В цикле эзотерических чтений, которые Вагин посещал вместе с Надей, этому саду была посвящена целая лекция с последующей дискуссией. Он считался одной из городских достопримечательностей, что не мешало ему быть местом свиданий, хотя все кусты по тюремной традиции здесь выкорчевывали. Кто-то до сих пор заботливо посыпал песком дорожки, скамейки прятались в тенистых уголках, но сидевшие на них парочки должны были знать, что их уединение обманчиво, что от ангелов по четырем углам, от их огненных глаз, не укроется ни поцелуй, ни рука, якобы невзначай положенная барышне на колено.
От тюрьмы, по Вознесенской, ныне улице Первого июля, вышли на еще не переименованную Кунгур-скую. Улицы, идущие перпендикулярно Каме, реже подвергались этой напасти.
На углу стояло двухэтажное, в русском стиле здание школы-коммуны "Муравейник". При белых в нем тоже размещалась школа и тоже с артельным уклоном. Называлась она "Улей", но в губнаробразе муравьев сочли насекомыми классово более близкими, чем пчелы.
Надя первая заметила, что возле крыльца с пузатыми, как у боярских хором, колоннами стоит редакционная бричка. Рядом топтался Сикорский, Свечников обматывал вожжи вокруг коновязного столба.
– Милашевскую помнишь? – спросил он, увидев Вагина. – Я тебе ее показывал на кладбище. Ей нужна сумочка Казарозы, вечером она к тебе зайдет.
2
В школьном музее шло занятие лекторской группы, поднялись в пустой класс на втором этаже. Пока все рассаживались, Майя Антоновна щелкала фотоаппаратом, снимая Свечникова на фоне афиши:
"ЭСПЕРАНТО – язык мира и дружбы, с ним вас легко поймут в любой стране мира. Он в 10–12 раз проще любого иностранного языка. Занятия проводят опытные преподаватели. Справки по телефону…"
Собралась молодежь. У некоторых ребят были зеленые значки-звездочки на свитерах и на лацканах, у девушек – зеленые ленты в волосах.
– Если вы будете знать грузинский язык, вас тоже поймут в любой стране, – сказал Свечников.
Аудитория недоуменно притихла. Он сделал выразительную паузу и прокомментировал это заявление:
– С грузинским вас легко поймут грузины. Всюду, где они есть. С эсперанто – эсперантисты.
Ида Лазаревна возвела глаза к висевшему у нее над кроватью портрету Ла Майстро, призывая его в свидетели.
– Клянусь! Ни в кого он там не стрелял, можешь мне поверить. Стрельба кончилась, тогда он незаметно вынул из-под пиджака пистолет и выбросил в окно.
– Вообще-то, – признал Сикорский, – мне тоже показалось, что в темноте кто-то выстрелил рядом со мной. Я испугался, что станут всех обыскивать, ну и… Думаю, еще свалят на меня.
– Откуда у вас пистолет? – спросил Свечников.
– Я военный врач, мне по штату положено.
– А на концерт зачем принесли?
– Я уже вам говорил. Чтобы дома не оставлять.
– Вы, что ли, всегда носите его с собой?
– Не всегда.
– А позавчера для чего взяли?
– Не хотел оставлять дома.
Такой же разговор состоялся между ними полчаса назад, сейчас круг замкнулся по второму разу.
Свечников посмотрел на Иду Лазаревну. Она лежала на кровати, подпирая висок белой, утопающей в рыжей гриве рукой, при взгляде на которую перед глазами вставало сочетание тех же цветов, но в другом месте ее тела.
– Почему не сказала, чей это пистолет?
– А кто ты мне такой, чтобы всё тебе рассказывать? – улыбнулась она отчужденно и нагло.
До сих пор иногда мелькала предательская мыслишка при случае остаться у нее на ночь, но теперь ясно стало, что рассчитывать на это не приходится. Он веско хлопнул себя по широко расставленным коленям – в знак того, что разочарован в собеседниках, обманувших его ожидания. Поднялся.
– Ладно. Поехали.
Сикорский покорно встал, но Ида Лазаревна осталась лежать.
– Интересно, куда это ты нас приглашаешь? – осведомилась она, покачивая свисающей с точеной ступни драной туфлей.
– В губчека. Не хотите говорить мне, расскажете там.
– Желаешь знать, почему я не доложила тебе, чей это пистолет? Изволь. Не хочу, миленький, чтобы председателем правления выбрали тебя. Варанкина все равно не выберут, наша группа – в меньшинстве, а он, – кивнула она не прямо на Сикорского, чтобы не выворачивать шею, но приблизительно в его направлении, – всё же лучше, чем ты.
– Какая тут связь?
– Элементарная. Я с тобой спала и неплохо тебя изучила. Ты бы этот пистолет использовал на всю катушку, у его владельца не осталось бы никаких шансов быть переизбранным.
