешево вам обойдется ремонт, хозяюшка.
- Во сколько?
- Так вот, - я ткнул пальцем в разверстое нутро "Рубина". - Сами смотрите. Это, это и это надо заменять. Переключатель опять же. Боюсь, и кинескоп выдохся. Конечно, могу добавить на него напряжения, потянет какое-то время… Плюс такси. Всего восемнадцать тысяч. Берем по государственным расценкам. Я бы советовал все сделать сразу. Завтра будет дороже.
Цену я, естественно, брал с потолка, ориентируясь на обстановку в квартире. Случались накладки: одному цена казалась смехотворной, другому разорительной. Сейчас угадал точно.
- Ой, да хоть двадцать, - воскликнула женщина. - Только сделайте хорошо.
- Плохо не делаем. Фирма.
Это не была похвальба. Из отцова воспитания, из его генезиса я заполучил одно утомительное свойство: паршиво сделанная работа мучила меня впоследствии, как зубная боль. Я все ждал, что со дня на день эта обременительная особенность, которой когда-то я даже гордился, отомрет за ненадобностью, как хвост у прямоходящего человека.
Через час телевизор ожил, блудливо заверещал про "сникерс" и про выигранный каким-то несчастным ребенком миллиончик, да с таким азартом, что сгоряча я чуть не хрястнул по экрану молотком. Хозяйка, пока я "выводил" программы, держала зеркало и счастливо улыбалась.
- Как же без него, - пролепетала. - Сами подумайте. Ничего же не осталось. А посидишь возле него, посмотришь, как люди живут, и все-таки на душе легче.
- Легче будет, когда перевешаем бандитов, - сдержанно возразил я.
- Ой, не говорите! Кругом бандиты. Страшно в магазин идти. Вчера на Гагаринской площади, говорят, опять стреляли среди бела дня. Что творится! Как жить? И большинство ведь все приезжие с Кавказа.
- Бояться надо не кавказцев, - сказал я. - Наши-то казенные рыла, радетели-то наши - похлеще будут.
- Ой, не говорите! Народ их осуждает, а поделать ничего нельзя.
- Народ осуждает и за них же голосует.