– Идочка, выйди на минутку, – попросил Сикорский.
– С какой стати? Это моя комната.
– Хорошо, тогда мы выйдем.
В коридоре, плотно прикрыв за собой дверь, он сказал:
– У меня дома не одна беда, а две. Жена пьет. Осенью напилась до полного безумия, взяла мой пистолет… Словом, чуть его не убила.
– Сына? – догадался Свечников.
– Плечико ему поранила, но решила, что всё, мертв, и выстрелила себе в грудь. Чудом жива осталась… А всё ради меня. Чтобы нашел я себе другую, детишек нарожал, был бы счастлив, а ее, мертвую, снова полюбил бы за то, что она для меня сделала… Слава богу, оба живы, но пистолет я больше дома не оставляю. Хоть он и без патронов, а все-таки от греха подальше. Она ведь это дело не бросила. Попивает.
– На что вам пистолет? Сдали бы, и делу конец.
– Не могу. Без него моя Ольга Глебовна в два счета сопьется. А так покажешь его ей, она как-то в разум входит.
Вернулись в комнату.
– Тряпочки чистенькой у тебя не найдется? – обратился Сикорский к Иде Лазаревне.
– Какой еще тряпочки?
– Желательно белой.
Придирчиво оглядев протянутый ему лоскут, он с треском оторвал кончик, намотал его на карандаш.
– Позвольте?
Взял у Свечникова пистолет, ввел этот банник в ствол, покрутил, вынул и продемонстрировал результат:
– Видите? Ни пятнышка! Нагара нет, значит, в последнее время никто из него не стрелял.
– Что я и говорила, – улыбнулась Ида Лазаревна.
– Ты случаем его не почистила?
Она презрительно повела плечом.
– Странный вопрос.
Действительно, чистить или мыть что-либо, кроме собственного тела, было не в ее правилах.
– Какого же черта вы его выбросили? – взорвался Свечников.
– Сам не знаю, – развел руками Сикорский. – Выбросил, а потом уж сообразил, что можно было не выбрасывать. Все мы теперь пуганые.
Свечников швырнул пистолет на кровать. След оказался ложным, Нейман сбил с толку подозрениями, будто стреляли в него, Свечникова, а попали в Казарозу.
За последние три дня он узнал про нее многое, но понимал хуже, чем раньше, когда не знал ничего. Стоило подумать о ней, как она тут же превращалась в пятно пустоты. Тайна ее души таилась в загадке ее смерти.
Через четверть часа Свечников был у Варанкина. Тот встретил его холодно.
– Жена говорит, вы ко мне вчера заходили и ждали меня в моем кабинете. Эсперанто-русский словарь стоит не так, как я его поставил. Ничего из него не брали?
– Брал. Если снова напишете, – предупредил Свечников, – мне тоже есть что про вас написать.
– Что, например?
– Что вы – не марксист, а перекрасившийся гилелист.
– Даневич накляузничал?
– Какая разница, кто? Факт остается фактом: гилелизм – новая еврейская религия, гомаранизм произошел от гилелизма. Естественно, вы это скрываете.
То, что осталось от гипсовой ручки, лежало в кармане пиджака. Не вникая в протесты Варанкина, уверявшего, что якобы от гилелизма до гомаранизма сто верст и все лесом, Свечников по одному выложил обломки на стол, затем в несколько движений, как из кусочков мозаики, сложил из них исходную фигуру. По мере того, как она рождалась из хаоса, на лице Варанкина проступало вялое недоумение.
– Что это? – спросил он, когда работа была закончена.
– Не притворяйтесь. Вы всё отлично понимаете.
Кончиком своего указательного пальца Свечников прикоснулся к гипсовому, отходящему от остальных.
– Это еврейский народ, он указывает остальным народам путь к всечеловечеству. Правильно?
– А-а, – вспомнил Варанкин.
– Рука – символ вашей религии. Казароза была красивая молодая женщина с чудным голосом и знала эсперанто. Вы заставили ее быть жрицей в вашем храме?
– Что-что?
– Она порвала с вами, и вы решили ей отомстить?
– Вы в своем уме?
Свечников не дал ему опомниться.
– Кто формовал такие ручки? Вы?
– Я?
– Не обязательно вы лично. Может быть, ваши соратники?
– Бог с вами! Зачем?
– Для ваших религиозных обрядов. В статье, которую показал мне Даневич, говорится, что у гилелистов должны быть собственные храмы, собственный Синод.
Варанкин начал объяснять, что на практике до этого не дошло, очень скоро Заменгоф отказался от своей идеи, осознав ее ущербность, ее ограниченность рамками чисто еврейского, неприемлемого для других наций подхода к проблеме поствавилонизма.
Внезапно он замолчал, страдальчески обхватил голову руками и стал раскачиваться взад-вперед, подвывая:
– Чу-ушь! Чу-ушь! Бог мой, какая дикая чушь!.. За что мне это всё? Почему я должен это терпеть? Вы же идиот! Вы все – идиоты!.. Уходите немедленно!
– Позже поговорим, – посулил Свечников, смел в ладонь гипсовые обломки со стола и вышел.
В ушах звучал женский голос: "Мне нужна эта сумочка, хочу взять там одну вещь".
Глава 15
Розовый свет
– Ни марок, ни спичечных этикеток мы не собирали, романов не заводили, – сердито говорил Свечников. – Эсперанто нам нужен был не для этого. Мы жили совсем не так, как вы, по-другому.
– А как? – спросила носатая девушка с зеленой лентой в прическе.
– Кун бруста вундо… Со свинцом в груди.
– Дословно – "раненый в грудь", – вставила Майя Антоновна.
– А Ида Лазаревна рассказывала, – сообщила та же нахальная девушка, – что у вас с ней был роман.
– Это не так называется, – сказал Свечников.
– Еще она пела мне вашу любимую песню.
– Какую?
– Про красноармейца, у которого злые чехи убили мать и отца, а сестру взяли в плен, но он ее освободил. Помните?
– Нет.
– Я запомнила два последних куплета.
– И можете спеть?
– У меня плохой слух. Но прочесть могу.
Девушка поправила свою ленту и прочла:
Я трое суточек старался,
Сестру из плена выручал.
С сестрой мы в лодочку садились
И тихо плыли по реке,Но вдруг в кустах зашевелилось,
Раздался выстрел роковой.
Сестра из лодочки упала,
И я остался сиротой.
Никогда в жизни Свечников не слышал этой песни, но нехитрая мелодия легко угадывалась, слова сами ложились на звучавший в нем распев, и выстрел роковой отозвался в сердце мгновенным сознанием своего сиротства. Никого нет, все умерли, он один остался в лодочке, сносимой неумолимым течением. За ним гнались злые чехи, а впереди не было ничего, кроме тьмы, во мраке слышался гул уже близкого моря, и дующий оттуда соленый ветер наполнял рот вкусом крови.
На улице было совсем светло, ночи белые, но шел девятый час. Милашевская к Вагину еще не заходила.
Надя с растекшейся на коленях кошкой рассказывала, как при Колчаке у них на квартире стоял бело-чех из дивизии Чечека, он говорил, что чешские кошки откликаются не на "кис-кис", а на "чи-чи-чи".
– А на эсперанто как их подзывают? – ехидно спросила она.
– Никак, – сказал Свечников, принимая от бабушки Вагина стакан отдающего рыбой чая.
Мимоходом подумалось, что вопрос не так уж смешон, как могло показаться Варанкину или Иде Лазаревне с их еврейским снобизмом. Ни сам Заменгоф, ни его сподвижники не озаботились тем, чтобы кошки, куры, гуси, козы имели бы свои призывы, обращенные к каждому виду в отдельности. Скудость сельскохозяйственной лексики была ахиллесовой пятой эсперанто. В будущем это могло затруднить его проникновение в толщу крестьянских масс.
– Соседка у нас, – говорил Вагин, рассматривая на просвет стакан с грязно-желтой жидкостью, – чайные выварки собирает по домам, сушит, смешивает с нормальным чаем, фасует и продает. Пропорция в лучшем случае два к одному. А она вот, – указал он на бабушку, – добрая душа, наши же выварки у нее покупает.
– Раз только и было, – засмеялась бабушка. – Пожалела ее.
– Генька за выварками придет, ты ему сразу вместо них деньги отдай, – посоветовал Вагин. – Всем будет лучше.
Пока он развивал эту тему, появилась Милашевская.
– Благодарю, я на минутку, – отказалась она, когда ей предложили присесть и выпить чаю. – Ужасно устала, мечтаю об одном – пораньше лечь спать.
Сумочка, приготовленная к ее визиту, одиноко лежала на окне. Милашевская щелкнула замочком, быстро перебрала содержимое, и у нее вытянулось лицо.
– Ничего отсюда не брали?
– Нет-нет, – быстро ответил Вагин.
– Не хватает одной вещицы.
– Какой? – напрягся Свечников.
– Такая маленькая ручка из гипса… Она была здесь. Не понимаю, почему ее нет.
– Что за ручка?
– Я вам говорила, у Зиночки был сын, Сашенька. Он умер. Это гипсовый слепок его руки. Зиночка всегда носила его с собой.
В ту же секунду Свечников понял природу видения, вспыхнувшего перед ним накануне в этой же комнате, за этим же столом. Источником был Печенег-Гайдовский, сцена в часовне на кладбище. Все пункты под номерами и буквами, которые вчера, в зале Стефановского училища, он красным или синим грифелем записал на обороте листа с "Основами гомаранизма", были, конечно, из той же оперы. Полный бред! Мертвый мальчик шевельнул рукой, и вся конструкция рухнула, как Вавилонская башня.
Строить ее он начал, видимо, в тот момент, когда заметил, что эта гипсовая ручка – левая. У Печенега-Гайдовского заговорщики отрубали эсперантистам правую кисть, на этом фундаменте всё и воздвиглось. Если перчатку с правой руки вывернуть наизнанку, ее можно надеть на левую, и наоборот. Кладбищенская часовня превратилась в октаэдр с прозрачным куполом, организация "Рука Судьбы" обернулась братством амикаро.
– Я должна была положить эту ручку Зиночке в гроб, но вспомнила о ней только на поминках, – вздохнула Милашевская. – Интересно все же, куда она могла деться. Надо будет поискать у Зиночки в уборной. Может быть, там осталась.
– Зачем она вам? – спросил Свечников.
– Если встречу Алферьева, отдам ему.
– Не встретите… Он вчера застрелился при аресте.
– Господи!..
Милашевская присела к столу, машинально взяла стакан с чаем, но не пила, лишь грела об него руки, словно пришла с холода, а не с июльской жары.
– Он был бесстрашный человек, – сказала она, глядя в стакан. – Зиночка мне рассказывала, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.
Слушая, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из сидевших в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему-то оно второй раз возникло именно здесь, за этим столом.
Вместе с Вагиным вышли проводить Милашевскую. Улица была пуста, перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, доискиваясь, видно, до причины, мешающей хозяевам повернуть щеколду на калитке. Обида слышалась в ее блеянии – мол, вот я пришла и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.
Между тем хозяева были дома. За немытым стеклом угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание натянутой тесьмы. На мгновение приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем, и Свечников понял, что оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.
– Кто тут живет? – спросил он у Вагина, когда Милашевская ушла.
– Она и живет.
– Кто – она? Коза?
– Та, про кого я рассказывал. Чайными выварками торгует.
Догадка уже холодила душу, и, едва прозвучала фамилия этой спекулянтки, всё разом встало на места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что взгляд остался в памяти сам по себе, оторвавшись от своего источника.
Рука невольно дернулась к груди.
Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем – осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым почерком написано:
"Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен и отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни оловянная, ни золотая, ни серебряная. Господь Бог в небесах – сохранитель мой от всего. Аминь".
Он не был отравлен телом под Вильно, когда немцы пустили газы, и за четыре года никакая пуля, ни германская, ни австрийская, ни дутовская, ни колчаковская, его не коснулась. Единственный раз ранило прошлым летом на Сылве, но это было исключение, подтверждающее правило. Позавчера письмо святое отвело от него одну пулю, а вторую вчера направило в гипсовую ручку.
Обе выпустил тот, кто прятался сейчас в комнатной тьме за окном, не решаясь выйти к калитке и впустить козу. Боялся, что Свечников его увидит и всё поймет.
Это он вчера следил за ним по дороге к Стефановскому училищу, а после выстрелил из темноты. Это он, когда погасили свет и Казароза стояла в розовом луче, вслед за Даневичем поднялся по пожарной лестнице к дальнему от сцены окну. Окно было открыто, но шторы задернуты, он смотрел в щелочку, поэтому никто его не заметил. Стрелять в своего врага именно там он, само собой, не собирался, но курсант бабахнул из нагана, и рука вырвала из штанов револьвер.
"Два года общественно-принудительных работ с высылкой из города, – сказала Ида Лазаревна. – Твое выступление внесли в протокол как речь обвинителя". – "А если бы я не выступил?" – "Был бы год и без высылки".
– Детей у нее двое? – спросил Свечников.
– Да.
– Старшего как звать?
– Генькой. Генька Ходырев… Куда вы?
Свечников перебежал улицу, одним прыжком взлетел на крыльцо. Дверь не поддалась. Дернул сильнее, даже не попытавшись понять, открывается она вовнутрь или наружу, – глаза уже застлало бешенством. С крыльца, перевесившись через палисадник, ткнул кулаком в стекло. Осколки посыпались и зашуршали в цветах на подоконнике.
Никто не отозвался, но где-то в глубине заверещал младенец. Матери, значит, дома нет.
Свечников метнулся к калитке. Коза ловко протырилась за ним, с триумфальным блеянием побежала по двору.
Слева торчал смердящий сортир, что-то сохло на веревке, серая от уличной пыли картофельная ботва подступала к самому дому. Сбоку пристроены дощатые сени, но ломиться туда не имело смысла. Ухо уловило железный шорох скользнувшего в петлю дверного крюка.